– Какое бессилие?
Надо объяснять. Нельзя оставаться непонятым.
– Понимаешь, я написал… рассказы, можно так их назвать. Для тебя. Мне казалось, у меня получается. Мне даже нравилось! Но сейчас… Я понял, какие они бессильные. Как я.
– По сравнению с музыкой? – осторожно улыбнулась Маша. – Ну какой же ты глупенький! По сравнению с ней все бессильные. Даже композиторы.
– При чем тут композиторы, – раздраженно сказал я. – И музыка тут ни при чем. Прости. Заполняю собой все пространство.
Я злился на себя и ничего не мог с этим поделать, потому что злился уже на саму эту злость. Сказал глупость, потом не сумел ее объяснить, потом разозлился на себя за это – хроника плохого настроения.
Мы оделись и вышли на улицу. «Не сговариваясь», – невесело усмехнулся я про себя. Долго и медленно шли молча. Я понял, что Маша дает мне отмолчаться.
Но дома она вдруг улыбнулась:
– Вот только не смей меня ослушаться, ладно?
– Что ты придумала?
– И придумывать ничего не надо было, – нарочито беспечно отмахнулась она. – Ты сейчас погуляешь один, а я почитаю твои рассказы. Молчи-молчи. Ты обещал слушаться. Кстати, вот тебе задание: купи какой-нибудь еды. На Невском магазин открыт. Ну, где рассказы?
– Ты возишься со мной, как с младенцем.
– Ну и что? Вот будет у меня плохое настроение, я тоже тебя буду слушаться.
Я достал папку, положил на стол, сказал:
– А давай я тебе буду страницы переворачивать. Как ноты.
– Неостроумно. Все, иди. Магазин закроется.
На улице я даже растерялся – куда же я пойду? Мне хотелось затаиться здесь, у окна, чтобы не отдаляться от Маши, читающей. Я хотел читать вместе с ней, как слушал музыку. С удивлением вспомнил, как в меня совсем недавно вселился бес плохого настроения – сейчас его и в помине не было.
До этого я знал в мире и в себе две силы – добрую и злую. Маша явила мне третью – спокойствие.
В магазине я забыл взять сдачу, и меня догнала кассирша в дверях.
– Вы вернули мне не деньги, а любовь к людям, – пошутил я.
– Голову не потеряйте от любви! – засмеялась она.
Деньги я отдал на улице двум дрожащим пьянчужкам.
Как приятно жить на этом свете, господа!
Бедная Маша, думал я по дороге. Как ей сохранить мое счастье? Только не говори ничего, обращался я к ней мысленно, только не говори. Ни оценок, ни восхищений, ни замечаний. Я написал, ты прочитала – больше ничего нет.
– Я боюсь доверить словам то, что чувствую сейчас, – сказала она, когда я вошел.
А потом, когда мы гуляли, и я подумал, что мы гуляем как в Париже, хоть никогда не был в этом городе, но знал, что только там, наверное, можно так легко молчать, – Маша сказала, что я написал о неуловимом.
– Это так хорошо, – сказала она.
Всю жизнь я ждал этих слов.
На Дворцовой площади она показала вверх, вдоль уходящей в небо колонны.
– Там ангел, на своем месте. Никто никогда не будет на твоем месте, не напишет твоих слов. Глупо я сказала? Смешно? Как учительница в школе?
– Не бойся быть смешной, если хочешь сказать правду. Ничего не бойся.
– Ничего?
– Конечно. Хотя… Помнишь, ты сказала: я боюсь доверить словам то, что чувствую. Я тоже этого боюсь.
– Не надо. Пойдем, а то будильник опять зазвенит.
– Будильник – оружие пролетариата. Как я его ненавижу.
– Ну что ты. Он такой же умный, как и ты.
– Не очень смешно.
– Значит, неправда. А давай дальше проверим. Вот смотри, это я. Смешная? Значит, это и правда я.
– А вот я. Серьезный. Значит, это не я.
Мы смеялись этим глупостям. Хотелось болтать без умолку. А может, мы отвлекали ангела от обиды на нас?
– А ты была в Париже?
– С тобой – нет.
– А без меня?
– И без тебя.
– Он живой.
– Откуда ты знаешь?
– Мне так кажется.
– И мне. Но наш город тоже хороший, ты зря к нему так плохо относишься.
– Я хорошо отношусь. Но не чувствую. Я здесь лишний.
– Глупости не говори. Я даже не стану спорить с тобой.
– Может, и не лишний. А жизнь идет.
– Ну что ты. Она продолжается. Это совсем другое.
Мы вернулись к себе за дерматиновую дверь, по которой, как напоминание, полз паучок.
Ночью, успокаивая дыхание, я прошептал:
– Мне кажется, я растворился в тебе… Стал тобой.
– Боже мой, я только что подумала то же самое…
Кто думает нами?
Какой странный молодой человек, думаю я, перечитав написанное. И опять убеждаюсь в том, что воспоминания изменяют прошлое. Несправедливая на первый взгляд избирательность! Я выбираю только хорошее. А где же пустота и безволие, где побег в псковскую деревню, – правда, недолгий, что позволило уцелеть и на факультете, и на работе. Где неожиданные ссоры с Машей, в которых она даже не принимала участия, а только ждала и терпела, когда растает в нем лед? Этого всего как будто нет. Прости, читатель, но я люблю своего героя, что не дает мне изображать его в неприглядном виде. Мне кажется, это лишнее. Оставим животным борьбу противоположностей. Я хочу видеть своего героя лишь на той дороге, которая привела к написанию первой части этой книги. Плохой человек об отце не напишет.
Каждый день или вечер мы куда-нибудь ходили. Наверное, Маша решила влюбить меня в Петербург. Я не сопротивлялся.
Сколько продолжалась эта одинаковая счастливая жизнь? Времени нет, есть только догадка о нем, и мои собственные дни тем более не знают берегов. Бесформенное время, как зверек, ищет норку, ищет форму – это и есть искусство, думал я всегда в музее, глядя на картины. В Эрмитаже, например, или в Русском.
Вы будете смеяться над моим устремлением к первоначальному зернышку правды, но у меня было ощущение, что я все это видел. Все это слышал, если говорить о музыке. Как будто в забытой жизни меня бросили в небо, и вот я возвращаюсь, вспоминая себя на этой земле. Странное ощущение. Я не мог видеть в своей деревне картины Эрмитажа. Не мог слышать живые звуки виолончели. Но я их узнавал, сравнивал с тем, что во мне уже было.
И книги я читал в таком же сравнении. Казалось, я писал при этом – рядом, чуть-чуть по-другому.
Когда я попытался пересказать Маше свои странные ощущения от живописи, музыки, литературы – от всей этой бури моего образования и преобразования, – она объяснила их безо всякого удивления.
– А как же иначе, – сказала она. – Ты ведь часть мировой художественной системы. Вот и чувствуешь ее.
– Странная шутка.
– Я ни капельки не шучу. Это я сформулировала странно. Как в диссертации.
– А ты? – спросил я. – Ты так же чувствуешь?
– При чем тут я. Я человек другого склада. К тому же я не выросла в деревне. У тебя необычное сочетание удивления перед миром и готовности слиться с ним.
– Напиши обо мне диссертацию. Собака Павлова в мировом литературном процессе.
– А вот и напишу.
– Вот и напиши: он чувствовал, как все искусство – и музыка, и картины, и книги, – ставит над ним опыт. Словно ждет его реакции. Ответа.
– Ты шутишь, а это так и есть. Как закон.
– Как закон Ньютона. Я же учусь на физмате.
– А ты не хочешь на филфак?
– Поступать? Или опять переводиться? Нет, хватит с меня разговоров с деканами и замдеканами. Но дело не в этом. Оказывается, я люблю все эти пределы, функции… Я всего не понимаю, но мое понимание улетает куда-то, и я доверяю ему, знаю, что оно там разберется. Я и пишу так: словно посылаю свою мысль туда, в другой мир.
– Даешь ему почитать?
– Кому почитать?
– Ну, миру. А ты подумал – кому?
Я думаю. Я все время об этом думаю.
– Ты умная, и я тебя люблю.
– За то, что умная? – смеется Маша.
Я обнимаю ее и смотрю на дверь. С тех пор как здесь появилась Маша, паучок исчез.
– Ну и разговоры у нас. Влюбленные так не разговаривают.
– А как?
– Вот так. И вот так.
Мы целуемся. Мы влюбленные. Мы не говорим, а только чувствуем.
Действительно, кому я пишу?
Я возвращаюсь от брата растерянный. Черт меня дернул дать почитать, что я написал о Енисее. Хотел, чтоб меня похвалили? Мало мне Маши?
Брат почитал. Я спросил: что не так? Ну вот, например, ты пишешь, сказал брат, что земная кора сформировалась. Это не так. Она продолжает формироваться. Не партия геофизическая, а отряд. Но это мелочь. Дальше. Вот пишешь: ток пускаем в землю, и он возвращается. Это не так. Ток не возвращается. И брат читает лекцию о законе Ома, о сопротивлении пород. Хорошо, робко говорю я, исправлю. Мне ведь не надо так подробно. Мне хотелось сказать, что я почувствовал, как там завершилось создание земли, мне хотелось сравнить ток с нашими чувствами, которые уходят и возвращаются… Ну хорошо, прерывает меня брат. Хорошо. Но земля еще продолжает формироваться, и ток не возвращается. Почувствовал одно, а на самом деле получилось другое. Понимаешь? Я понимаю, я киваю. А отшельник этот, Петр? – продолжает брат. Почему он ушел? Надо указать причину. А так – непонятно. И самое главное – ну не заходил я в воду и не ударял по ней ладонями! Ерунда какая-то.
Я оторопело смотрю на брата.
– Но это же не ты…
Он не понимает. Он долго молчит. И пытается исправиться в своей резкости:
– Я бы так предложил: он уходит от несчастной любви. Она бросила его, уехала, но где-то там родился ребенок, и она написала мне письмо, чтобы я передал его Петру. И мы с тобой несем ему это письмо. Тогда как-то все увязывается…
– Да, может быть, – бормочу я.
– Не напускай туману. Пиши, что знаешь, не пиши, чего не знаешь, и все будет хорошо.
Я иду по Невскому растерянный и злой. Не на брата – за что на него злиться? Он хотел как лучше. Я ненавижу себя за то, что не сумел объяснить.
Маша испугалась, увидев меня. Я пересказываю наш разговор с братом. Она говорит:
– Никто не может узнать себя. Свой голос, например.
– Что?
– Тебе надо было спросить Леню: узнает ли он свой голос, записанный на магнитофон? Он бы все понял. Он просто себя не узнал.