Там, за окном, происходит своя борьба. Втягивание в точку с мольбой и призывами о продлении.
…
И еще раз…
Старый выцветший кадр…
— Где ты пропадаешь? — снова кричит Платон. — Мы с ног сбиваемся.
Второе или третье действо — все путается!
— Данаки и Гурей страшно расс… — Девушка почти высвобождается из объятий.
Леонт в ужасе закрывает глаза. Теперь обязательно что-то должно случиться.
"Бегите сюда!" — должен крикнуть он, но… но…
Лопается вдоль и поперек. Режет и скользит в пальцах.
— … там, без тебя… — показывает девушка на окно.
Глаза Платона за очками сочувственно и дружелюбно щурятся.
— Не отпускай ее! — наконец кричит Леонт. — Не отпускай!
Они бегут навстречу друг другу — трое горячих, живых комочка в пространстве, брошенные в путь от А до Б, не поднимающие головы, не зрящие, слепые.
Вытянутые руки, в которые падают горящие листы из записной книжки.
"Вот оно!" — понимает Леонт.
Они возникают из ничего в середине комнаты и вопреки законам тяготения совершают путь вдоль древних рукописей и вишневой мебели.
— Не трогай! — кричит Леонт.
— Не трогай! — кричит Платон.
Девушка подхватывает маленький надломленный треугольник с крупицей холодного тления и с любопытством разглядывает его.
Безобидный мертвенный пепел.
— А!.. — кричит Леонт.
— А!.. — кричит Платон.
Они с разбегу натыкаются на стену.
Поздно!
Ее охватывает голубоватое пламя. Изумленное лицо словно разделяется на потустороннее и присутствующее, но уже определенное, невозвратное, словно механизм отторжения запускается не сразу и не впрок, а с приходом только данного момента и данного обстоятельства, с сиянием фейерверка Данаки и каскадом вспышек, переходящих в гудящий столб, упирающийся в потолок. Копоть волнами разлетается по углам. Пахнет остро и резко то ли сандалом, то ли китайскими палочками.
Там, за окном, злорадство и восторг.
— Саломея! — отчаянно кричит Платон.
Девушка не страдает. Она уже "не здесь".
Волосы вздымаются словно ветром.
Черты, застигнутые врасплох, стираются, бледнеют.
Она становится похожей на оплывающую восковую фигуру.
Ее уже нет.
Только бледная тень.
Только уносящийся взгляд.
Только последнее — мольба.
Пламя опадает.
Остается:
Кучка пепла.
И выгоревший потолок.
— Нет! — кричит Платон. — Нет!
Леонт в ужасе выбегает к чему-то ослепительно-сияющему.
Низкое небо клубится. Устрашающе-стремительно переливаются лиловые и ярко-белые тона, закручиваясь и не перемешиваясь в беззвучные вихри. Пригибают никлую, безвольную траву и любопытствующую голову. Стоит приподняться чуть выше, как все меняется, словно приноравливается к чужому сновидению, отступает в голубоватую тональность под далекие обрывы.
Глухие раскаты грома.
Горизонт близок, как будильник на ночном столике, кругл, как мяч, и доступен, словно край постели.
Отряхнуть прах с колен. Сделаться доступным пространству — задача секундная и до необычности ясная, словно здесь, именно здесь, более всего естественна.
Зеленая равнина, пересеченная травянистой дорожкой. Глыбы белых камней в отдалении.
Небо придавлено, как простыня ветром.
Легкое головокружение — от непривычки.
Стоит шагнуть, как все приходит в движение. Глыбы наезжают. Из-за горизонта выплывают новые ответвления, загнутые книзу, но имеющие только одно — единственное направление: оттуда-сюда. А значит, дороги назад — нет, что не волнует и гнездится лишь где-то на задворках сознания, как контрамарка, которую надо сохранить до конца представления и приятно теребить в кармане как напоминание о скором финале.
Стоп. Монах. Знакомый капюшон над печальными глазами.
Сквозь белые камни — зеленая трава.
Вот я тебя и привел, — говорит он.
В нем не больше плоти, чем в безумном аскете. Но до чего же похож на Платона.
По крайней мере, ты теперь знаешь дорогу. Это совсем нестрашно…
Это было нестрашно, — впервые поправляет его Леонт.
Вытоптана босыми ногами. Пыль тепла и приятна. Между пологих холмов с пятнами рыжеющей глины там, где трава вырвана потоками дождей, — дальше, туда, где должна быть река.
На голых деревьях птицы с плоскими человеческими лицами — как совы, провожают взглядами.
При чистом пространстве — словно мелкий косой дождь.
Не стоит оглядываться — позади в ярком сиянии всего лишь дом Данаки, как песчинка на гребне холма — в центре мироздания, которая уже сотворена когда-то и кем-то. Перед самим же им — первородство, не заселенное, девственное, реагирующее только на одно — мысль.
Реальны лишь любопытствующие птицы. Тяжело хлопая, перелетают с дерева на дерево. Вертят ушастыми головами.
Поверх, в конусе, как в связке: третий глаз — точка, и в нем — в нарушение привычных масштабов (внутренних) — канитель, кипение.
Штрихи просты. Словно кто-то наносит — слишком быстро, чтобы разглядеть. Беспорядочное мельтешение пред-образов, пред-слов, пред-смысла. Не ухваченных, не собранных… Фразы прорываются сами по себе — всплывают рваными кусками, без продолжения, то глупые, то зловещие. Надо лишь воплотить. Он помнит: берег, камыш и кошка.
Теперь, и в следующий момент, слышит: мяуканье.
Холмы расступаются, словно по мановению.
Камыш. Вода. Глинистый берег.
Что-то шуршит, сохраняя равновесие странным образом на передних лапах. Ласкается отсутствующим хвостом — безумная доверчивость.
Его зовут. Заставляют карабкаться по берегу к высоким накрытым столам.
Вся компания в сборе (эгрегор) — под ярким белесым солнцем, во главе с Данаки. Привычное вино и размашистые лошадиные движения.
"Платона я уже встречал", — вспоминает Леонт.
Веселье в разгаре — пиррова победа.
Словно в тайном сговоре. Словно не досказывают. Зубасто-плоские улыбки — неестественные, как и все вокруг, — тех, кого Леонт знает как умерших.
Ищет Саломею.
— Нет, — говорят они, — мы не можем ничего сказать или добавить.
"Значит, я ошибаюсь", — облегченно вздыхает Леонт.
— К несчастью… — говорит Платон-монах. — Я ничего не…
Вот он стоит, печально свесив кривой нос. Кто же — Платон? или Мемнон? Трудно понять — лицо второго плана.
— Уже знаю, где сердце и печень… — жалуется неясно кому тот, кто представляется Платоном.
— Мне не нравится твой выбор… — говорит Леонт. — Разве не было выхода?
Мемнон качает головой:
— Вы всегда заходите слишком далеко…
На них не обращают внимания. Привычные разговоры и непривычные суждения.
— Прощай… — говорит Леонт. — Не смотри на небосвод — это бессмысленно…
Мемнон молчит. Трудно оправдаться. Он вдруг становится раскатами вчерашнего грома, странными закрученными облаками, монахом из города — всем, чем угодно, но не другом.
Леонт направляется к реке.
— Вначале туда! — легкомысленно возражает Данаки и показывает дальше.
Там, за крайними столиками — Мариам и Хариса.
На лугу пасется Пегасий и бегает красавец эрдель.
Роковое стечение обстоятельств. Смерть, к которой тебя не готовят, словно ты зависишь от чего угодно, но только не от себя, словно не существует другого языка, словно самый быстрый и надежный путь — не перечить. Знать бы заранее, что из этого выйдет?
— Я его поцелую! — поднимается Мариам.
Он отшатывается. Он слишком устал от мыслей, самого себя, непонимания. Попытки охватить всегда обречены на неудачу. Стерегущий лишь ловит мгновенья. Перекидывание мостиков так же безнадежно, как и навязывание чужого мнения. Есть только индивидуальность, личная тропинка. Старый клоунский прием — всегда улыбаться! Путь, обращенный вовнутрь, — всего лишь следование самому себе, да и то в градации — возрастной шанс. Достичь конечной точки — еще ничего не значит. Стереотипы легче и надежнее — безболезненное и верное направление, а главное — беспроигрышное. Единство — не дающее полета. Призывающее… но к чему? (Маршу толпой?) Вступающее в противоречие с бесконечным стремлением познавать.
Зафиксированная описательность.
Есть ли это путь?
Время "сложено" из составляющих.
Связь событий — в русле всех событий.
Анга быстро вертит головой — она что-то подозревает.
— Стойте! — кричит она. — Стойте!
Вода маслянисто поблескивает за кормой. Катер дрожит всем корпусом.
— Дайте скажу!
Задыхается от гнева.
Все ужасно спешат. Никто не слушает. Отрешенные лица, прикованные взглядами к настилу палубы. Карусель — взявшись за руки, хоровод с отлученными глазами. Словно напряженная работа. Музыка — сплошная какофония трущихся жил, писка флейт и как добавление — "бум-м! бум-м!" — пузатого барабана. На третьем такте все возвращается к началу. Подобие великого. Никому ни до кого нет дела. Поглощенность собой. Музыка, как слагаемое безотчетности, слепое подчинение огромному проскальзывающему кругу, в котором все то топчутся, то несутся с безумной серьезностью, полагая, что ось — центр мироздания и таковой останется для всякого из бегущих.
Движения пусты, словно у бумажных фигур, навеяны тяготением, пускай только подозреваемым как неоспоримый факт ночных фантазий и блуждания под бельем. Каждый сам прокручивает дырку у себя в голове. Наплевать, что круг плоский, зато притягивает и дает опору.
В небе — все еще огни Данаки.
— Я пьян… я пьян… — бормочет он.
— Я всегда парадоксален! — радостно кричит Тертий, обращая лицо в пустоту. — Отомщу за поруганную честь!
— Я питаюсь одним гербалайфом… — признается Хариса, — но не худею….
— Я, милочка, безутешна… — оправдывается Мариам. — Я снова беременна…
— Брошу пить, займусь романом, — уныло сообщает зеленокожий Гурей.
Пеон ревет, как бык:
— У-у-у!..
Не освободиться от любовных пут!
Кастул подмигивает Леонту и стыдливо прикрывает лицо Библией:
— … презираю человечество… падет прахом, тупик! Только древние культуры… имеют… право… величие! А-п-ч-хи!..