позволяю.
Зажегся красный. Зажатый между одинаковыми, банально-черными джипами, я вцепился в руль и выпалил:
— Я сбил человека.
Я рассказал ему все, от бара с собакой до бора с волками; о том, как кунял по дороге, пил кофе и читал Камю, как был совсем один посреди белого сплина и как в каком-то обмороке, сам того не сознавая, сбил человека и поехал дальше.
— Стоп, — запротестовал Сега. — Не так быстро. Я что-то не совсем въезжаю. То есть не въезжаю совсем. Ты видел его, этого человека?
— Нет. Я же говорю, что был в обморочном состоянии, в каком-то войлоке, беспамятстве, в какой-то белой сонной мутотени, даже дышал с трудом. Про человека я понял только в городе. И вернулся.
— И чего?
— И ничего.
Ничего. Я долго возвращался, погибая в пробках, предельно медленно ползя по запруженному шоссе, стиснутый медлительными автомобилями, которые дымили, не давая дышать и жить. Снег на полях лежал одним цельным куском, все было длинно, прочно, бесконечно. Безветрие. Убийственная неподвижность. Даже снег не шел. Был момент, когда я уже почти решил бросить все это к чертям собачьим и бежать к проклятому бору прямиком через поля; в каком-то яростном порыве я был готов покончить со всем этим тут же, все оборвать, соскочить на ходу, скатиться кубарем в снег, но вовремя раздумал. Я смирился, как смиряются со жгучей болью, которой нет и не будет исхода. Колонна заиндевелых машин ползла, окутанная паром, невыносимо медленно тянулись белые, белые, белые поля — все это было страшно, — и мне вдруг вспомнились два маленьких целлулоидных мяча из рассказа Кафки, методично прыгающие вверх-вниз по паркету. Кошмар этих двух вечно скачущих мячей безграничен. Может быть, это и есть ад.
Мне же хотелось иного ада — не тихой безысходности, не чахлого болота с квелым ветерком, где дьявол с водянистыми глазами уныло догнивает в тине. В моем аду все дрожало и рушилось, и мрамористые глыбы царапали небо зазубринами, и сизые осколки гор, крошась, сходили на головы грешников снежной лавиной. Я стоял у подножья, бросая вызов стихии, но вместо гнева видел лишь издевку.
Помню, как приехал в бор, теперь торжественно белый и просвечивающий солнцем, как исколесил его вдоль и поперек, часто останавливаясь и ничего не узнавая. Как беспощадно отливали солнцем охристые стволы, как щелкали и бесновались птицы, и перепархивали по грузным гроздьям снега. Когда становилось совсем невмоготу, я в бессильном исступлении сбивал сугробы, рвал рыжую траву и рыл ногами снег, стараясь докопаться до земли. Я рыл, а надо мной с издевкой нависали холодные, хохочущие искрами миры. Прекрасные чертоги парили в вышине, соединяясь снежными гирляндами, ветви ломились от снега и обвисали, и изредка роняли щепотку снега вниз, на головы несчастных, вечно проклятых, затерянных в безмолвии убийц.
На фоне неба, между иглами, плясали искры, и чем восхитительнее был этот танец, тем гаже делалось у меня на душе. Никаких следов происшествия. Ничего похожего на жертву. Ни намека на кровь. Все в снежной дымке. Но вместо облегчения я чувствовал удушье, подкативший к горлу ком, как будто что-то во мне надорвалось и вот-вот осыплется, сойдет лавиной. Во мне рос страх — гнусаво-гаденькое чувство; я ощущал его как отдельный орган, формой напоминающий селезенку, ноздреватый и серый, как каменноугольный кокс. Еще немного — и я бы зашелся в грубом гортанном крике, но вспомнил вдруг вчерашнего официанта: отчего-то мне вообразилось, что он подскажет, где искать, и даже вежливо препроводит к месту происшествия.
Но бар исчез. Я не нашел ни мусорного бака, ни скрипучего фонаря, ни своего капустного подношения, а пес давно ушел по заповедным тропам, за белые горы с рыжими перелесками. Ничего. Никого.
— Откуда ты знаешь, что кого-то сбил? Откуда такая уверенность?
— Знаю и все.
— Факты, факты! Меня интересуют факты.
— Есть вещи самоочевидные.
— Такие как…?
— Такие как убийство. Я сбил человека.
— Какого? — невозмутимо потянулся Сега, сцепив руки на затылке.
— Просто… человека.
— Человека, — он покачал головой, снисходительно улыбаясь и продолжая потягиваться. — А автомобиль? Ты его осмотрел? Следы есть?
— Я поцеловался с “Фордом” по пути в бор.
— Твоя манера вождения опасна для окружающих.
— Виноват был он.
— Так это там не верили, что ты их тронешь?
— Мы расстались друзьями.
— Представляю. А машинку все равно нужно осмотреть…
— Зачем? Если я твердо знаю, что сбил человека.
— Ладно. Допустим, сбил. Но почему человека? С фига ли там вообще люди могли нарисоваться? В лесу, зимой, ночью?
— Это было утром. Около шести.
— Сути не меняет.
— Ну а кто это мог быть, по-твоему?
— Не знаю. Коряга. Или животное. Серебряное копытце какое-нибудь.
— Удар был сильный. И там не водятся “копытца”, там даже белок нет.
— А совы?
— Какие совы? Там только жирное ехидное воронье!
— Не факт. Ты недооцениваешь природные богатства родного края. Наша фауна и не такое может породить… Не истери. Подумаешь, удар! Да мало ли причин для удара, на наших-то колдобинах. Давай рассуждать здраво.
— Я рассуждаю здраво. Я сбил человека.
— Ну что ты заладил…
— Там был поворот и дорожный знак под сосновой веткой. Я вот только сейчас это вспомнил…
— Ok. Езжай туда. К сосновой ветке. Где именно это произошло?
— На шоссе.
— Ясно, что не на озере. Номер трассы?
— Можно подумать, у нас тут много номеров… Я помню ветку, помню поворот.
— Ok. Езжай на место преступления. Найдем твой поворот и твою бездыханную жертву.
— Это мог быть какой-нибудь бомж.
— Или гном, ходивший за хворостом. И теперь они там у себя под горой собирают народное ополчение.
— Или старуха какая-нибудь, немощная и полуслепая… — бормотал я.
— А лучше маньяк, промышляющий мнительными водителями.
— Или отец… большого семейства …
— Будем надеяться, что это был абсолютно здоровый, трезвый, одинокий, бездетный и благополучный мужчина во цвете лет, — ухмыльнулся Сега, но, поймав мой взгляд, осекся: — Да ладно тебе, не парься. Никого ты не сбивал. Голову даю на отсечение.
Некоторое время мы ехали молча, и Сега продолжал сверлить меня насмешливым взглядом.
— Не нравятся мне твои вываливающиеся старухи, — покачал головой он. — Дурной признак.
— Мне нужно с повинной идти.
— В ментуру? Ага, поспеши. Они тебя там с праздничной кутьей дожидаются. Накормят до отвала. Будете вместе колядки петь и водить хороводы в наручниках. Тоже мне рождественский подарочек… Уверен, у них до фига мокрых дел, которые они с радостью на тебя повесят. Не то что старуху сбитую…
— Пускай. У меня нет другого выхода.
— Я понимаю, тебе хочется расшатать Вселенную… барабан из окна багром… чтоб ухнуло и рухнуло, и клочки пошли по закоулочкам. Но ведь никто тебя не видел. Никто не настучит. Никто не знает об этом.
— Я знаю. Этого достаточно. Я сбил человека.
— Может, он живой, твой человек. Встал себе, отряхнул снежок и почапал, прихрамывая, в родную деревню. И сейчас наворачивает вареники со сметаной, которые сами скачут ему в рот, и запивает горилкой. А ты тут истеришь и рвешь на себе вериги… Чудак-человек!
— Он не встал. Удар был сильный. Я убил его.
— И где же труп? Где тело, Лебовски?
— Вот это я и пытаюсь выяснить. Может, уже увезли.
— Ага, быстро подсуетились. Шустрые снежные человечки. Санитары леса.
— Не смешно.
— Знаю, что не смешно. То-то и оно. Свихнуться можно.
Приехав в бор, мы почти сразу увидели знак под сосной. Я выскочил из машины и, проваливаясь в сугробы, побежал к нему. Он был слегка покосившийся, с налипшим кое-где снегом. Я долго вглядывался, нехотя наводя резкость, — картинка плыла, — а разглядев, осел в сугроб, в бессильном исступлении комкая снег. Подоспевший Сега, тяжело дыша, тоже какое-то время вглядывался, затем тихо присвистнул:
— Ого. Ну ты попал, старик.
Я поднял голову и стал смотреть на двух отчетливо-черных бегущих человечков. Осторожно, дети.
— Дети, — сказал кто-то чужим, упавшим голосом. Неужели я?
— Стоп. Без паники. Какие тут могут быть дети? Откуда им взяться? Ни жилья, ни школы… И тела нет. Ты слышишь меня? Ничего нет!
Я встал и запустил снежком в бегущих черных сволочей. Потом, пошатываясь, подошел к знаку и принялся спокойно, с методичным остервенением дубасить по трубе ногой. Труба гудела. Кажется, Сега меня оттаскивал. Примерно тогда же я упал и наелся снега. Боли я не ощущал, как, впрочем, и всей правой ноги. Он уволок меня к машине, сел за руль и болтал всю дорогу, а я молчал, мрачно переваривая съеденный снег.
Расстались мы в центре: я сел за руль, воинственно захлопнув дверцу, в которую Сега что-то досадливо и горячо выкрикивал. Я совсем успокоился, налился свинцовым равнодушием, и только снег стоял в горле комом.
На оживленном перекрестке колядовали румяные ДАИшники в белых праздничных кобурах и с оранжевыми полосами поперек могучих плеч. Стоя за сосной, один вздымал полосатый жезл — веско, всегда неожиданно, — и без экивоков приступал к рождественским гимнам; второй отсиживался в автомобиле, пересчитывая паляницы и вылезая наружу с новым вместительным мешком. Меня они не тронули, возможно, предвкушая скорую и более продуктивную встречу. А может быть, бумеры как баварские резиденты в православном обряде не участвовали. Я преодолел соблазн остановиться и исповедоваться колядовщикам. Всему свое время.
Прибыв на место, я оставил машину под тополем на холме. Вороны проводили меня испытующим взглядом черных выпуклых глаз; одна, тяжело оттянув ветку, нетерпеливо вспорхнула и села на капот. И зацокала, и затопотала, подлюга! Я нерешительно остановился: перед глазами стояла картина, где я, вернувшись, нахожу обглоданный остов автомобиля с сытыми тушками птиц на руле и остатках сидений. Птицы были подозрительные, и Хичкок свидетель, что при иных обстоятельствах я ни за что бы не оставил свою беззащитную бэшку этим чучелам на съедение. Но выбора не было.