велику, нерушимую": змей не будет летать на святую Русь, а "Добрынюшка" не будет топтать в чистом поле "детенышей-змеенышей". Позднее обе стороны, снова встретившись, спорили совершенно на наш нынешний манер Объединенных Наций: "Ай же ты, молоденький Добрынюшка! Ты зачем нарушил нашу заповедь, - Притоптал моих детенышей-змеенышей?" - Отвечает ей молоденький Добрынюшка: - "Ай же ты, змея проклятая! - Я ль нарушил нашу заповедь, - Али ты, змея, ее нарушила? Ты зачем летела через Киев град, - Унесла у нас Забаву дочь Путятичну? - Ты отдай-ка мне Забаву дочь Путятичну - Без бою, без драки-кровопролитьица". Какой же во всем этом большевизм? Для того времени все это "красота-добро". Где, в чем бескрайность? Только в силе богатырей и в их умении пить. Верно, что когда Вольге Всеславьевичу было от рожденья всего полтора часа, он уже говорил так "будто гром гремит" и просил сударыню матушку дать ему "палицу свинцовую, - чтобы весом была палица в триста пуд". Верно и то, что Добрыня выпивал "чару зелена вина - Да не малую стопу - во полтора ведра, - Разводил ее медком стоялыим, - Подымает чару единой рукой, - Выпивает чару за единый вздох". Но ведь и у "реалиста" Гоголя Тарас Бульба весит двадцать пудов, а Собакевич съедает девятипудового осетра. Нельзя же и не приврать: читатель и сам поймет, что приврано, - так ему выходит интереснее и приятнее. А сказки! Они не хуже былин. А русские старые пословицы, по-моему лучшие, самые меткие в мире! Они полны благоразумия и умеренности, и только благодушная мудрость спасает многие из них, даже как будто благочестивые, от прямого цинизма: "На Бога надейся, а сам не плошай"... "Где жить, тем богам и молиться"... "И Бог на всех не угодит"... Ничего крайнего, "коммунистического", нет и в отношении к богатству, к богачам. Это отношение довольно "буржуазно": "Не тот человек в богатстве, что в нищете"... "Бедность плачет, богатство скачет"... "Богатый ума купит, убогий и свой бы продал, да не купят"... "Богатому черти деньги куют". Впрочем, она и не без ненависти, но никак не мистической, а весьма земной: "У богатого пива-меду много, да с камнем бы его в воду"... Не очень благоговейное отношение и к "правде": "Правда твоя, мужичок, да полезай-ка в мешок"... "За правду плати, и за неправду плати"... "Праведно живут: с нищего дерут, да на церковь кладут"... "И твоя правда, и моя правда, и везде правда, а где она?". А случай, судьба? Эти слова, столь нас занимающие в наших беседах, встречаются в поговорках во всех смыслах: "Что судьба скажет, хоть правосуд, хоть кривосуд, а так и быть"... "Не судьба крестьянскому сыну калачи есть"... "Детинка не без судьбинки"... "Судьба руки вяжет"... "Делай, когда будет случайно"... "Случается, и пироги едим"... Есть и некоторое недоверие к уму, особенно к соборному в Хомяковском духе: "Ум хорошо, два лучше, а три - хоть брось"... "Ум с умом сходилися, дураками расходилися"... "Чужими умами только бураки подшивать"... "С умом, подумаем, а без ума, сделаем"... "И с умом, да с сумой"... "Счастье ума прибавляет, а несчастье последний отымает"... Ведь все это настоящий кладезь жизненной правды. В какой-то мере это народное понимание мира отражало и русское законодательство времен Владимира Святого и Ярослава Мудрого; оно было гораздо умереннее и гуманнее многих западноевропейских. В "Русской Правде" штраф преобладает над казнями и даже над тюрьмой. В ту пору в Германии отец имел право собственной властью казнить сына. Не умевший читать и писать князь Владимир, услышав, что у Соломона сказано: "Вдаяй нищему Богу взаим дает", велел "всякому нищему и убогому приходить на княжой двор брать кушанье и деньги из казны"(203). Невольно хочется сказать, что кое-чему тут могли бы поучиться цивилизованные государства и наших дней.
Л. - Я готов допустить, что во всем этом не очень много "безмерности", уж если вы так странно - и пространно - подходите к русской мысли именно с этой точки зрения. Но признаюсь, мне кажутся не очень убедительными и ваши старания увидеть в древней русской литературе воплощение красоты-добра. Для разрешения этого вопроса нам надо было бы коснуться литературы богословской, а мы тут не очень осведомлены.
А. - Насколько я помню, например, учение Кирилла Туровского, в нем то, что на протестантском языке можно было бы назвать эстетическими элементами, тесно сливается с чисто-религиозными настроениями. Кажется, знатоки его признают замечательным поэтом в истории русского богословия. Впрочем, Г. П. Федотов считает это мнение не очень верным"(204)... Мне жаль, что я вас утомил соображениями о мнимой безмерности русской культуры, - что ж делать, она ведь ложный канон и, по-моему, довольно вредный. Я все-таки хотел бы еще кратко добавить, что, к счастью, ни малейшего намека ни на какую безмерность нет и в лучшем из ранней русской прозы, - в "Фроле Скобееве", в "Повести временных лет", в "Горе-Злосчастии". А записки старых русских путешественников, как подлинные, так и апокрифические? Все эти умные и толковые люди скорее удивлялись безмерности западной. Это сказывалось даже в мелочах. Некоторых из них поражала грандиозностью не только Византия. Одни, правда, просто врали, как автор "Слова о некоем старце", который в "граде Египте" нашел 14.000 улиц, а на каждой улице 10.000 дворов, да 14.000 бань, да 14.000 кабаков" (оговариваюсь, я этого "Слова" не читал и цитирую не по первоисточнику(205). Но и очень серьезные, правдивые путешественники наивно изумлялись величию и грандиозности третьестепенных западных городков, вроде Юрьева, Любека, Брауншвейга. В них все "вельми чудно", - странники захлебываются от восторга, плохо вяжущегося и с национальной исключительностью, и с ксенофобией, и даже с пониманием (правда, несколько более поздним) Москвы, как Третьего Рима.
Л. - Ваше утверждение прямо противоречит свидетельству всех иностранцев, посетивших Россию. Все они подчеркивают именно и национальную исключительность "московитов", и их гордыню, и их убеждение в том, что другие культуры ничто по сравнению с русской. Ведь на этом частью была основана и несомненная любовь москвичей к Ивану Грозному, любовь, которую одни историки признавали с удовлетворением, другие с горечью, но признавали почти все. На нашем языке это приблизительно и упрощенно можно было бы передать так: "Зверь? Но наш защитник и какой могущественный, какой "безмерный"! "Аз бо есмь до обеда патриарх, а после обеда царь, а царь есми над тремя тысящами цари и шестью сот, а поборник есми по православной вере Христовой, а царства моего итти на едину страну десять месец, а на иную страну не ведаю и сам, где небо и земля столкнулась". Да собственно и переписка Ивана Васильевича с князем Курбским частью строилась на его собственной, так сказать персональной "безмерности", на безмерности царской власти и на безмерности идеи родины. И заметьте, большинство наших историков, особенно прежних, признают тут за царем какую-то моральную или морально-политическую победу. Даже сам почтенный и либеральный Пыпин, хотя он в общем на стороне князя, называет его бегство "прискорбным". А Карамзин! Вспомните: "Ознаменованный славными ранами муж битвы и совета возложил на себя печать стыда и долг на историка вписать гражданина столь знаменитого в число государственных преступников.... Обласканный Сигизмундом... он предал ему свою честь и душу: советовал, как губить Россию"(206), и т. д.
А. - Что ж на это ответить? Курбский, "в странстве будучи, и долгим расстоянием отлученный и туне отогнанный от оные земли любимого отечества моего", ошибался, когда писал Иоанну: "Пождем мало, истина недалеко". Спор не разрешен и по сей день. Вспомните знаменитые слова Дантона о том, почему он не эмигрировал. Тут все зависит от обстоятельств. Как вы догадываетесь, мои симпатии в этом споре всецело на стороне первого русского эмигранта... Я рад, что вы упомянули об этой переписке, замечательном памятнике русской литературы и диалектики. Она имеет прямое отношение к нашему спору. Конечно, если был человек, совершенно во всех отношениях чуждый Платоновскому принципу, то это Иван Васильевич. Только наивный, мало знавший и еще меньше понимавший Константин Аксаков мог усмотреть в нем художественную натуру...
Л. - Я думаю, что Аксаков был прав. Иван Васильевич был превосходный писатель. Кроме Курбского, Нила Сорского и, разумеется, Аввакума, никто так хорошо не писал в московский период русской истории.
А. - Я этого не отрицаю, но в делах Ивана Грозного художественная натура совершенно не сказывалась. Он был вдобавок довольно вульгарный, хотя и даровитый, комедиант. Конечно, он сам не верил большей части того, что писал князю. Курбский же, напротив, даже в своей эсхатологии, отчасти выражал идею красоты-добра. По некоторым своим мыслям он был именно близок к заволжским старцам, выражавшим эту идею с необычайной силой. Я и хотел бы закончить наш спор о древнем - ссылкой на Нила Сорского.
Л. - Не совсем понимаю, при чем тут он. Я восхищаюсь тем, что он говорил о нестяжательстве в споре с Иосифом Волоцким, его благородством и терпимостью. Но не думаю, чтобы он сыграл большую роль в истории русской мысли. Ему и у Митрополита Макария отводится всего две страницы(207).
А. - Это еще хорошо. Весьма светский историк, покойный президент Масарик, в книге, посвященной русской исторической и религиозной философии(208), отвел Нилу четыре строчки (а о Вассиане Косом не сказал ни слова). Однако Нил Сорский и просто как писатель занимает большое место в истории русской литературы. Он был стилист необычайной силы, в своем роде, гораздо более отвлеченном, не уступавший Аввакуму. От него идет очень многое и очень разное в русской литературе. Даже в чисто-стилистическом отношении. Вы не верите? Перечтите "Нила Сорского предание и устав": "Страшно бо, в истину страшно и паче слов"