ь же вино. Здешнее вино, может, кому, и нравится, да разве с нашим пивом сравнить! Пьешь, и мороз тебя от удовольствия по спине пробирает… А коли уж об еде речь зашла, надо сказать так — больно мало ее у вас. А мы хорошо едим, много и долго. Соуса там ваши всякие дурацкие нам ни к чему, а вот мясо любим. А потом гуси! Ну куда этим вашим чайкам-хохотуньям и птицам разным с болот до гусей наших? Да такой гусь просто благословение божие, и мы до тех пор бороться будем, пока каждый по воскресеньям гуся на противне не заимеет… Капусту взять! У нас капуста не чета вашей. И свинья у нас другая, не то что у вас. И говядина лучше. И телятина. А, черт вас возьми совсем… Угодно голову надушить?.. Вы представить себе не можете, какая наша земля… Прикажете еще раз выбрить — начисто? И порядок мы там поддерживаем без королей и без дожей, и есть у нас несколько церквей еще не разрушенных, и служат там так дивно, и наши воспевают не так, как ваш патриарх, и нет у нас моря и никаких владений заморских, ни кораблей на широком море, ни празднеств с золотом и пурпуром, а… Готово. Пожалуйте следующий.
Да, да, только одна монетка. Мы у себя привыкли дешево торговать и заработок иметь хоть небольшой, да надежный… Ну вас с Венецией с вашей: развалилась на берегу, как женщина, и каждому смеется… А мы на каждого косимся скорей… Усики разрешите под носом оставить? Я ведь долгие годы дрался за правду божью и за хлеб для бедного люда, в одной руке цеп, в другой — бритва, и сам тоже на воде родился, только на другой — на Влтаве! Ну, та хоть не соленая… Благодарим покорно. Еще кого? Я бы лучше всего отсюда стрекача, кабы не мой чудак хозяин, который насчет всего этого других мыслей и готов не пить, не есть, только бы на ту великую воду смотреть. А по мне, это просто лужа, только побольше наших прудов, — завтра вот соберусь — и домой… Виноват, уж поздний вечер, плохо видать. Да и вам уж благовестят, — ну у нашего святого Вита колокола получше будут, вот послушали бы… Покорно благодарю… А дож ваш — ясное дело — морской разбойник и грабитель…
Так говорил Матей Брадырж, работая первый, второй, десятый и двенадцатый день и зарабатывая при этом столько, что вечером было чем и полакомиться, и горло прополоскать, да еще и сверх того оставалось.
Но потом вдруг возле его скамейки появились двое — чистеньких, изысканно вежливых, с кудрями, внятно говорившими о их профессии, и объявили, что цех венецианских цирюльников приглашает чужеземца покинуть Венецию или по крайней мере прекратить занятия своим ремеслом, в противном случае он будет посажен в тюрьму. А что значит дожская тюрьма в Венеции, об этом он, конечно, мог составить себе представление и у себя на родине, которую так расхваливает. А лучше, мол, всего, ежели он сейчас же свернет свою лавочку и уйдет, откуда пришел.
Но Матей встал и заявил, что долгие годы дрался на всех полях сражений во всем мире, в одной руке цеп, в другой — бритва, что цеха венецианских цирюльников не боится и будет брить и стричь, сколько ему вздумается, потому что он в христианской стране, а не в турецком рабстве! А им бы лучше позаботиться о том, чтоб у них в городе делали колбасы из свиных потрохов и кровяную — настоящие, как в Праге, а не копченые камни, которыми здесь потчуют бедных жителей!
Те отошли, но уже без улыбки. Матей Брадырж продолжал брить и стричь. Он снизил плату за бритье вдвое против прежнего назло здешнему цеху, объявив, что делает это потому, что в Венеции — великая нищета и он, сочувствуя беднякам, не может допустить, чтобы люди не могли стричься из-за высоких цен, назначенных здешним зазнавшимся цехом.
Еще несколько дней Матей Брадырж брил и стриг венецианцев. А в обеденный перерыв носил еду и питье своему молчаливому хозяину на морской берег. Но однажды утром его вдруг окружили человек десять вооруженных и, как он ни защищался и кулаками и бритвой, потащили его в тюрьму, для которой городской совет Венеции не нашел более подходящего места, чем под дворцом дожей. Там в сырой камере Матей уселся на кучу сухих морских водорослей. Кроме него, в камере сидело и лежало еще несколько человек, чьих лиц он не мог в темноте рассмотреть, да и речь их была ему непонятна. Он сел и стал ждать. Больше всего его тревожила мысль о том, кто же нынче в полдень понесет обед рыцарю Яну.
«Матей не пришел. Он умер, или с ним стряслась какая-нибудь беда. Надо ему помочь!» — сказал себе Ян и пошел в город по той дороге, по которой каждый день приходил и уходил его верный слуга. У причала одновесельных лодок взял перевозчика и вскоре высадился уже в городе, неподалеку от таможни. Но глаза его не дивились могучим стенам, выступающим из воды. Он не знал, где найти своего слугу. Сделал несколько шагов по твердой земле. Но спросить, где Матей, не мог. Кто-то вдруг обхватил его поперек туловища, завязал ему глаза, и несколько сильных рук посадило его в носилки, которые быстро двинулись вперед. Его понесли. Он заметил, что у него пропал меч.
Путь был недолгий. Скоро покачивание носилок прекратилось, Кто-то взял его за руку и велел ему выходить. Потом его повели по неширокой, гладкой мостовой и предупредили, что сейчас надо будет подниматься по лестнице. Двадцать ступеней вверх, пять шагов по ровной поверхности и еще двадцать ступеней вверх. Он почувствовал, что ступени низкие, широкие. И что ведут его по каким-то холодным помещениям; под ногами были скользкие камни. Потом ему приказали остановиться и сняли повязку с глаз.
Перед ним в золоченом кресле сидел старый лысый человек, облаченный в пурпурную мантию, с цепью на груди. На указательном пальце правой руки у него был большой перстень — вроде священнического. По обе стороны от этого человека сидели еще старики в богатых одеяниях, а сбоку за столиком настороженно и нетерпеливо посматривал писарь с пером в руке. Ян оглянулся. За его спиной стояли два великана в черных плащах. Это были венецианские стражники — мавры, о которых он столько слышал в Падуе.
Зала была высокая и светлая. По углам стояли обнаженные статуи. Мраморный потолок украшала непристойная живопись. Ян всмотрелся в лицо старшего. Оно было величественное, умное и усталое.
— Почему меня задержали? — гордо спросил Ян по-латыни.
Старик сделал знак, и Ян услышал позади чьи-то шаги. Оглянувшись, он увидел своего верного старого слугу Матея под конвоем одного стражника. В руке у стражника была связка ключей. Матей был без оков. Он кинулся с радостным криком к ногам своего хозяина:
— Ты здесь, сударь? Спасибо, спасибо! Выручи слугу своего, невинно преследуемого!
Никто не приказал Матею встать, никто не помешал Яну погладить его по седеющим волосам. Человек в багрянице молча, спокойно наблюдал это свиданье. Писарь быстро писал.
Матей поднялся, поцеловал Яну руку.
— К лицу ли так поступать совету славного города Венеции? Преспокойно хватать чужестранцев и бросать их в тюрьму или, завязав им глаза, тащить в незнакомое место и ставить перед неизвестным и неправомочным судом!
Так сказал Ян. Старики слушали, а писарь писал. Но старший заговорил слабым голосом:
— Ты стоишь перед лицом венецианского дожа и его совета Нет такого места в мире, которое имело бы такую власть на земле и на море, как Венеция. А ты шумишь здесь, как в корчме, дерзкий студент.
— Я — рыцарь Ян Палечек из Стража, подданный чешских королей! — ответил Ян.
— А этот человек — твой служитель?
— Мой слуга и друг, Матей Брадырж, участник славных боев того времени, когда мир дрожал перед именем Гуса и Табора.
— Он занимался своим ремеслом на улицах этого города без разрешения цеха цирюльников и в беседах своих марал честь дожа и его совета.
— Как может простой пражский брадобрей марать честь дожа? Ее марает только образ действий твоих бирючей, дож!
— Ты знаешь, что Падуя повинуется мне и что ты тоже, как падуанец, обязан подчиняться моим распоряжениям.
— Мой судья — ректор Академии.
— Ты смел, юноша.
— Я — рыцарь из Чехии, сударь!
— Твоя беседа занимает меня. Я редко слышу такие откровенные слова. Расскажи о своей родине и своем городе…
И Ян Палечек начал, и речь его была песней.
— Сам бог поставил мой город там, на холмах над рекой Влтавой! Прекрасен этот город, государь, и велика его слава. Пускай твой город владеет далекими просторами морскими, государь, пускай среди рабов его — и славяне и мурины, пускай корабли твои бороздят волны далекой Индии и Китая. Пускай город твой стоит на окаменелом болоте посреди вод, и появление его можно назвать чудом. Но мой город предызбран для борьбы за правду божью. Мой город каждое столетие умирает и каждое столетие родится. Он подобен птице Феникс, обновляющейся в огне. Мой город кровоточит от ран, нанесенных им самому себе во славу божью. Мой город не владеет рабами, а освобождает их. Мой город не имеет морей, но слезы нашей любви омывают его каменье. Мой город хочет правды для каждого, но правды единой, ибо правда — только одна! Мой город верит, в то время как весь мир утратил веру. Мой город ропщет, мой город клокочет внутренними раздорами, мой город раздирается междоусобиями своих сынов. Но из междоусобий, из раздоров, из веры и любви этих сынов город мой возносится к славе. Он увенчан твердыней и храмом, чей камень сливается с величием небес. Мой город поет торжественную песнь камня и силы, отваги и надежды. Это песнь божьих воинов, перед которой дрожал и будет вечно трепетать весь мир… И ты, дож!
— Ты говоришь, рыцарь, то же, что твой слуга.
— В моем городе господин и слуга говорят на одном языке.
— Я старый человек, рыцарь, и многое слышал. Но этого языка не понимаю.
— Может быть, государь, я тоже научился этому языку на чужбине. Двадцать дней сидел я на берегу вашего моря. Дивился его мощи и силе ваших вод. И чем больше дивился, тем сильней тосковал о твердой земле, откуда бьет другая вода — живая, сладкие родники, из которых возникают хлеб, и труд, и борьба.
— Ты приехал, как еретик, разрушать порядок в моем городе?