[12], взяли там шестнадцать дворян и сожгли их на костре, помиловав одного только пана Богуслава из Рижмберка, который был частым гостем у здешнего пана. Вспомнили, как рыцарь Ян клял домажлицких на чем свет стоит, называл их драконами семиглавыми, которые пьют кровь человеческую вместо честного домашнего пива. Капеллан Йошт очень сурово говорил потом об этом в воскресенье, во время обедни. После проповеди хозяин громко похвалил его и пожаловал ему за пылкое красноречие золотой…
— А теперь лежит наверху, отдавши жизнь за то самое, ради чего домажлицкие добывали тогда твердыни у Тахова.
— Лучше пошли бы убрали в хлеву, — проворчал старший батрак. — Может, всем нам придется за это помереть. И нам, дуры, и вам…
Они, смеясь, поплелись в хлев. Там был сумрак; в сухом воздухе стоял запах перепревшей соломы. Ни одна коровенка не оглянулась на них, ни одна не замычала, куры не путались под ногами, и с навозной кучи не подал голоса хриплый петух.
Окончив работу, мужчины взяли сколоченный из дубовых досок гроб и отнесли его в парадную залу, где лежало на столе мертвое тело хозяина. В головах по обе стороны горели свечи. Но что это? Рядом стоит капеллан Йошт, не умеющий говорить проповеди так, как магистр Рокицана, и вечером перед самой битвой скрывшийся — из боязни быть застигнутым на службе у еретиков.
Этот самый Йошт, всегда немного бледный и встревоженный, на которого со дня его рукоположения и первой отслуженной обедни в часовне Стража сытый и веселый рыцарь Ян нагонял вечный страх, нынче к полудню вернулся и пошел прямо наверх, в залу к покойнику, чтобы зажечь там свечи и читать часы.
Принесшие гроб испугались. Они не поверили своим глазам. Но капеллан, прервав чтение, стал давать указания, когда и как устроить похороны, кого позвать и где положить умершего на вечный покой. Когда ему сказали, что Палечков всегда хоронят у святого Микулаша в Кдыни, он заявил, что этого Палечка в Кдынь везти не надо, потому что время военное и, кроме того, он был из тех, кто не покидает своего гнезда, а ежели и покинет, так возвращается живой или мертвый.
И они увидали духовным взором своим пана Палечка, мертвого всадника, как он вчера въезжал на коне в ворота своего родного замка. И согласились. В школах учат-таки мудрости, подумали они.
— Его надо похоронить с наружной стороны у стены здешней часовни, — решил пан Йошт. — Оттуда видно всю окрестность. Как из окна залы, где он сидел за бокалом вина и книгой. Вдали — горы, которые он так любил, и от этих гор к самому замку бежит волнами раменье. Он принадлежал к тем, которые охраняли этот лес…
Так окончил пан Йошт свою речь.
Похороны состоялись на третий день в три часа пополудни.
Но в тот день с самого утра стали происходить невероятные события, на этот раз отрадные. Вооруженный сулицей незнакомый пастух пригнал в открытые ворота весь скот, угнанный за несколько дней перед тем сиротами. Правда, среди этого скота не было Пеструхи, но вместо нее пригнали другую, тоже славную коровку. Вернулись Ягода, Белка и Лыска. Свинья удовлетворенно хрюкала в окруженье отличных поросят, и не успели мужчины опомниться, а девки перекреститься, как пастух с сулицей был уже за воротами и уходил, наскоро объяснив перед этим, что сироты узнали о присутствии в доме мертвого, павшего за дело божье, и что вот, мол, тут немного харчей для поминок.
— А куры у нас разбежались, — сказал он, сплюнув.
Ну кто станет думать о птице, когда скот вернулся! Но вернулся не только скот. Приехал верхом пан Олдржих Боржецкий с сыном Боржеком и двумя батраками. За всадниками вбежала во двор прекрасная охотничья собака. Пан Олдржих позвал слугу, с которым покойный пан Ян полевал.
— Вот, Войтех, дарю вашему замку Ласку, на случай, если кто вздумает — на бекасов либо на дроздов. Сучка умная и великая зверовщица. Она не подведет, и потому дарю ее вам, раз Стрелка, которую я тоже любил, погибла.
Войтех позвал Ласку, называя ее Стрелкой. К удивлению, она пошла. Так что пану Олдржиху даже досадно стало…
Появились гости. Они начали съезжаться после полуденного благовеста, чтобы не причинять хлопот хозяйке. Знали, что родильница о них заботиться не может. Но не знали, что к ней вернулась часть ее имущества. Они приехали верхами и в повозках; это были соседи из ближних замков и усадеб: пан Яромир из Швихова с женой своей Катержиной, которая, как вспоминала накануне пани Алена, родила первенца в пятьдесят лет; пан Алеш из Рижмберка и брат его Богуслав, тот, что чудом избавился от смерти на костре, и то лишь потому, что его уже мучили пражане; пан Зденек из Яновиц со своей толстой супругой Кларой, родом из Брабанта. Она приехала в Чехию с иностранными монахинями, была похищена теперешним супругом своим из монастыря и родила ему многочисленных сыновей. Приехали гости из Клатовых и много домажлицких, с которыми пан Ян Палечек в свое время ссорился, судился и под чьими стенами нашел теперь смерть. Пришла толпа королевских крестьян из раменья, рослых, по большей части голубоглазых мужиков и баб с грубыми лицами и строгими ртами, — мужчины, вооруженные топорами на длинных рукоятях, женщины — скромно сложивши руки на животе.
Владелицы усадеб и замков и некоторые богатые женщины из Домажлиц и Клатовых шли в комнату, где находилась пани Кунгута с новорожденным. Входили на цыпочках, со смущенными лицами, не зная, выразить ли сперва соболезнование по случаю смерти мужа или сразу поздравить женщину, родившую в таком возрасте сына. Но, быстро решившись, подходили к колыбельке, где лежал наследник, и осеняли ребенка крестом со словами: «Благослови тебя бог-отец, бог-сын и бог — дух святой!»
Потом поворачивались к пани Кунгуте и осторожно — а все-таки слишком сильно — пожимали ей побледневшую руку. Пани Кунгута не знала, смеяться ей или плакать. Поэтому она предпочитала молчать и только кивала головой в знак благодарности за дружбу и сочувствие.
До двух часов толпа посетительниц росла, но в три, когда зазвонил колокол в часовне, комната пани Кунгуты вновь опустела. Она знала, что в эту минуту опускают в могилу ее супруга и господина, которого она столько лет так верно любила, а он перед своим внезапным отъездом оставил ей на память вот этого сыночка, который, родившись, не плакал, а смеялся. Ребенок спал, а пани Кунгута лила слезы.
Солнце наполняло комнату золотом. Был опять прекрасный летний день.
У белой стены часовни Иоанна Крестителя опускали в могилу рыцаря Яна Палечка. Велика была толпа провожающих: были тут и рыцари, и горожане, и вставший тесным кругом крестьянский люд — все серьезные, суровые, и вся дворня — мужчины и женщины, обливающиеся слезами. Отрывисто звонил колокол, и капеллан Йошт произнес погребальную речь, что многих удивило, так как церковь ограничивается установленными молитвами над могилой и не распространяется о добродетелях умершего, как начали делать еретические проповедники и попы.
Но Йошт говорил так прочувственно, ветер приносил из раменья такой торжественный шум, и вся земля так тепло благоухала августом и хлебом, что эти похороны походили не на траурную церемонию, а скорей на праздник жатвы.
Когда Йошт кончил описание славной смерти Палечка в битве у Домажлиц, на которую покойный отправился, потому что так повелел ему господь, сосчитавший дни его и пожелавший возложить на главу его венец славы воинской, — когда отзвучали последние слова священника: «Я есмь воскресение и жизнь…» — гроб опустили в землю.
Но толпа не подошла к открытой могиле, чтобы, по обычаю, засыпать тело землей, а осталась стоять, и вдруг, без всякого знака от кого-либо, запела песню, три дня тому назад так страшно прозвучавшую у домажлицких стен, песню, которую многие из присутствующих еще ни разу не слышали, которую до тех пор мало кто из них пел, которую иные среди них до этой минуты ненавидели и которую очень многие боялись, — песню суровую и мрачную, беспощадную, но святую, песню грозно-прекрасную, от которой мороз подирает по коже, волосы становятся дыбом и кровь стынет в жилах, песню, разрушавшую костелы и поджигавшую замки, песню славную, как Жижково войско, песню юную и страстную, как весь этот поднявшийся народ, целые годы не дающий покоя ни себе, ни миру своей борьбой за правду, которую он узрел и хочет видеть торжественно признанной другом и недругом.
Мужчины и женщины, старики и старухи, знатные и простые пели в унисон хорал божьих воинов. Допели и вздохнули с облегченьем. Потом быстро, сосредоточенно стали подходить к открытой могиле, сперва родственники — Боржецкие и Рижмберкские, потом рыцари и дворяне, за ними дворовые Палечков, наконец, соседи — домажлицкие, клатовские и крестьяне-лесовики. Каждый, набрав в руку земли, сыпал по три горсти в могилу. После того как вся очередь прошла, провожающие, разогнув спины, удалились.
Когда толпа, говорливая и успокоившаяся, вступила во двор замка и слуги стали подводить всадникам коней, капеллан Йошт остановился с паном Олдржихом Боржецким и посреди разговора вдруг ударил себя по лбу:
— За похоронами отца о сыне-то позабыли! Пан Олдржих, ведь наверху лежит новорожденный, которого надо окрестить, — сирота и наследник этого замка. Окрестим дитя!
— Я — крестным отцом! — обрадовался пан Боржецкий.
Пани Алена согласилась и пошла наверх к пани Кунгуте. Та дремала, и ребенок тоже спал, легонько сжав кулачки. Приход пани Алены разбудил родильницу; она вопросительно поглядела на вошедшую. Алена, высокая, худая, подвижная, шепнула, что ребенка надо окрестить — и сейчас же, пока тут родные и кумовья. Пани Кунгута заколебалась. Крестить без всяких приготовлений, не пригласив и не попотчевав крестных родителей, не одевши ребенка в крестильное платьице? Но пани Алена уже вынула его из колыбели и понесла из комнаты.
— Назовем Яном, — сказала она. — В честь отца и в честь патрона этого замка! Крестным отцом будет мой муж. Это его право: он самый близкий из родственников. Пойдем, сыночек!