— Ну так оставь Сизифа! К чертям его собачьим!
— Не могу. И не хочу. Во-первых, это отступничество и малодушие, а во-вторых, отмена Сизифа не воскрешает веру. Даже самого горячего желания недостаточно для прыжка веры, Кьеркегор свидетель. Кто-кто, а уж этот датский схимник как истово хотел уверовать! Но дудки. Ни веры, ни Регины. У вашего всевышнего на все один ответ — молчание. И я уже не спрашиваю. Я не допрыгну.
— Какие прыжки?! Какая Вера? Какая Регина? При чем здесь Кьеркегор? Ты надо мной издеваешься, что ли?
— Регина Ольсен, которую он мучительно любил и с которой разорвал помолвку, его жертва абсурдному богу. Через веру ты получишь царскую дочь. Регину и полцарства. Как же! Ни черта ты не получишь, дорогой Серен.
— Жестко.
— Скорей наивно — для предтечи экзистенциалистов. Тоже мне, Авраам.
— Все это замечательно, но я никак не возьму в толк, при чем тут ты.
— Что такое для человека его Исаак, это каждый решает сам для себя.
— Так ты на этой почве на нары намылился?
— Трогательная традиция все упрощать! Исаак имеет смысл только при наличии веры. Которой у меня нет.
— Зачем же ты все методично рушишь?
— Если я так плох, то ничего не нужно. Совсем ничего. Я бы хотел, чтобы планида была последовательна в своей неприязни.
— А ты будешь последователен в своем саморазрушении.
— Совершенно верно.
— Спрашивается, зачем? Чего ты добиваешься?
— Всего лишь прощения.
— О господи. Ну хочешь, я тебя прощу? На правах мудрого товарища?
— Да хоть на правах матери Терезы. Ты ничего не понимаешь. Я должен сам себя простить, но не умею делать этого.
— Или не хочешь. Остается только выйти на перекресток…
— Разделить ответственность? Ну нет! Мои грехи останутся при мне. Черта лысого вы от меня дождетесь этих публичных камланий! Перекресток ничего не даст. Он для тех, кто не раскаялся, а только хочет снять с себя вину. Ну да, толпа. Умиленно-благодарные зрители. Каяться, исступленно бия себя в грудь и сладострастно разрывая власяницу, — подлость и трусость!
— Да не ори ты так! Надо же. Эк тебя переклинило. Не надо покаяний… Искупление — тоже трусость?
— Искупление — это примирение с богом. А если бога нет, то не с кем и мириться.
— С самим собой.
— Вот это-то и невозможно.
— Хорошо, положим, нет искупления. А что же есть?
— Раскаяние. Презумпция вины. Подсудность без надежды на спасение. Однажды совершенное и есть ад. Поэтому да — все это кривляние не что иное, как поблажка самому себе и уход от ответственности. Изящный такой маневр. Нате, мол, мою вину, и разделите ее между собою поровну. А я пока побью челом, самозабвенно, на весь свет, покаюсь. Дешевое заигрывание с небесами!
— Спокойно! Угомонись, богоборец. И потом, ты ведь это самое… — замялся он, потупившись. — Ты ведь, считай, покаялся, старик. Только что, при всем честном народе. Разве что землю не целовал… Впрочем, ты сегодня постоянно к ней припадаешь…
— Я не каялся! — взвился я. — Ты мне этого не шей! Я рвал связи!
— Сколько я тебя знаю, ты методично портишь себе жизнь. Парадоксальная тяга к саморазрушению, которое ты успешно возвел в ранг жизненной стратегии. Ни дня без того, чтоб как-нибудь не изгалиться, не испортить, не напортачить… Голову даю на отсечение, что ты себя таки доймешь! — упорствовал Сега.
— В том-то и проблема, что не дойму: тот, кто отчаивается, не может умереть. Это все уморительно смешно, я понимаю. Будет еще смешнее. Так вот, я ни перед кем не каялся. Я изложил скупые факты, открыл вам всем глаза на героя ваших праздничных панегириков. Мне омерзительно это шутовское действо, где все друг другу деликатно лгут. Меня от вас воротит. От вас, вашей доброты, вашего комфортабельного сочувствия, ваших рож и ваших слащавых сантиментов. Я просто честно вам в этом признался.
— Угу, признался… Послал всех на хер.
— Можно и так сказать.
— Патологическая праведность, — ядовито процедил Сега.
— Если ад существует, то для меня там забронирован целый ряд в партере. Я элементарно прояснил ситуацию и сделал это не из меркантильной жажды вымолить прощение, а по природной злобе. Конечно, в смысле искупления тюрьма ничего не дает. Все, что могло произойти с моей душой, уже произошло, суд совершается постфактум и ни к чему не ведет. В сравнении с тем судом, который происходит, уже произошел внутри меня, тюрьма — не кара, а послабление.
— Тогда неясно, чего тебе неймется.
— Преступление поставило меня в отношение с обществом — я уже не один, как мне хотелось. То, что раньше было замкнуто само на себя, теперь мучительно разомкнуто, направлено вовне. Я выпустил своих мертвецов.
— Знаешь, при всем уважении, ты на олицетворенное зло ну никак не тянешь. Вот на юродивого — да, вполне.
— Да что ты об этом знаешь! Какую жуть я вынашиваю годами, какую гниль болотную! Каких чудовищ волоку за собой! Ворох грехов — все до единого, с самого детства, — и каждый помню и знаю до мельчайших подробностей!
— Ну и волоки себе дальше. Но не в тюрьму!
— Теперь я кое-чем обязан социуму. И самому себе.
— Геройским самоотречением? Отсидкой?
— Это единственное средство развязаться, замкнуться снова на себя. Страдание ничего не искупает, это самообман, но есть ответственность. Я иду на это ради близких и ради самоей жизни, если еще собираюсь жить. А я еще собираюсь… кажется…
— Да посмотри ты на себя, блаженный! У тебя же от одной мысли о преступлении горлом кровь! От одной только зыбкой гипотетической возможности зла. Тоже мне убийца. Да ты скорее сам себя переедешь, удавишь, застрелишь, зарубишь, сожжешь и по ветру развеешь. Какие там старухи! Они тебе без надобности. Ты прекрасно справишься собственными силами. Ты сам себе старуха и худший враг.
Я забился в угол, обхватив руками колени. Сега сидел на подоконнике, увлеченно жестикулируя и болтая ногой.
— А хочешь… — замялся Сега и даже покраснел. — Ты только сразу не бесись. Выслушай и хладнокровно обмозгуй. Это просто предложение, не более того… — все более заливаясь румянцем, продолжал он. — Короче, пойдем сегодня в церковь, на службу. Родаки собирались. Ну и я тоже…
— Не ожидал от тебя, — опешил я.
— Просто постоишь, посмотришь, подумаешь о вечном. Может, чего и надумаешь…
— Не надумаю.
— Когда ты повзрослеешь, наконец? — обиженно засопел Сега.
— Уж лучше я пойду к Иову, как Кьеркегор.
— Как Коэны, — нетерпеливо перебил Сега. — Твои нонконформистские закидоны хуже твоей же мнительности!
— Они ею питаются. Я не нуждаюсь в посредниках, усек? Было бы последней подлостью удариться в религию теперь, устрашившись возмездия. Что я предъявлю твоему высокому суду? Уморительное “я больше не буду”? Как трогательно! В небесной канцелярии животики надорвут. И потом — как-то это меркантильно, не находишь? Отвлекать небеса на свои приватные страдания. Тогда как ни голод, ни война, ни стихийные бедствия их не занимают. Миллионы людей год за годом с благоговеньем вслушиваются в величественное молчание небес. И если б кто-то там на небе вдруг озаботился никчемным мной, это бы его охарактеризовало не с лучшей стороны.
— Потешные претензии.
— Никаких претензий. Я согласен с Бердяевым насчет добрых автоматов и иррациональной природы зла. От этого, правда, не легче, просто спросить не с кого, не темную же бездну привлекать к ответственности.
— И что же дальше?
— Есть три возможности: самоубийство, прыжок веры или принятие без смирения. Первое сомнительно, второе оказалось невозможным, остается третье — осознанный протест. Сизиф.
— Но и с этим парнем не все благополучно, насколько я успел понять.
— Отчего же… Сама по себе картина достойная — отчаянное противостояние вопрошающего человека и безмолвной Вселенной. Но Камю не предусмотрел, что не всякий умеет отпускать себе грехи. Это у них у всех как-то само собой разумелось. Я намертво привязан к собственным грехам, приставлен к ним, как Сизиф к камню, и нет средства, способного облегчить эту ношу. Камень перерос Сизифа, и даже гору перерос. Я больше не толкаю валун вверх по склону, я из последних сил его подпираю, потихоньку уходя под землю.
— Ты мне всегда казался Гамлетом, а не Сизифом… — озадаченно обронил Сега. — Ты вечно вводишь в заблуждение.
— Ну извини, мой добрый друг. Ты хочешь четкого ответа, окончательного и окаменелого. Но я не дельфийский оракул и даже не пифия. Я человек вопрошающий.
— Homo sisyphus.
— Смейся, смейся. Напомню, что не всякая система имеет решение. Система может оказаться несовместной. Решения вообще из области литературы, они для набитых трюизмами дидактических кирпичей. А в математике и в жизни решения может и не существовать.
— А еще бывает, что решений бесконечное множество… По-моему, ты загнал себя в тупик. Ты ездишь по восьмерке. Наматываешь круги. Вверх-вниз по воронке.
— Ад — это круги, но несколько иного толка, чем думали Данте с Аристотелем. Круги предполагают стратификацию, а это слишком гуманно для ада. У человека обычно целый ворох грехов, некоторым надлежит присутствовать и отбывать наказание на нескольких кругах одновременно. Гневливый может оказаться в равной степени еретиком и, скажем, убийцей.
— Берем суперпозицию, — нашелся Сега.
— Один круг вместо девяти? Чересчур гуманно для ада, говорю же. Дело, собственно, в другом. Модель ада разрабатывали люди мудрые, но равнодушные. Отстраненные, бесстрастные наблюдатели. Велеречивые мужи в тогах и лавровых венках. Что Аристотелю воронка, когда он в Лимбе? Данте — тот вообще в рай держит путь. Вот если этим делом озаботится лицо небезразличное, кто-то, кому там куковать во всех кругах одновременно…
— Смутно догадываюсь, кто эта многострадальная кукушка.
— Я просто хочу сказать, что ад устроен иначе. Что он гораздо проще и сложней одновременно. Ад должен иметь другую структуру, другими законами описываться. Математически…