Золотые яблоки солнца
— Юг, — сказал командир корабля.
— Но, — возразила команда, — здесь, в космосе, нет никаких стран света!
— Когда летишь навстречу солнцу, — ответил командир, — и все становится жарким, желтым, полным истомы, есть только один курс. — Он закрыл глаза, представляя себе далекий пылающий остров в космосе, и мягко выдохнул: — Юг.
Медленно кивнул и повторил:
— Юг.
Ракета называлась «Копа де Оро», но у нее было еще два имени: «Прометей» и «Икар». Она в самом деле летела к ослепительному полуденному солнцу. С каким воодушевлением грузили они в отсеки две тысячи бутылок кисловатого лимонада и тысячу бутылок пива с блестящими пробками, собираясь в путь туда, где ожидала эта исполинская Сахара!
Сейчас, летя навстречу кипящему шару, они вспоминали стихи и цитаты.
— «Золотые яблоки Солнца»?
— Йетс!
— «Не бойся солнечного жара»?
— Шекспир, конечно!
— «Чаша золота»? Стейнбек. «Кувшин золота»? Стефенс. А помните — горшок золота у подножия радуги?! Черт возьми, вот название для нашей орбиты: «Радуга»!
— Температура?..
— Четыреста градусов Цельсия!
Командир смотрел в черный провал большого круглого окна. Вот оно, Солнце! Одна сокровенная мысль всецело владела умом командира: долететь, коснуться Солнца и навсегда унести частицу его тела.
Космический корабль воплощал строгую изысканность и хладный, скупой расчет. В переходах, покрытых льдом и молочно-белым инеем, царил аммиачный мороз, бушевали снежные вихри. Малейшая искра из могучего очага, пылающего в космосе, малейшее дыхание огня, способное просочиться сквозь жесткий корпус, встретили бы концентрированную зиму, точно здесь притаились все самые лютые февральские морозы.
В арктической тишине прозвучал голос аудиотермометра:
— Температура восемьсот градусов!
«Падаем, — подумал командир, — падаем, подобно снежинке, в жаркое лоно июня, знойного июля, в душное пекло августа…»
— Тысяча двести градусов Цельсия.
Под снегом стонали моторы; охлаждающие жидкости со скоростью пятнадцать тысяч километров в час струились по белым змеям трубопроводов.
— Тысяча шестьсот градусов Цельсия. Полдень. Лето. Июль.
— Две тысячи градусов!
И вот командир корабля спокойно (за этим спокойствием — миллионы километров пути) сказал долгожданное:
— Сейчас коснемся Солнца.
Глаза членов команды сверкнули, как расплавленное золото.
— Две тысячи восемьсот градусов!
Странно, что неживой металлический голос механического термометра может звучать так взволнованно!
— Который час? — спросил кто-то, и все невольно улыбнулись.
Ибо здесь существовало лишь Солнце и еще раз Солнце. Солнце было горизонтом и всеми странами света. Оно сжигало минуты и секунды, песочные часы и будильники; в нем сгорало время и вечность. Оно жгло веки и клеточную влагу в темном мире за веками, сетчатку и мозг; оно выжигало сон и сладостные воспоминания о сне и прохладных сумерках.
— Смотрите!
— Командир!
Бреттон, первый штурман, рухнул на ледяной пол. Защитный костюм свистел в поврежденном месте; белым цветком расцвело облачко замерзшего пара — тепло человека, его кислород, его жизнь.
— Живей!
Пластмассовое окошко в шлеме Бреттона уже затянулось изнутри бельмом хрупких молочных кристаллов. Товарищи нагнулись над телом.
— Брак в скафандре, командир. Он мертв. — Замерз.
Они перевели взгляд на термометр, который показывал течение зимы в заснеженных отсеках. Четыреста градусов ниже нуля. Командир смотрел на замороженную статую; по ней стремительно разбегались искрящиеся кристаллики льда. «Какая злая ирония судьбы, — думал он: — человек спасается от огня и гибнет от мороза…»
Он отвернулся.
— Некогда. Времени нет. Пусть лежит. — Как тяжело поворачивается язык… — Температура?
Стрелки подскочили еще на тысячу шестьсот градусов.
— Смотрите! Командир, смотрите! Летящая сосулька начала таять.
Командир рывком поднял голову и посмотрел на потолок. И сразу, будто осветился киноэкран, в его сознании отчетливо возникла картина, воспоминание далекого детства.
…Ранняя весна, утро. Мальчишка, вдыхая запах снега, высунулся в окно посмотреть, как искрится на солнце последняя сосулька. С прозрачной хрустальной иголочки капает, точно белое вино, прохладная, но с каждой минутой все более жаркая кровь апреля. Оружие декабря, что ни миг, становится все менее грозным. И вот уже сосулька падает на гравий. Дзинь! — будто пробили куранты…
— Вспомогательный насос сломался, командир. Охлаждение… Лед тает!
Сверху хлынул теплый дождь. Командир корабля дернул головой влево, вправо.
— Где неисправность? Да не стойте так, черт возьми, не мешкайте!
Люди забегали. Командир, зло ругаясь, нагнулся под дождем; его руки шарили по холодным механизмам, искали, щупали, а перед глазами стояло будущее, от которого их, казалось, отделял один лишь короткий вздох. Он видел, как шелушится покров корабля, видел, как люди, лишенные защиты, бегают, мечутся с распахнутыми в немом крике ртами. Космос — черный замшелый колодец, в котором жизнь топит свои крики и страх… Ори, сколько хочешь, космос задушит крик, не дав ему родиться. Люди суетятся, словно муравьи в горящей коробочке, корабль превратился в кипящую лаву… вихри пара… ничто!
— Командир?! Кошмар развеялся.
— Здесь.
Он работал под ласковым теплым дождем, струившимся из верхнего отсека. Он возился с насосом.
— А, черт!
Командир дернул кабель. Смерть, которая ждет их, будет самой быстрой в истории смертей. Пронзительный вопль… жаркая молния… и лишь миллиарды тонн космического огня шуршат, не слышимые никем, в безбрежном пространстве. Словно горсть земляники, брошенной в топку, — только мысли на миг замрут в раскаленном воздухе, пережив тела, превращенные в уголь и светящийся газ.
— Ч-черт!
Он ударил по насосу отверткой.
— Господи!
Командир содрогнулся. Полное уничтожение… Он зажмурил глаза, стиснул зубы. «Черт возьми, — думал он, — мы привыкли умирать не так стремительно, — минутами, а то и часами. Даже двадцать секунд — медленная смерть по сравнению с тем, что готовит нам это голодное чудище, которому не терпится нас сожрать».
— Командир, сворачивать или продолжать?
— Приготовьте чашу. Теперь — сюда, заканчивайте. Живей!
Он повернулся к манипулятору огромной чаши, сунул руки в перчатки дистанционного управления. Одно движение кисти, и из недр корабля вытянулась исполинская рука с гигантскими пальцами. Ближе, ближе… металлическая рука погрузила «Золотую чашу» в пылающую топку, в бестелесное тело, в бесплотную плоть Солнца.
«Миллион лет назад, — быстро подумал командир, направляя чашу, — обнаженный человек на пустынной северной тропе увидел, как в дерево ударила молния. Его племя бежало в ужасе, а он голыми руками схватил, обжигаясь, головню и, защищая ее телом от дождя, торжествующе ринулся к своей пещере, где, пронзительно рассмеявшись, швырнул головню в кучу сухих листьев и даровал своим соплеменникам лето. И люди, дрожа, подползли к огню, протянули к нему трепещущие руки и ощутили, как в пещеру вошло новое время года. Его привело беспокойное желтое пятно, повелитель погоды. И они несмело заулыбались… Так огонь стал достоянием людей».
— Командир!
Четыре секунды понадобилось исполинской руке, чтобы погрузить чашу в огонь.
«И вот сегодня мы снова на тропе, — думал командир, — тянем руку с чашей за драгоценным газом и вакуумом, за горстью пламени иного рода, чтобы с ним, освещая себе путь, мчаться через холодный космос обратно и доставить на Землю дар немеркнущего огня. Зачем?»
Он знал ответ еще до того, как задал себе вопрос.
«Затем, что атомы, которые мы подчинили себе на Земле, слабосильны; атомная бомба немощна и мала; лишь Солнце ведает то, что мы хотим знать, оно одно владеет секретом. К тому же это увлекательно, это здорово: прилететь, осалить — и стремглав обратно! В сущности, все дело в гордости и тщеславии людей-козявок, которые дерзают дернуть льва за хвост и ускользнуть от его зубов. Черт подери, скажем мы потом, а ведь справились! Вот она, чаша с энергией, пламенем, импульсами — назовите, как хотите, — которая даст ток нашим городам, приведет в движение наши суда, осветит наши библиотеки, позолотит кожу наших детей, испечет наш хлеб насущный и поможет нам усвоить знание о нашей вселенной. Пейте из этой чаши, добрые люди, ученые и мыслители! Пусть сей огонь согреет вас, прогонит мрак неведения и долгую зиму суеверий, леденящий ветер недоверия и преследующий человека великий страх темноты. Итак, мы протягиваем руку за даянием…»
— О!
Чаша погрузилась в Солнце. Она зачерпнула частицу божественной плоти, каплю крови вселенной, пламенной мысли, ослепительной мудрости, которая разметила и проложила Млечный Путь, пустила планеты по их орбитам, определила их ход и создала жизнь во всем ее многообразии.
— Теперь осторожно, — прошептал командир.
— Что будет, когда мы подтянем чашу обратно? И без того такая температура, а тут…
— Бог ведает, — ответил командир.
— Насос в порядке, командир!
— Включайте! Насос заработал.
— Закрыть чашу крышкой!.. Теперь подтянем — медленно, еще медленнее…
Прекрасная рука за стеной дрогнула, повторив в исполинском масштабе жест командира, и бесшумно скользнула на свое место. Плотно закрытая чаша, рассыпая желтые цветы и белые звезды, исчезла в чреве корабля. Аудиотермометр выходил из себя. Система охлаждения билась в лихорадке, жидкий аммиак пульсировал в трубках, словно кровь в висках орущего безумца.
Командир закрыл наружный люк.
— Готово.
Все замерли в ожидании. Гулко стучал пульс корабля, его сердце отчаянно колотилось. Чаша с золотом — на борту! Холодная кровь металась по жестким жилам: вверх-вниз, вправо-влево, вверх-вниз, вправо-влево…
Командир медленно вздохнул.
Капель с потолка прекратилась. Лсд перестал таять.
— Теперь — обратно.
Корабль сделал полный поворот и устремился прочь.
— Слушайте!
Сердце корабля билось тише, тише… Стрелки приборов побежали вниз, убавляя счет сотен. Термометр вешал о смене времен года. И все думали одно: «Лети, лети прочь от пламени, от огня, от жара и кипения, от желтого и белого. Лети навстречу холоду и мраку». Через двадцать часов, пожалуй, можно будет отключить часть холодильников и изгнать зиму. Скоро они окажутся в такой холодной ночи, что придется, возможно, воспользоваться новой топкой корабля, заимствовать тепло у надежно укрытого пламени, которое они несут с собой, словно неродившееся дитя.
Они летели домой.
Они летели домой, и командир, нагибаясь над телом Бреттона, лежавшим в белом сугробе, успел вспомнить стихотворение, которое написал много лет назад.
Порой мне Солнце кажется горящим древом…
Его плоды златые реют в жарком воздухе,
Как яблоки, пронизанные соком тяготенья,
Источенные родом человеческим.
И взор людей исполнен преклоненья, —
Им Солнце кажется неопалимым древом.
Долго командир сидел возле погибшего, и разные чувства жили в его душе. «Мне грустно, — думал он, — и я счастлив, и я чувствую себя мальчишкой, который идет домой из школы с пучком золотистых одуванчиков».
— Так, — вздохнул командир, сидя с закрытыми глазами, — так, куда же мы летим теперь, куда?
Он знал, что все его люди тут, рядом, что страх прошел и они дышат ровно, спокойно.
— После долгого-долгого путешествия к Солнцу, когда ты коснулся его, подразнил и ринулся прочь — куда лежит твой путь? Когда ты расстался со зноем, полуденным светом и сладкой негой, — каков твой курс?
Экипаж ждал, когда командир скажет сам. Они ждали, когда он мысленно соберет воедино всю прохладу и белизну, свежесть и бодрящий воздух, заключенный в заветном слове; и они увидели, как слово рождается у него во рту и перекатывается на языке, будто кусочек мороженого.
— Теперь для нас в космосе есть только один курс, — сказал он.
Они ждали. Ждали, а корабль стремительно уходил от света в холодный мрак.
— Север, — буркнул командир. — Север.
И все улыбнулись, точно в знойный день вдруг подул освежающий ветер.
Нескончаемый дождь
Дождь продолжался — жестокий нескончаемый дождь, нудный, изнурительный дождь; ситничек, косохлест, ливень, слепящий глаза, хлюпающий в сапогах; дождь, в котором тонули все другие дожди и воспоминания о дождях. Тонны, лавины дождя кромсали заросли и секли деревья, долбили почву и смывали кусты. Дождь морщинил руки людей наподобие обезьяньих лап; он сыпался твердыми стеклянными каплями; к он лил, лил, лил…
— Сколько еще, лейтенант?
— Не знаю. Миля. Десять миль, тысяча.
— Вы не знаете точно?
— Как я могу знать точно?
— Не нравится мне этот дождь. Если бы только знать, сколько еще до Солнечного Купола, было бы легче.
— Еще час, самое большее — два.
— Вы в самом деле так думаете, лейтенант?
— Конечно.
— Или лжете, чтобы нас подбодрить?
— Лгу, чтобы вас подбодрить. Хватит, поговорили! Двое сидели рядом. Позади них — еще двое, мокрые, усталые, обмякшие, как размытая глина под ногами.
Лейтенант поднял голову. Когда-то его лицо было смуглым, теперь кожа выцвела от дождя; выцвели и глаза, стали белыми, как его зубы и волосы. Он весь был белый, даже мундир побелел, если не считать зеленоватого налета плесени.
Лейтенант чувствовал, как по щекам бегут струи воды.
— Сколько миллионов лет прошло, как здесь, на Венере, прекратились дожди?
— Не острите, — сказал один из второй двойки. — На Венере всегда идет дождь. Всегда. Я жил здесь десять лет, и ни на минуту, ни на секунду не прекращался ливень.
— Все равно, что под водой жить. — Лейтенант встал и поправил свое оружие. — Что ж, пошли. Мы найдем Солнечный Купол.
— Или не найдем, — заметил циник.
— Еще час или около этого.
— Вы меня обманываете, лейтенант.
— Нет, я обманываю самого себя. Бывают случаи, когда надо лгать. Моим силам тоже есть предел.
Они двинулись по тропе сквозь заросли, то и дело поглядывая на свои компасы. Кругом — никаких ориентиров, только компас знал направление. Серое небо и дождь, заросли и тропа, и где-то далеко позади — ракета, на которой они летели и вместе с которой упали. Ракета, в которой лежали два их товарища — мертвые, омываемые дождем.
Они шли гуськом, не говоря ни слова. Показалась река — широкая, плоская, бурая. Она текла в Великое море. Дождевые капли выбили на ее поверхности миллиарды кратеров.
— Давайте, Симмонс.
Лейтенант кивнул, и Симмонс снял со спины небольшой сверток. Химическая реакция превратила сверток в лодку. Следуя указаниям лейтенанта, они срубили толстые сучья и быстро смастерили весла, после чего поплыли через поток, торопливо гребя под дождем.
Лейтенант ощущал холодные струйки на лице, на шее, на работающих руках. Холод просачивался в легкие. Дождь бил по ушам и глазам, по икрам.
— Я не спал эту ночь, — сказал он.
— А кто спал? Кто? Когда? Сколько мы ночей спали? Тридцать ночей — что тридцать дней! Кто может спать, когда по голове хлещет, барабанит дождь… Все бы отдал за шляпу. Любую, лишь бы перестало стучать по голове. У меня головная боль. Вся кожа на голове воспалена, так и саднит.
— Черт меня занес в этот Китай, — сказал другой.
— Впервые слышу, чтобы Венеру называли Китаем.
— Конечно. Вспомните древнюю пытку. Тебя приковывают к стене. Каждые полчаса на темя падает капля воды. И ты теряешь рассудок от одного ожидания. Тоже самое здесь, только масштабом побольше. Мы не созданы для воды. Мы не можем спать, не можем как следует дышать, мы на границе помешательства от того, что без конца ходим мокрые. Будь мы готовы к аварии, запаслись бы непромокаемой одеждой и шлемами. Главное, по голове все барабанит и барабанит. Тяжелый такой… Словно картечь. Я не выдержу долго.
— Эх, где Солнечный Купол! Кто их придумал, тот знал свое дело.
Плывя через реку, они думали о Солнечном Куполе, который ждал где-то в зарослях, ослепительно сияя под дождем. Желтое строение, круглое, светящееся, яркое, как солнце. Пятнадцать футов в высоту, сто футов в поперечнике; тепло, тихо, горячая пища, никакого дождя. А в центре Солнечного Купола, само собой, — солнце. Небольшой свободно парящий шар желтого пламени под самым сводом, и ты можешь его видеть отовсюду, сидя с книгой или сигаретой, или с чашкой горячего шоколада, в котором плавают сливки. Оно ждет их, золотистое солнце, на вид такое же, как земное, ласковое, немеркнущее; и на то время, что ты праздно проводишь в Солнечном Куполе, можно забыть о дождливом мире Венеры.
Лейтенант обернулся и посмотрел на своих товарищей, что скрипя зубами налегали на весла. Они были белые, как грибы, — как он сам. Венера все обесцвечивает за несколько месяцев. Даже лес казался огромной декорацией из кошмара. Откуда ему быть зеленым без солнца, в вечном сумраке, под нескончаемым дождем? Белые-белые заросли; бледные, как плавленый сыр, листья; стволы, будто ножки гигантских поганок; почва, словно из влажного камамбера… Впрочем не так-то просто увидеть почву, когда под ногами потоки, ручьи, лужи, а впереди пруды, озера, реки и, наконец, море.
— Есть!
Они выскочили на раскисший берег, шлепая по воде. Выпустили газ из лодки и сложили ее в коробку. Потом, стоя под дождем, пытались закурить. Минут пять, если не больше, бились они, дрожа, над зажигалкой, затем, пряча сигареты в ладони, сделали несколько затяжек. В следующий миг табак уже раскис, и тяжелые капли выбили сигареты из сжатых губ.
Они пошли дальше.
— Стойте, минутку, — сказал лейтенант. — Мне показалось, я что-то увидел.
— Солнечный Купол?
— Я не уверен. Дождь не дал разглядеть. Симмонс побежал вперед:
— Солнечный Купол!
— Назад, Симмонс!
— Солнечный Купол!
Он исчез за дождевыми струями. Остальные ринулись вдогонку.
Они догнали его на прогалине и стали, как вкопанные, глядя на него и его находку.
— Ракета…
Она лежала там, где они ее покинули. Выходит, они кружили и очутились в том самом месте, откуда начали свой долгий путь… Среди обломков лежали двое погибших, изо рта у них росла зеленоватая плесень. На глазах космонавтов плесень расцвела, но дождь сбил лепестки, и плесень увяла.
— Как же это случилось?
— Видно, поблизости прошла электрическая буря. Она испортила наши компасы. В этом все дело.
— Верно.
— Что же делать теперь?
— Идти снова.
— Черт дери, мы топтались на месте!
— Ладно, Симмонс, постарайся взять себя в руки.
— В руки, в руки! Этот дождь сведет меня с ума!
— У нас хватит еще продуктов дня на два, если быть экономными.
Дождь плясал по их коже, по мокрой одежде; струи дождя бежали с кончика носа, с ушей, с пальцев, колен. Они были словно заброшенные в дебрях каменные бассейны; из каждой поры сочилась вода.
Вдруг издали донесся грозный рев.
Из пелены дождя вынырнуло чудовище.
Чудовище опиралось на тысячу голубых электрических ног. Оно приближалось быстро и неотвратимо. Каждый его шаг был как удар с плеча. Там, где ступали голубые ноги, деревья падали и сгорали. Могучие вихри озона заполнили влажный воздух, дым метался во все стороны, разбиваемый дождем. Чудовище было длиной с полмили, вышиной — с милю, оно ощупывало землю словно слепой исполин. Иногда, на короткое мгновение, оно оказывалось совсем без ног. В следующий миг из его брюха вырывались тысячи хлыстов, которые беспощадно жалили заросли.
— Электрическая буря, — сказал один из четверки. — Она вывела из строя компасы. Теперь она идет на нас.
— Ложись! — приказал лейтенант.
— Бегите! — заорал Симмонс.
— Не дурите. Ложитесь. Она бьет в самые высокие точки. Мы еще можем спастись. Ложитесь не ближе пятидесяти футов от ракеты. Глядишь, потратит на нее весь свой заряд, а нас минует. Живей!
Они шлепнулись наземь.
— Идет? — почти сразу послышался вопрос.
— Идет.
— Приблизилась?
— Осталось двести ярдов.
— А сейчас?
— Вот она!
Чудовище повисло над ними. Оно обронило десять голубых стрел-молний, и они вонзились в ракету. Ракета вздрогнула, точно гонг от удара, и издала глухой металлический звук. Чудовище обронило еще пятнадцать стрел. Они плясали в причудливой пантомиме, поглаживая деревья и мокрую землю.
— А-а! — Один из космонавтов вскочил на ноги.
— Ложись, идиот! — крикнул лейтенант.
— А-а!
Еще десяток молний поразили ракету. Лейтенант повернул лежащую на руке голову и увидел ослепительно голубые вспышки. Он видел, как раскалываются вдребезги деревья. Он видел, как чудовищное темное облако, словно черный диск, повернуло над ними и метнуло вниз сотню электрических стрел.
Тот, что вскочил на ноги, теперь бежал будто в огромном зале с колоннами. Он метался, петлял среди колонн, но они вдруг рухнули и послышался такой звук, словно муха села на раскаленную проволоку-ловушку. Такие ловушки были дома на ферме лейтенанта в годы его детства. Три товарища услышали запах человека, обращенного в золу.
Лейтенант спрятал лицо.
— Не поднимать головы! — распорядился он. Он боялся, что вот-вот сам вскочит и побежит. Озарив лес еще десятком молний, буря двинулась дальше. Снова кругом был один сплошной дождь. Он быстро унес запах горелого, и три товарища сели, ожидая, когда угомонится отчаянно колотящееся сердце.
Потом они пошли к телу, надеясь, что еще можно вернуть его к жизни. Они не могли смириться с мыслью, что уже ничего нельзя сделать. Это была естественная реакция людей, которые не хотят признать смерть, пока не убедятся, пока не коснутся ее и не решат — хоронить или предоставить это быстро поднимающейся поросли.
Тело было словно скрученная сталь, обернутая сожженной кожей. Будто восковая кукла, которую бросили в печь и извлекли из огня, когда лишь тонкая пленка воска осталась на обугленном скелете. Только зубы не почернели, и они сверкали, как причудливый белый браслет, зажатый в черном кулаке.
— Зачем он вскочил…
Они сказали это почти одновременно. На глазах у них тело стало исчезать под покровом растений. Вьюнки, плющ, даже цветы для покойного…
Буря, шагая на голубых ходулях, исчезла вдали.
Они пересекли реку, ручей, поток и еще дюжину рек, ручьев, потоков. Реки, новые реки рождались у них на глазах, а старые меняли русла; реки цвета ртути, реки цвета серебра и молока.
Они вышли к морю.
Великое море… На Венере был всего один материк. Он простирался на три тысячи миль в длину и на тысячу в ширину, окруженный со всех сторон Великим Морем, покрывающим всю остальную часть дождливой планеты. Великое морс лениво лизало бледный берег.
— Нам туда. — Лейтенант кивнул на юг. — Я уверен, что в той стороне находятся два Солнечных Купола.
— Раз уж начали, почему сразу не построили еще сотню?
— Всего их на острове сто двадцать штук, верно?
— К концу прошлого месяца было сто двадцать шесть. Год назад в конгрессе на Земле предложили построить еще два-три десятка, да только сами знаете, как сложно с ассигнованиями. Пусть лучше несколько человек свихнутся от дождя.
Они зашагали на юг.
Лейтенант, Симмонс и третий космонавт, Пикар, шагали под дождем, который шел то реже, то гуще, то реже, то гуще; под ливнем, который хлестал и лил, и не переставая барабанил по суше, по морю и по идущим людям.
Симмонс первый заметил его.
— Вот он!
— Что там?
— Солнечный Купол!
Лейтенант моргнул, стряхивая с век влагу, и заслонил глаза сверху рукой, защищая их от хлестких капель.
Поодаль, у моря, на краю леса, что-то желтело. Да, это он — Солнечный Купол!
Люди улыбались друг другу.
— Похоже, вы были правы, лейтенант.
— Удача!
— От одного вида сил прибавляется. Вперед! Кто первый?! Последний будет сукин сын! — Симмонс затрусил по лужам. Остальные механически последовали его примеру. Они устали, запыхались, но не ослабляли скорость.
— Вот когда я кофе напьюсь, — пропыхтел, улыбаясь, Симмонс. — А булочки с изюмом — это же объедение! А потом лягу, и пусть солнышко печет… Тому, кто изобрел Солнечные Куполы, орден надо дать!
Они побежали быстрее, желтый отсвет стал ярче.
— Наверно, сколько людей тут помешалось, пока не появились убежища. А что? Очень просто. — Симмонс отрывисто выдыхал слоги. — Дождь, дождь! Несколько лет назад. Встретил приятеля. Моего друга. В лесу. Бродит вокруг. Под дождем. И все твердит. «Сам не знаю, как войти, из-за дождя. Сам не знаю, как войти, из-за дождя. Сам не знаю…» И так далее. Без конца. Рехнулся, бедняга.
— Береги дыхание! Они продолжали бежать.
Они смеялись на бегу и смеясь достигли двери Солнечного Купола.
Симмонс рывком распахнул дверь.
— Эгей! — крикнул он. — Где булочки и кофе, подавайте их сюда!
Никто не отозвался Они шагнули внутрь.
В Солнечном Куполе было пусто и темно. Ни желтого искусственного солнца, парящего в прозрачной мгле в центре голубого свода, ни накрытого стола. Холодно, словно в склепе, а сквозь тысячи отверстий в своде пробивался дождь. Струи падали на ковры и мягкие кресла, разбивались о стеклянные крышки столов. Густые заросли, словно исполинский мох, покрывали стены, верх книжного шкафа, диваны. Крупные капли, срываясь сверху, хлестали по лицам людей.
Пикар тихонько рассмеялся.
— Пикар, прекратить!
— Господи, вы только посмотрите: ни солнца, ни пищи — ничего. Венески — это их рук дело! Конечно!
Симмонс кивнул, роняя капли со лба. Вода бежала по его серебристым волосам и белесым бровям.
— Время от времени венески выходят из моря и нападают на Солнечный Купол. Они знают, что если уничтожат Куполы, то могут нас погубить.
— Но разве охрана не вооружена?
— Конечно. — Симмонс шагнул на относительно сухой клочок пола. — Но с последнего нападения прошло пять лет. Бдительность ослабла, и они захватили здешнюю охрану врасплох.
— Где же тела?
— Венески унесли их с собой, в море. У них, говорят, есть свой способ топить пленников. Медленный способ, вся процедура длится около восьми часов. Просто очаровательно.
— Держу пари, что не осталось ни крошки еды, — усмехнулся Пикар.
Лейтенант неодобрительно взглянул на него, потом сделал многозначительный жест Симмонсу. Симмонс покачал головой и зашел в помещение, расположенное у стены. Там была кухня. Раскисшие буханки хлеба беспорядочно валялись на полу, мясо обросло нежно-зеленой плесенью. Из множества дыр в потолке струился дождь.
— Восхитительно. — Лейтенант смотрел на дыры. — Боюсь, нам вряд ли удастся законопатить это сито и навести порядок.
— Без продуктов? — Симмонс фыркнул. — К тому же солнечные генераторы разбиты вдребезги. Лучшее, что можно придумать, — идти до следующего Солнечного Купола. Сколько до него отсюда?
— Недалеко. Помнится, как раз тут поставили два Купола очень близко один от другого. Если обождать здесь, может подойти спасательный отряд…
— Наверно они уже приходили и ушли. Месяцев через шесть пришлют ремонтную бригаду, — когда поступят средства от конгресса. Нет, уж лучше не ждать.
— Ладно. Съедим остатки нашего рациона и пойдем.
— Если бы только дождь перестал колотить меня по голове, — заговорил Пикар. — Хоть на несколько минут. Просто, чтобы я вспомнил, что такое покой.
Он сжал голову обеими руками.
— Помню, в школе за мной сидел один изверг и щипал, щипал, щипал меня каждые пять минут. И так весь день. Это длилось неделями, месяцами. Мои руки были в синяках, кожа вздулась. Я думал, что сойду с ума от этого щипанья. И он меня довел. Кончилось тем, что я действительно взбесился от боли, схватил металлический треугольник для черчения и чуть не убил этого ублюдка. Чуть не отсек ему башку, чуть не выколол глаза, меня еле от него оторвали. И все время кричал: «Чего он ко мне пристает?» Господи! — Дрожащие руки все сильнее стискивали голову, глаза были закрыты. — А что я могу сделать сейчас? Кого ударить, кому сказать, чтобы перестал, оставил меня в покое. Дождь, проклятый дождь, не дает передышки, щиплет и щиплет, только и слышно, только и видно что дождь, дождь, дождь!
— К четырем часам мы будем у следующего Солнечного Купола.
— Солнечного Купола? Такого же, как этот?! А если они все разгромлены? Что тогда? Если во всех куполах дыры, и всюду хлещет дождь?!
— Что ж, попытаем счастья.
— Мне надоело пытать счастья. Все, чего я хочу, — крыша над головой и хоть чуточку покоя. Хочу побыть один.
— Туда всего восемь часов хорошего хода.
— Не беспокойтесь, я не отстану. — Пикар рассмеялся, отводя взгляд.
— Давайте поедим, — сказал Симмонс, пристально наблюдая за ним.
Они снова пошли вдоль побережья на юг. На пятом часу пути им пришлось свернуть, так как дорогу преградила река, настолько широкая и бурная, что на лодке не одолеть. Они поднялись на десять километров вверх и увидели, что она бьет из земли, словно кровь из смертельной раны. Обойдя исток, они под непрекращающимся дождем снова спустились к морю.
— Я должен поспать, — сказал Пикар, оседая на землю. — Четыре недели не спал. Ни минуты не уснул… Спать, здесь…
Небо стало темнее. Надвигалась ночь, а на Венере ночью царит такой мрак, что опасно двигаться. У Симмонса и лейтенанта тоже подкашивались ноги.
Лейтенант сказал:
— Ладно, попробуем. Может быть, на этот раз получится. Хотя эта погода не очень-то благоприятствует сну.
Они легли, подложив руки под головы так, чтобы вода не захлестывала рот и закрытые глаза. Лейтенанта трясло. Он не мог уснуть.
Что-то ползало по нему. Что-то словно обтягивало его живой, копошащейся пленкой. Капли, падая, соединялись с другими каплями, и получались струйки, которые просачивались сквозь одежду и щекотали кожу. Одновременно на ткань садились, тут же пуская корни, маленькие растения. А вот уж и плющ обвивает все тело плотным ковром; он чувствовал, как крохотные цветы образуют бутоны, раскрываются и роняют лепестки. А дождь все барабанил по голове. В призрачном свете — растения фосфоресцировали в темноте — он видел фигуры своих товарищей: будто упавшие стволы, покрытые бархатным ковром трав и цветов. Дождь хлестал по его шее. Он повернулся в грязи и лег на живот, на липкие растения; теперь дождь хлестал по спине и ногам.
Он вскочил на ноги и стал лихорадочно стряхивать с себя воду. Тысячи рук трогали его, но он не мог больше выносить, чтобы его трогали. Содрогаясь, он что-то задел. Ну, конечно, Симмонс стоял под струями дождя, дрожа, чихая и кашляя. В тот же миг вскочил и Пикар и с криком заметался вокруг них.
— Постойте, Пикар!
— Прекратите! Прекратите! — кричал Пикар. Потом схватил ружье и выпустил в ночное небо шесть зарядов.
Каждая вспышка освещала полчища дождевых капель, которые на миг застывали в воздухе, словно ошеломленные выстрелами, — пятнадцать миллиардов капель, пятнадцать миллиардов слез, пятнадцать миллиардов бусинок или драгоценных камней на фоне белого бархата витрины. Свет гас, и капли, что задерживали свой полет, чтобы их могли запечатлеть, падали на людей, жаля их, словно рой насекомых, воплощение холода и страданий.
— Прекратите! Прекратите!
— Пикар!
Но Пикар вдруг будто онемел. Он не метался больше, стоял неподвижно. Лейтенант осветил фонариком его мокрое лицо: Пикар, широко раскрыв рот и глаза, смотрел вверх, дождевые капли разбивались о его язык и глазные яблоки, булькали пеной в ноздрях.
— Пикар!
Он не отвечал и не двигался. Влажные пузырьки лопались на его белых волосах, по шее и кистям рук катились прозрачные алмазы.
— Пикар! Мы уходим. Идем дальше. Пошли! Крупные капли срывались с его ушей.
— Слышишь, Пикар! Он точно окаменел.
— Оставьте его, — сказал Симмонс.
— Мы не можем уйти без него.
— А что же делать, нести его? — Симмонс плюнул. — Поздно: он уже не человек… Знаете, что будет дальше? Он так и будет стоять, пока не захлебнется.
— Что?
— Неужели вы не слыхали об этом? Пора уже знать. Он будет стоять задрав голову, чтобы дождь лил ему в рот и нос. Будет вдыхать воду.
— Не может быть!
— Так было с генералом Ментом. Когда его нашли, он сидел на утесе, запрокинув голову, и дышал дождем. Легкие были полны воды.
Лейтенант снова осветил немигающие глаза. Ноздри Пикара тихо сипели.
— Пикар! — Лейтенант ударил ладонью по его безумному лицу.
— Он ничего не чувствует, — продолжал Симмонс. — Несколько дней под таким дождем, и любой перестанет ощущать собственные руки и ноги.
Лейтенант в ужасе поглядел на свою руку. Она онемела.
— Но мы не можем бросить Пикара.
— Вот все, что мы можем сделать. — Симмонс выстрелил. Пикар упал на затопленную землю.
— Спокойно, лейтенант, — сказал Симмонс. — В моем пистолете найдется заряд и для вас. Спокойно. Подумайте как следует: он все равно стоял бы до тех пор, пока не захлебнулся бы. Я сократил его мученья.
Лейтенант скользнул взглядом по распростертому телу.
— Вы убили его.
— Да. Иначе он погубил бы нас всех. Вы видели его лицо. Он помешался.
Помолчав, лейтенант кивнул.
— Это верно.
И они пошли дальше под ливнем.
Было темно, луч фонарика проникал в стену дождя лишь на несколько футов. Через полчаса они выдохлись. Пришлось сесть и ждать, ждать утра, борясь с мучительным чувством голода. Рассвело; серый день, нескончаемый дождь… Они продолжали путь.
— Мы просчитались, — сказал Симмонс.
— Нет. Через час будем там.
— Говорите громче, я вас не слышу. — Симмонс остановился, улыбаясь. — Уши. — Он коснулся их руками. — Они отказали. От этого бесконечного дождя я онемел весь, до костей.
— Вы ничего не слышите? — спросил лейтенант.
— Что? — Симмонс озадаченно смотрел на него.
— Ничего. Пошли.
— Я лучше обожду здесь. А вы идите.
— Ни в коем случае.
— Я не слышу, что вы говорите. Идите. Я устал. По-моему, Солнечный Купол не в этой стороне. А если и в этой, то, наверно, весь свод в дырах, как у того, что мы видели. Лучше я посижу.
— Сейчас же встаньте!
— Пока, лейтенант.
— Вы не должны сдаваться, осталось совсем немного.
— Видите — пистолет. Он говорит мне, что я останусь. Мне все осточертело. Я не сошел с ума, но скоро сойду. А этого я не хочу. Как только вы отойдете достаточно далеко, я застрелюсь.
— Симмонс!
— Вы произнесли мою фамилию, я вижу по губам.
— Симмонс.
— Поймите, это всего лишь вопрос времени. Либо я умру сейчас, либо через несколько часов. Представьте себе что вы дошли до Солнечного Купола, — если только вообще дойдете, — и находите дырявый свод. Вот будет приятно!
Лейтенант подождал, потом зашлепал по грязи. Отойдя, он обернулся и окликнул Симмонса, но тот сидел с пистолетом в руке и ждал, когда лейтенант скроется. Он отрицательно покачал головой и махнул: уходите.
Лейтенант не услышал выстрела.
На ходу он стал рвать цветы и есть их. Они не были ядовитыми, но и не прибавили ему сил; немного погодя его вывернуло наизнанку.
Потом лейтенант нарвал больших листьев, чтобы сделать шляпу. Он уже пытался однажды; и на этот раз дождь быстро размыл листья. Стоило сорвать растение, как оно немедленно начинало гнить, превращаясь в сероватую аморфную массу.
— Еще пять минут, — сказал он себе, — еще пять минут, и я войду в море. Войду и буду идти. Мы не приспособлены к такой жизни, ни один человек Земли никогда не сможет к этому привыкнуть. Ох, нервы, нервы…
Он пробился через море листвы и влаги и вышел на небольшой холм.
Впереди, сквозь холодную мокрую завесу, угадывалось желтое сияние.
Солнечный Купол.
Круглое желтое строение за деревьями, поодаль. Он остановился и, качаясь, смотрел на него.
В следующее мгновение лейтенант побежал, но тут же замедлил шаг. Он боялся. Он не звал на помощь. Вдруг это тот же Купол, что накануне. Мертвый Купол без солнца?
Он поскользнулся и упал. «Лежи, — думал он, — все равно ты не туда забрел. Лежи. Все было напрасно. Пей, пей вдоволь».
Но лейтенант заставил себя встать и идти вперед, через бесчисленные ручьи. Желтый свет стал совсем ярким, и он опять побежал. Его ноги давили стекла и зеркала, руки рассыпали бриллианты.
Он остановился перед желтой дверью. Надпись:
Солнечный Купол.
Он потрогал дверь онемевшей рукой. Повернул ручку и тяжело шагнул вперед.
На пороге он замер, осматриваясь. Позади него в дверь барабанил ливень. Впереди, на низком столике, стояла серебряная кастрюлька и полная чашка горячего шоколада с расплывающимися на поверхности густыми сливками.
Рядом на другом подносе — толстые бутерброды с большими кусками цыпленка, свежими помидорами и зеленым луком. На вешалке, перед самым носом висело большое мохнатое полотенце; у ног стоял ящик для мокрой одежды; справа была кабина, где горячие лучи мгновенно обсушивали человека. На кресле — чистая одежда, приготовленная для случайного путника. А дальше кофе в горячих медных кофейниках, патефон, тихая музыка, книги в красных и коричневых кожаных переплетах. Рядом с книжным шкафом — кушетка, низкая, мягкая кушетка, на которой так хорошо лежать в ярких лучах того, что в этом помещении самое главное.
Он прикрыл глаза рукой. Он успел заметить, что к нему идут люди, но ничего не сказал. Выждав, открыл глаза и снова стал смотреть. Вода, стекая с одежды, собралась в лужу у его ног; он чувствовал, как высыхают его волосы, и лицо, грудь, руки, ноги.
Он смотрел на солнце.
Оно висело в центре купола — большое, желтое, яркое.
Оно светило бесшумно, и во всем помещении царила полная тишина. Дверь была закрыта, и только обретающая чувствительность кожа еще помнила дождь. Солнце парило высоко под голубым сводом, ласковое, золотистое, чудесное.
Он пошел вперед, срывая с себя одежду.
Все лето в один день
— Готовы?
— Да!
— Уже?
— Скоро!
— А ученые верно знают? Это правда будет сегодня?
— Смотри, смотри, сам увидишь!
Теснясь, точно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу — где там запрятано солнце?
Лил дождь.
Он лил не переставая семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки дождь лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался сплошными потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями поливало тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали вновь и снова падали под тяжестью вод. Так навеки повелось здесь, на Венере, а в классе полно было детей, чьи отцы и матери прилетели застраивать эту дикую дождливую планету.
— Перестает! Перестает!
— Да, да!
Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, которые только и знали, что вечный дождь, дождь, дождь. Им всем было по девять лет, и если выдался семь лет назад такой день, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, яркий желтый карандаш, монету — такую большую, что можно купить целый мир. Она знала, им чудится, будто они помнят тепло, когда вспыхивает лицо и все тело: руки, ноги, дрожащие пальцы. А потом они просыпаются — и опять барабанит дождь, без конца сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на сад и лес, и сны разлетаются, как дым.
Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него маленькие рассказы и стихи.
Мне кажется, солнце — это цветок
Цветет оно только один часок.
Такие стихи сочинила Марго и негромко прочитала их перед притихшим классом, А за окнами лил дождь.
— Ну ты это не сама сочинила! — крикнул один мальчик.
— Нет, сама, — сказала Марго. — Сама.
— Уильям! — остановила мальчика учительница.
Но то было вчера. А сейчас дождь утихал, и дети теснились к большим окнам с толстыми стеклами.
— Где же учительница?
— Сейчас придет.
— Скорей бы, а то мы все пропустим!
Они вертелись на одном месте, точно пестрая беспокойная карусель.
Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то давно она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и дождь смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы — все вылиняло. Она была точно старая, поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а если и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. Сейчас она одиноко стояла в сторонке и смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстым стеклом.
— Ты-то чего смотришь? — сказал Уильям. Марго молчала.
— Отвечай, когда тебя спрашивают!
Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась — и только.
Все ее сторонятся, даже и не смотрят на нее. Вот и сейчас бросили ее одну. Потому что она не хочет играть с ними в гулких туннелях этого города-подвала. Если кто-нибудь осалит ее и кинется бежать, она только с недоумением поглядит вслед, но догонять не станет. И когда они всем классом поют песни о том, как хорошо жить на свете и как весело играть в разные игры, она еле шевелит губами. Только когда поют про солнце, про лето, она тоже подпевает, глядя в заплаканные окна.
Ну а самое большое ее преступление, конечно, в том, что она прилетела сюда с Земли лишь пять лет назад, и она помнит солнце, помнит, какое оно, солнце, и какое небо она видела в Огайо, когда ей было четыре года. А они — они всю жизнь живут на Венере; когда в последний раз светило солнце, им было только по два года, и они давно уже забыли, какое оно, и какого цвета, и как жарко греет. А Марго помнит.
— Оно большое, как медяк, — сказала она однажды и зажмурилась.
— Неправда! — закричали ребята.
— Оно — как огонь в очаге, — сказала Марго.
— Врешь, врешь, ты не помнишь! — кричали ей.
Но она помнила и, тихо отойдя в сторону, стала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, когда всех повели в душевую, она ни за что не хотела стать под душ и, прикрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала: пускай вода не льется ей на голову! И после этого у нее появилось странное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети тоже это чувствовали и сторонились ее.
Говорили, что на будущий год отец с матерью отвезут ее назад на Землю — это обойдется им во много тысяч долларов, но иначе она, видно, зачахнет. И вот за все эти грехи, большие и малые, в классе ее невзлюбили. Противная эта Марго, противно, что она такая бледная немочь, и такая худущая, и вечно молчит и ждет чего-то, и, наверно, улетит на Землю…
— Убирайся! — Уильям опять ее толкнул. — Чего ты еще ждешь?
Тут она впервые обернулась и посмотрела на него. И по глазам было видно, чего она ждет. Мальчишка взбеленился.
— Нечего тебе здесь торчать! — закричал он. — Не дождешься, ничего не будет!
Марго беззвучно пошевелила губами.
— Ничего не будет! — кричал Уильям. — Это просто для смеха, мы тебя разыграли. — Он обернулся к остальным. — Ведь сегодня ничего не будет, верно?
Все поглядели на него с недоумением, а потом поняли, и засмеялись, и покачали головами: «Верно, ничего не будет!»
— Но ведь… — Марго смотрела беспомощно. — Ведь сегодня тот самый день, — прошептала она. — Ученые предсказывали, они говорят, они ведь знают… Солнце…
— Разыграли, разыграли! — сказал Уильям и вдруг схватил ее. — Эй, ребята, давайте запрем ее в чулан, пока учительницы нет!
— Не надо, — сказала Марго и попятилась.
Все кинулись к ней, схватили и поволокли, она отбивалась, потом просила, потом заплакала, но ее притащили по туннелю в дальнюю комнату, втолкнули в чулан и заперли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Ребята постояли, послушали, а потом улыбнулись и пошли прочь — и как раз вовремя: в конце туннеля показалась учительница.
— Готовы, дети? — она поглядела на часы.
— Да! — отозвались ребята.
— Все здесь?
— Да!
Дождь стихал.
Они столпились у огромной массивной двери. Дождь перестал.
Как будто посреди кинофильма про лавины, ураганы, смерчи, извержения вулканов что-то случилось со звуком, аппарат испортился, — шум стал глуше, а потом и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома… А потом кто-то выдернул пленку и на место ее вставил спокойный диапозитив — мирную тропическую картинку. Все замерло — не вздохнет, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, будто вам заткнули уши или вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Толпа распалась, каждый стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них пахнуло свежестью мира, замершего в ожидании.
И солнце явилось.
Оно пламенело, яркое, как бронза, и оно было очень большое. А небо вокруг сверкало, точно ярко-голубая черепица. И джунгли так и пылали в солнечных лучах, и дети, очнувшись, с криком выбежали в весну.
— Только не убегайте далеко! — крикнула вдогонку учительница. — Помните, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться!
Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, точно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их голые руки.
— Это получше наших искусственных солнц, верно?
— Ясно, лучше!
Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах. Джунгли были точно стая осьминогов, к небу пучками тянулись гигантские щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами — ведь весна здесь такая короткая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что долгие годы они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были здесь растения цвета луны.
Ребята со смехом кидались на сплошную поросль, точно на живой упругий матрац, который вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, играли в прятки и салки, но, главное, опять и опять, жмурясь, глядели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту удивительную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их словно море, блаженно спокойное, беззвучное и недвижное. Они на все смотрели и всем наслаждались. А потом, будто зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, снова неистово бегали кругом, бегали и кричали. Целый час бегали и никак не могли угомониться.
И вдруг…
Посреди веселой беготни одна девочка громко, жалобно закричала.
Все остановились.
Девочка протянула руку ладонью кверху.
— Смотрите, — сказала она и вздрогнула. — Ой, смотрите!
Все медленно подошли поближе.
На раскрытой ладони, по самой середке, лежала большая, круглая дождевая капля.
Девочка посмотрела на нее и заплакала. Дети молча поглядели на небо.
— О-о…
Редкие холодные капли упали на нос, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Ребята повернулись и пошли к своему дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не улыбались.
Загремел гром, и дети в испуге, толкая друг дружку, бросились бежать, словно листья, гонимые ураганом. Блеснула молния — за десять миль от них, потом за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, будто разом настала глубокая ночь.
Минуту они стояли на пороге глубинного убежища, а потом дождь полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все стояли и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды — без просвета, без конца.
— И так опять будет целых семь лет?
— Да. Семь лет.
И вдруг кто-то вскрикнул:
— А Марго?
— Что?
— Мы ведь ее заперли, она так и сидит в чулане.
— Марго…
Они застыли, будто ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и перевели взгляды. Посмотрели за окно — там лил дождь, лил упрямо, неустанно. Они не смели посмотреть друг другу в глаза. Лица у всех стали серьезные, бледные. Все потупились, кто разглядывал свои руки, кто уставился в пол.
— Марго…
Наконец одна девочка сказала:
— Ну что же мы?.. Никто не шелохнулся.
— Пойдем… — прошептала девочка.
Под холодный шум дождя они медленно прошли по коридору. Под рев бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю комнату, яростные синие молнии озаряли их лица. Медленно подошли они к чулану и стали у двери.
За дверью было тихо.
Медленно, медленно они отодвинули засов и выпустили Марго.
Бетономешалка
Под открытым окном, будто осенняя трава на ветру, зашуршали старушечьи голоса:
— Эттил трус! Эттил изменник! Славные сыны Марса готовы завоевать Землю, а Эттил отсиживается дома!
— Болтайте, болтайте, старые ведьмы! — крикнул он. Голоса стали чуть слышны, словно шепот воды в длинных каналах под небом Марса.
— Эттил опозорил своего сына; каково мальчику знать, что его отец — трус, — шушукались сморщенные старые ведьмы с хитрыми глазами. — О стыд, о бесчестье!
В дальнем углу комнаты плакала жена. Будто холодный нескончаемый дождь стучал по черепичной кровле.
— Ох, Эттил, как ты можешь?
Эттил отложил металлическую книгу в золотом проволочном переплете, которая все утро ему напевала, что он пожелает.
— Я ведь уже пытался объяснить, — сказал он. — Вторжение на Землю — глупейшая затея. Она нас погубит.
За окном — гром и треск, рев меди, грохот барабанов, крики, мерный топот ног, шелест знамен, песни. По камню мостовых, вскинув на плечо огнеструйное оружие, маршировали солдаты. Следом бежали дети. Старухи размахивали грязными флажками.
— Я останусь на Марсе и буду читать книгу, — сказал Эттил.
Громкий стук в дверь. Тилла отворила. В комнату ворвался Эттилов тесть:
— Что я слышу? Мой зять — предатель?!
— Да, отец.
— Ты не вступаешь в марсианскую армию?
— Нет, отец.
— О чтоб тебя! — Старик побагровел. — Опозоришься навеки. Тебя расстреляют.
— Так стреляйте — и покончим с этим.
— Слыханное ли дело, марсианину — да не вторгнуться на Землю! Где это слыхано?
— Неслыханное дело, согласен. Небывалый случай.
— Неслыханно, — зашипели ведьмы под окном.
— Хоть бы ты его вразумил, отец! — сказала Тилла.
— Как же, вразумишь навозную кучу! — воскликнул отец, гневно сверкая глазами, и подступил к Эттилу: — День на славу, оркестры играют, женщины плачут, детишки радуются, все как нельзя лучше, шагают доблестные воины, а ты сидишь тут… О стыд!
— О стыд! — всхлипнули голоса в кустах поодаль.
— Вон из моего дома! — вспылил Эттил. — Надоела мне эта дурацкая болтовня! Убирайся ты со своими медалями и барабанами.
Он подтолкнул тестя к выходу, жена взвизгнула, но тут дверь распахнулась, на пороге — военный патруль.
— Эттил Врай? — рявкнул голос.
— Да.
— Вы арестованы!
— Прощай, дорогая моя жена! Иду воевать заодно с этими дураками! — закричал Эттил, когда люди в бронзовых кольчугах поволокли его на улицу.
— Прощай, прощай, — скрываясь вдали, эхом отозвались ведьмы.
Тюремная камера была чистая и опрятная. Без книги Эттилу стало не по себе. Он вцепился обеими руками в решетку и смотрел, как за окном уносятся в ночное небо ракеты. Холодно светили несчетные звезды; каждый раз, как среди них вспыхивала ракета, они будто кидались врассыпную.
— Дураки, — шептал Эттил. — Ах, дураки!
Дверь камеры распахнулась. Вошел человек, вкатил подобие тележки, разгороженной на ящики — все они навалом загружены книгами. Позади выросла фигура Военного наставника.
— Эттил Врай, отвечайте, почему у вас в доме хранились запрещенные земные книги. Все эти «Удивительные истории», «Научные рассказы», «Фантастические повести». Объясните.
И он стиснул руку Эттила повыше кисти. Эттил вырвал руку.
— Если вы намерены меня расстрелять, стреляйте. Именно из-за этих книг ваше вторжение обречено.
— Как так? — Наставник хмуро покосился на пожелтевшие от времени журналы.
— Возьмите книжку, — сказал Эттил. — Любую, на выбор. С тысяча девятьсот двадцать девятого-тридцатого и до тысяча девятьсот пятидесятого года по земному календарю в девяти рассказах из десяти речь шла о том, как марсиане вторглись на Землю…
— Ага!.. — Военный наставник улыбнулся и кивнул.
— …а потом потерпели крах, — докончил Эттил.
— Да это измена! Держать у себя такие книги!
— Называйте, как хотите. Но дайте мне сделать кое-какие выводы. Каждое вторжение неизменно кончалось пшиком по милости какого-нибудь молодого человека по имени Мик, Рик, Джик или Беннон; как правило, он худощавый и стройный, родом ирландец, действует в одиночку и одолевает марсиан.
— И вы смеете в это верить!
— Что земляне и правда на это способны, не верю. Но поймите, Наставник, у них за плечами традиция, поколение за поколением в детстве зачитывалось подобными выдумками. Они просто напичканы книжками о безуспешных нашествиях. У нас, марсиан, таких книг нет и не было, верно?
— Ну-у…
— Не было.
— Пожалуй, что и так.
— Безусловно, так, сами знаете. Мы никогда не сочиняли таких фантастических выдумок. И вот теперь мы поднялись, мы идем в бой — и погибнем.
— Странная логика. При чем тут старые журналы?
— Боевой дух. В этом вся соль. Земляне знают, что они не могут не победить. Это знание у них в крови. Они не могут не победить. Они отразят любое вторжение, как бы великолепно его ни организовать. Книжки, которых они начитались в юности, придают им непоколебимую веру в себя, где нам с ними равняться! Мы, марсиане, не так уж уверены в себе; мы знаем, что можем потерпеть неудачу. Как мы ни бьем в барабаны, как ни трубим в трубы, а дух наш слаб.
— Это измена! Я не желаю слушать! — закричал Военный наставник. — Через десять минут все эти книжонки сожгут и тебя тоже. Можешь выбирать, Эттил Врай. Либо ты вступишь в Военный легион, либо сгоришь.
— Выбирать из двух смертей? Что ж, лучше сгореть.
— Эй, люди!
Эттила вытолкали во двор. И он увидел, как были преданы огню книги, которые он так любовно собирал. Посреди двора зияла яма в пять футов глубиной, в яму налито горючее. Его подожгли, с ревом взметнулось пламя. Через минуту Эттила толкнут в яму.
А в конце двора, в тени, одиноким мрачным изваянием застыл его сын, большие желтые глаза полны горечи и страха. Мальчик не протянул руку, не вымолвил ни слова, только смотрел на отца, точно умирающий зверек, бессловесный зверек, что молит о пощаде.
Эттил поглядел на яростное пламя. Грубые руки схватили его, сорвали с него одежду и подтащили к огненной черте, за чертой — смерть. И только тут Эттил проглотил ком, застрявший у него в горле, и крикнул:
— Стойте!
Лицо Наставника, в рыжих пляшущих отсветах, в дрожащем жарком мареве, придвинулось ближе:
— Чего тебе?
— Я вступаю в Военный легион, — сказал Эттил.
— Хорошо! Отпустите его! Грубые руки разжались.
Эттил обернулся — сын стоял в дальнем конце двора и ждал. Не улыбался, просто ждал. В небо взметнулась яркая бронзовая ракета — и звезды померкли…
— А теперь мы пожелаем доблестным воинам счастливого пути, — сказал Наставник.
Загремел оркестр, ветер ласково брызнул слезами дождя на потных, распаренных солдат. Запрыгали ребятишки. Среди пестрой толчеи Эттил увидел жену, она плакала от гордости; рядом, молчаливый и торжественный, стоял сын.
Строевым шагом смеющиеся отважные воины вошли в межпланетный корабль. Легли в сетки, пристегнулись. По всему кораблю в сетках расположились солдаты. Все что-то лениво жевали и ждали. Захлопнулась тяжелая крышка люка. Где-то в клапане засвистел воздух.
— Вперед, к Земле и гибели, — прошептал Эттил.
— Что? — переспросил кто-то.
— Вперед, к славной победе, — скорчив подобающую мину, сказал Эттил.
Ракета рванулась в небо.
«Бездна, — думал Эттил. — Вот мы летим в медном котле через бездны мрака и алые сполохи. Мы летим, наша прославленная ракета запылает в небе над землянами, и сердца их исполнятся страхом. Ну а самому тебе каково сейчас, когда ты далек, так страшно далек от дома, от жены, от сына?
Он пытался понять, почему его бьет дрожь. Словно все внутренности, все самое сокровенное в твоем существе, без чего нельзя жить, накрепко привязал к родному Марсу — и прыгнул прочь на миллионы миль. Сердце все еще на Марсе, там оно бьется и пылает. Мозг все еще на Марсе, там он мыслит, трепещет, как брошенный факел. И желудок еще там, на Марсе, сонно переваривает последний обед. И легкие еще там, в прохладном голубом хмельном воздухе Марса — мягкие подвижные мехи, что жаждут освобождения, вот часть тебя, которой так нужен покой.
Ибо теперь ты лишь автомат без винтов и гаек, ты труп, те, у кого над тобою власть, вскрыли тебя и выпотрошили и все, что было в тебе стоящего, бросили на дно пересохших морей, раскидали по сумрачным холмам.
И вот ты — опустошенный, угасший, охладелый, у тебя остались только руки, чтоб нести смерть землянам. Руки — вот и все, что от тебя осталось, подумал он холодно и отрешенно.
Лежишь в сетке, в огромной паутине. Не один, вас много, но другие целы и невредимы, тело и душа у них — одно. А все, что еще живо от тебя, осталось позади и бродит под вечерним ветерком среди пустынных морей. Здесь же, в ракете, только холодный ком глины, в котором уже нет жизни.
— Штурмовые посты, штурмовые посты, к штурму!
— Готов! Готов! Готов!
— Подъем!
— Встать из сеток! Живо!
Эттил повиновался команде. Где-то отдельно, впереди него, двигались его онемевшие руки.
«Как быстро все это получилось, — думал он. — Только год назад на Марс прилетела ракета с Земли. Наши ученые — ведь они наделены потрясающим телепатическим даром — в точности ее скопировали; наши рабочие на своих потрясающих заводах соорудили сотни таких же ракет. С тех пор больше ни один земной корабль не достиг Марса, и, однако, все мы в совершенстве овладели языком людей Земли. Мы знаем их культуру, ход их мыслей. И мы дорого заплатим за столь блистательные успехи…»
— Орудия, к бою!
— Есть!
— Прицел!
— Дистанция в милях?
— Десять тысяч!
— Штурм!
Гудящая тишина. Тишина скрытого в ракете улья. Гудят и жужжат крохотные катушки, рычаги, вертящиеся колеса. И молча ждут люди. В молчании застыли тела, только пот проступает под мышками, на лбу, под остановившимися выцветшими глазами.
— Внимание! Приготовиться!
Изо всех сил держится Эттил — только бы не потерять рассудок! — и ждет, ждет…
Тишина, тишина, тишина. Ожидание. Ти-и-и-и!
— Что это?
— Радио с Земли!
— Дайте настройку!
— Они пробуют с нами связаться, они нас вызывают. Дайте настройку!
И-и-иии!
— Вот они! Слушайте!
— Вызываем марсианские военные ракеты!
Тишина затаила дыхание, гуденье улья смолкло и отступило, и в ракете над застывшими в ожидании солдатами раздался резкий, отрывистый земной голос:
— Говорит Земля! Говорит Уильям Соммерс, президент Объединения американских промышленников!
Эттил стиснул рукоятку боевого аппарата, весь подался вперед, зажмурился.
— Добро пожаловать на Землю!
— Что? — закричали в ракете. — Что он сказал?
— Да, да, добро пожаловать на Землю.
— Это обман!
Эттил вздрогнул, открыл глаза и ошалело уставился в потолок, откуда исходил невидимый голос.
— Добро пожаловать! Зеленая Земля, планета цивилизации и промышленности, приветствует вас! — радушно вещал голос. — Мы вас ждем с распростертыми объятиями, да обратится грозное нашествие в дружественный союз на вечные времена.
— Обман!
— Тс-с, слушайте!
— Много лет назад мы, жители Земли, отказались от войн и уничтожили наши атомные бомбы. И теперь мы не готовы воевать, нам остается лишь приветствовать вас. Наша планета к вашим услугам. Мы просим только о милосердии, наши добрые и милостивые завоеватели.
— Этого не может быть, — прошептал кто-то.
— Уж конечно, это обман!
— Итак, добро пожаловать! — закончил представитель Земли мистер Уильям Соммерс. — Опускайтесь, где вам угодно. Земля к вашим услугам, все мы — братья!
Эттил засмеялся. На него оглянулись, уставились в недоумении:
— Он сошел с ума!
А Эттил все смеялся, пока его не стукнули.
Маленький толстенький человечек посреди раскаленного ракетодрома в Гринтауне, штат Калифорния, выхватил белоснежный платок и отер взмокший лоб. Потом со свежесколоченной дощатой трибуны подслеповато прищурился на пятидесятитысячную толпу, которую сдерживала плотная цепь полицейских. Все взгляды были устремлены в небо.
— Вот они!
Толпа ахнула.
— Нет, это просто чайки! Ропот разочарования.
— Я начинаю думать, что напрасно мы не объявили им войну, — прошептал толстяк мэр. — Тогда можно было бы разойтись по домам.
— Ш-ш, — остановила его жена.
— Вот они! — загудела толпа.
Из солнечных лучей возникли марсианские ракеты.
— Все готовы? — мэр беспокойно огляделся.
— Да, сэр, — сказала мисс Калифорния 1965 года.
— Да, — сказала и мисс Америка 1940 года (она примчалась сюда в последнюю минуту, чтобы заменить мисс Америку 1966-го — та, как на грех, слегла).
— Ясно, готовы, сэр! — подхватил мистер Крупнейший грейпфрут из долины Сан-Фернандо за 1956 год.
— Оркестр готов?
Оркестранты вскинули трубы, точно ружья на изготовку.
— Так точно! Ракеты приземлились.
— Давайте!
Оркестр грянул марш «Я иду к тебе, Калифорния» и сыграл его десять раз подряд.
С двенадцати до часу дня мэр говорил речь, простирая руки к безмолвным недоверчивым ракетам.
В час пятнадцать герметические люки ракет открылись.
Оркестр трижды сыграл «О штат золотой!»
Эттил и еще полсотни марсиан с оружием наготове спрыгнули наземь.
Мэр выбежал вперед, в руках у него были ключи от Земли.
Оркестр заиграл «Приходит в город Санта-Клаус», и певческая капелла, нарочно для этого случая доставленная с Лонг-Бич, запела на этот мотив новые слова о том, как «приходят в город марсиане».
Видя, что все вокруг безоружны, марсиане поуспокоились, но огнестрелы не убирали.
С часу тридцати до двух пятнадцати мэр повторял свою речь специально для марсиан.
В два тридцать мисс Америка 1940 года вызвалась перецеловать всех марсиан, если только они встанут в ряд.
В два часа тридцать минут и десять секунд оркестр заиграл «Здравствуйте, здравствуйте, как поживаете», чтобы замять неловкость, возникшую по вине мисс Америки.
В два тридцать пять мистер Крупнейший грейпфрут преподнес в дар марсианам двухтонный грузовик с плодами своих садов.
В два тридцать семь мэр роздал всем марсианам бесплатные билеты в театры «Элита» и «Маджестик»; при этом он произнес речь, которая длилась до начала четвертого.
Заиграл оркестр, и пятьдесят тысяч человек запели «Все они славные парни».
В четыре часа торжество закончилось.
Эттил уселся в тени ракеты, с ним были двое его товарищей.
— Так вот она, Земля!
— А я считаю, всю эту дрянь надо перебить, — заявил один марсианин. — Не верю я землянам. Что-то они замышляют. Ну с чего они так уж нам радуются? — Он поднял картонную коробку, в ней что-то шуршало. — Что это они мне сунули? Говорят, образчик. — Он прочел надпись на этикетке: — «БЛЕСК. Новейшая Мыльная Стружка».
Вокруг сновала толпа, земляне и марсиане вперемешку, точно на карнавале. Стоял неумолчный говор, радушные хозяева пробовали на ощупь обшивку ракет, засыпали гостей вопросами.
Эттил словно окоченел. Его пуще прежнего била дрожь.
— Неужели вы не чувствуете? — шепнул он. — Тут таится что-то недоброе, противоестественное. Нам не миновать беды. Все это неспроста. Какое-то ужасное вероломство. Я знаю, они готовят нам худое.
— А я говорю, их надо перебить — всех до единого!
— Как же убивать тех, кто называет тебя другом и приятелем? — спросил второй марсианин.
Эттил покачал головой:
— Они не притворяются. И все-таки у меня такое чувство, будто нас бросили в чан с кислотой и мы растворяемся, превращаемся в ничто. Мне страшно. — Он нацелил мозг на толпу, силясь нащупать ее настроение. — Да, они и вправду к нам расположены, у них это называется «на дружеской ноге». Это огромное сборище самых обыкновенных людей, они равно благосклонны что к собакам и кошкам, что к марсианам. И все же… все же… Оркестр сыграл «Выкатим бочонок». Компания «Пиво Хейгенбека» (город Фресно, штат Калифорния) угощала всех даровым пивом.
Марсиан начало тошнить.
Их неудержимо рвало. Даровое угощение фонтанами извергалось обратно.
Давясь и отплевываясь, Эттил сидел в тени платана.
— Это заговор… гнусный заговор… — стонал он и судорожно хватался за живот.
— Что вы такое съели? — над ним стоял Военный наставник.
— Что-то непонятное, — простонал Эттил. — У них это называется «кукурузные хлопья».
— А еще?
— Еще какой-то ломоть мяса с булкой, и пил какую-то желтую жидкость из бочки со льдом, и ел какую-то рыбу и штуку, которую они называют «пирожное», — вздохнул Эттил, веки его вздрагивали.
Со всех сторон раздавались стоны завоевателей-марсиан.
— Перебить подлых предателей! — слабым голосом выкрикнул кто-то.
— Спокойнее, — остановил Наставник. — Это просто гостеприимство. Они переусердствовали. Вставайте, воины. Идем в город. Надо разместить повсюду небольшие гарнизоны, так будет вернее. Остальные ракеты приземляются в других городах. Пора браться за дело.
Солдаты кое-как поднялись на ноги и растерянно хлопали глазами.
— Вперед шагом… марш!
Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре!
Городок, весь белый, дремал, окутанный мерцающим зноем. Все раскалилось — столбы, бетон, металл, полотняные навесы, крыши, толь, все дышало жаром.
Мерный шаг марсиан гулко отдавался на улицах.
— Осторожней! — вполголоса предупредил Наставник. Они проходили мимо салона красоты.
Внутри украдкой хихикнули.
— Смотрите!
Из окна выглянула медно-рыжая голова и тотчас скрылась, будто кукла в театре марионеток. Блеснул в замочной скважине голубой глаз.
— Заговор, — шептал Эттил. — Так и знайте, это заговор.
В жарком воздухе тянуло духами из вентиляторов, что бешено крутились в пещерах, где под электрическими колпаками, точно какие-то морские дива, сидели женщины — волосы их закручивались неистовыми вихрями или вздымались, будто горные вершины; глаза то пронизывали, то стекленели, смотрели и тупо, и хитро; накрашенные рты алели, как неоновые трубки. Крутились вентиляторы, запах духов истекал в неподвижный знойный воздух, вползал в зеленые кроны деревьев, исподтишка окутывал изумленных марсиан.
Нервы Эттила не выдержали.
— Ради всего святого! — вдруг закричал он. — Скорее по ракетам — и домой! Эти ужасные твари нас погубят! Вы на них только посмотрите! Видите, видите? Эти женщины в стылых пещерах, в искусственной скале — злобные подводные чудовища!
— Молчать!
Только посмотрите на них, думал Эттил. Ноги как колонны, и платья над ними шевелятся, будто холодные зеленые жабры.
Он снова закричал.
— Эй, кто-нибудь, заткните ему глотку!
— Они накинутся на нас, забросают коробками шоколада и модными журналами, их жирно намазанные ярко-красные рты оглушат нас визгом! Они затопят нас потоками пошлости, все наши чувства притупятся и заглохнут. Смотрите, их терзают непонятные электрические машины, а они что-то жужжат, и напевают, и бормочут! Неужели вы осмелитесь войти к ним в пещеры?
— А почему бы и нет? — раздались голоса.
— Да они изжарят вас, потравят, как кислотой, вы сами себя не узнаете! Вас раздавят, сотрут в порошок, каждый обратится в мужа — и только, в существо, которое работает и приносит домой деньги, чтоб они могли тут сидеть и пожирать свой мерзкий шоколад. Неужели вы надеетесь их обуздать?
— Конечно, черт подери!
Издалека долетел голос — высокий, пронзительный женский голос:
— Поглядите на того, посередке, — правда, красавчик?
— А марсиане в общем-то ничего. Право слово, мужчины как мужчины, — томно протянул другой голос.
— Эй, вы! Ау! Марсиане! Э-эй! Эттил с воплем кинулся бежать…
Он сидел в парке, его трясло. Он перебирал в памяти все, что видел. Поднимал глаза к темному ночному небу — как далеко он от дома, как одинок и заброшен! Даже и сейчас, сидя в тишине под деревьями, он издали видел: марсианские воины ходят по улицам с земными женщинами, скрываются в маленьких храмах развлечений, — там, в призрачном полумраке, они следят за белыми видениями, скользящими по серым экранам, и прислушиваются к странным и страшным звукам, а рядом сидят маленькие женщины в кудряшках и жуют вязкие комки резины, а под ногами валяются еще комки, уже окаменевшие, и на них навеки остались отпечатки острых женских зубов. Пещера ветров — кинематограф.
— Привет!
Он в ужасе вскинул голову.
Рядом на скамью опустилась женщина, она лениво жевала резинку.
— Не убегай, — сказала она. — Я не кусаюсь.
— Ох! — вырвалось у Эттила.
— Сходим в кино? — предложила женщина.
— Нет.
— Да ну, пойдем, — сказала она. — Все пошли.
— Нет, — повторил Эттил. — Разве вам тут, на Земле, больше нечего делать?
— А чего тебе еще? — она подозрительно оглядела его, голубые глаза округлились — Что же мне, по-твоему, сидеть дома носом в книжку? Ха-ха! Выдумает тоже!
Эттил изумленно посмотрел на нее, спросил не сразу:
— А все-таки, чем вы еще занимаетесь?
— Катаемся в автомобилях. У тебя автомобиль есть? Непременно заведи себе новый большой «подлер-шесть» с откидным верхом. Шикарная машина! Уж будь уверен, у кого есть «подлер-шесть», тот любую девчонку подцепит! — и она подмигнула Эттилу. — У тебя-то денег куча, раз ты с Марса, это точно. Была бы охота, можешь завести себе «подлер-шесть» и кати куда вздумается, это точно.
— Куда, в кино?
— А чем плохо?
— Нет-нет, ничего…
— Да вы что, мистер? Рассуждаете прямо как коммунист, — сказала женщина. — Нет, сэр, такие разговорчики никто терпеть не станет, черт возьми. Наше общество очень даже мило устроено. Мы люди покладистые, позволили марсианам нас завоевать, даже пальцем не шевельнули — верно?
— Вот этого я никак не пойму, — сказал Эттил. — Почему вы нас так приняли?
— По доброте душевной, мистер, вот почему! Так и запомни, по доброте душевной.
И она пошла искать себе другого кавалера.
Эттил собрался с духом — надо написать жене; разложил бумагу на коленях и старательно вывел: «Дорогая Тилла!» Но тут его снова прервали. Чуть не под носом кто-то застучал в бубен, пришлось поднять голову — перед ним стояла тщедушная старушонка с детски круглым, но увядшим и сморщенным личиком.
— Брат мой! — закричала она, глядя на Эттила горящими глазами. — Обрел ли ты спасение?
Эттил вскочил, уронил перо.
— Что? Опасность?
— Ужасная опасность! — завопила старуха, затрясла бубном и возвела очи горе. — Ты нуждаешься в спасении, брат мой, ты на краю гибели!
— Кажется, вы правы, — дрожа, согласился Эттил.
— Мы уже многих нынче спасли. Я сама принесла спасение троим марсианам. Мило, не правда ли? — она широко улыбнулась.
— Пожалуй, что так.
Она впилась в Эттила пронзительным взглядом. Наклонилась к нему и таинственно зашептала:
— Брат мой, был ли ты окрещен?
— Не знаю, — ответил он тоже шепотом.
— Не знаешь?! — крикнула она и высоко вскинула бубен.
— Это вроде расстрела, да? — спросил Эттил.
— Брат мой, ты погряз во зле и грехе, — сказала старушонка. — Не тебя осуждаю, ты вырос во мраке невежества. Я уж вижу, ваши марсианские школы ужасны, вас совсем не учат истине. Вас развращают ложью. Брат, если хочешь быть счастливым, дай совершить над тобой обряд крещения.
— И тогда я буду счастлив даже здесь, в этом мире? — спросил Эттил.
— Не требуй сразу многого, — возразила она. — Здесь довольствуйся малым, ибо есть другой, лучший мир, и там всех нас ждет награда.
— Тот мир я знаю, — сказал Эттил.
— Там покой, — продолжала она.
— Да.
— И тишина.
— Да.
— Там реки текут молоком и медом.
— Да, пожалуй, — согласился Эттил.
— И все смеются и ликуют.
— Я это как сейчас вижу, — сказал Эттил.
— Тот мир лучше нашего.
— Куда лучше, — подтвердил он. — Да, Марс — великая планета.
Старушонка так и вскинулась, чуть не ударила его бубном по лицу.
— Вы что, мистер, насмехаетесь надо мной?!
— Да нет же! — Эттил смутился и растерялся. — Я думал, вы это про…
— Уж конечно, не про ваш мерзкий Марс! Вот таким, как вы, и суждено вечно кипеть в котле, вы покроетесь язвами, вам уготованы адские муки…
— Да, признаться, Земля — место мало приятное. Вы очень верно ее описываете.
— Опять вы надо мной насмехаетесь, мистер! — разъярилась старушонка.
— Нет-нет, прошу прощения. Это я по невежеству.
— Ладно, — сказала она. — Ты язычник, а язычники все невоспитанные. Вот, держи бумажку. Приходи завтра вечером по этому адресу и будешь окрещен, и обретешь счастье. Мы громко распеваем, без устали шагаем, и, если хочешь слышать всю нашу медь, все трубы и флейты, ты к нам придешь, придешь?
— Постараюсь, — неуверенно сказал Эттил.
И она зашагала прочь, колотя на ходу в бубен и распевая во все горло: «Счастье мое вечно со мной!» Ошеломленный Эттил снова взялся за письмо.
«Дорогая Тилла! Подумай только, по своей naïveté12я воображал, будто земляне встретят нас бомбами и пушками. Ничего подобного! Я жестоко ошибался. Тут нет никакого Рика, Мика, Джика, никаких молодцов, которые в одиночку спасают всю планету.
Тут только и есть что белобрысые розовые роботы с телами из резины; они вполне реальные и все-таки чуточку неправдоподобные, живые — и все-таки говорят и действуют как автоматы и весь свой век проводят в пещерах. У них немыслимые, необъятные derrièrs13. Глаза неподвижные, застывшие, ведь они только и делают, что смотрят кино. И никакой мускулатуры, развиты лишь мышцы челюстей, ведь они непрерывно жуют резинку.
Таковы не отдельные люди, дорогая моя Тилла, такова вся земная цивилизация, и мы брошены в нее, как горсть семян в громадную бетономешалку. От нас ничего не останется. Нас сокрушит не их оружие, но их радушие. Нас погубит не ракета, но автомобиль…»
Отчаянный вопль. Треск, грохот. И тишина.
Эттил вскочил. За оградой парка на улице столкнулись две машины. В одной было полно марсиан, в другой — землян. Эттил вернулся к письму.
«Милая, милая Тилла, вот тебе кое-какие цифры, если позволишь. Здесь, на Американском континенте, каждый год погибают сорок пять тысяч человек — превращаются в кровавый студень в своих жестянках-автомобилях. Красный студень, а в нем белые кости, точно нечаянные мысли — смешные и страшные мысли застывают в неподвижном желе. Автомобили сплющиваются в этакие аккуратные консервные банки, а внутри все перемешалось и все тихо.
Везде на дорогах кровавое месиво, и на нем жужжат огромные навозные мухи. Внезапный толчок, остановка, и лица обращаются в карнавальные маски. Есть у здешних жителей такой праздник — карнавал в день всех святых. В этот день они поклоняются автомобилю или, во всяком случае, тому, что несет смерть.
Выглянешь из окна, а там лежат двое; еще минуту назад они не знали друг друга, а теперь соединились в тесном объятии, оба мертвы. Я предчувствую, наша армия будет перемолота, отравлена, всякие колдуньи и жевательная резинка заманят воинов в капканы кинотеатров и погубят. Завтра же, пока не поздно, попытаюсь сбежать домой, на Марс.
Тилла моя, где-то на Земле есть человек, и у него Рычаг, довольно ему нажать на рычаг — и он спасет эту планету. Но человек этот сейчас не у дел. Заветный рычаг покрывается пылью. А сам он играет в карты.
Женщины этой зловещей планеты утопили нас в потоках пошлой чувствительности и неуместного кокетства, они предаются отчаянному веселью, потому что скоро здешние парфюмеры переварят их в котле на мыло. Спокойной ночи, Тилла моя. Пожелай мне удачи, быть может, я погибну, при попытке к бегству. Поцелуй за меня сына».
Эттил сложил письмо, немые слезы кипели в груди. Не забыть бы отправить письмо с почтовой ракетой.
Он вышел из парка. Что остается делать? Бежать? Но как? Вернуться попозже вечером на стоянку, забраться одному в ракету и улететь на Марс? Возможно ли это? Он покачал головой. Ничего не поймешь, совсем запутался.
Ясно одно: если остаться на Земле, тобой живо завладеют бесчисленные вещи, которые жужжат, фыркают, шипят, обдают дымом и зловонием. Пройдет полгода — и у тебя заведется огромная, хорошо прирученная язва, кровяное давление астрономических масштабов, и совсем ослепнешь, и каждую ночь будут душить долгие, мучительные кошмары, и никак из них не вырвешься! Нет, ни за что!
Мимо с бешеной скоростью несутся в своих механических гробах земляне — лица застывшие, взгляд дикий. Не сегодня-завтра они наверняка изобретут автомобиль, у которого будет шесть серебряных ручек.
— Эй, вы!
Взвыла сирена. У обочины остановилась огромная, точно катафалк, зловещая черная машина. Из нее высунулся человек.
— Марсианин?
— Да.
— Вас-то мне и надо. Влезайте, да поживей, вам крупно повезло. Влезайте! Свезу вас в отличное местечко, там и потолкуем. Ну же, не стойте столбом!
Ошеломленный Эттил покорно открыл дверцу и сел в машину. Покатили.
— Что будете пить, Э Вэ? Коктейль? Официант, два манхеттена! Спокойно, Э Вэ. Я угощаю. Я и наша студия. Нечего вам хвататься за кошелек. Рад познакомиться, Э Вэ. Меня зовут Эр. Эр Ван Пленк. Может, слышали про такого? Нет? Ну все равно, руку, приятель.
Он зачем-то помял Эттилу руку и сразу ее выпустил. Они сидели в темной пещере, играла музыка, плавно скользили официанты. Им принесли два бокала. Все произошло так внезапно. И вот Ван Пленк, скрестив руки на груди, разглядывает свою марсианскую находку.
— Итак, Э Вэ, вы мне нужны. У меня есть идея — благороднейшая, лучше не придумаешь! Даже не знаю, как это меня осенило. Сижу сегодня дома, и вдруг — бац! — вот это, думаю, будет фильм! ВТОРЖЕНИЕ МАРСИАН НА ЗЕМЛЮ. А что для этого нужно? Нужен консультант. Ну, сел я в машину, отыскал вас, и вся недолга. Выпьем! За ваше здоровье и за наш успех! Хоп!
— Но… — возразил было Эттил.
— Знаю, знаю, ясно, не задаром. Чего-чего, а денег у нас прорва. И еще у меня при себе такая книжечка, а в ней золотые листочки, могу ссудить.
— Мне не очень нравятся ваши земные растения, и…
— Э, да вы шутник! Так вот, слушайте, как мне мыслится сценарий. — В азарте он наклонился к Эттилу.
— Сперва шикарная сцена: на Марсе разгораются страсти, огромное сборище, марсиане кричат, бьют в барабаны. В глубине — громадные серебряные города…
— Но у нас на Марсе города совсем не такие…
— Так нужно красочное зрелище, сынок. Красочное. Папаше Эр Эру лучше знать. Словом, все марсиане пляшут вокруг костра.
— Мы не пляшем вокруг костров…
— В этом фильме придется вам разжечь костры и плясать, — объявил Ван Пленк и даже зажмурился, гордый своей непогрешимостью. Покивал головой и мечтательно продолжал: — Затем нам понадобится марсианка, высокая златокудрая красавица.
— На Марсе женщины смуглые с темными волосами и…
— Послушай, Э Вэ, я не понимаю, как мы с тобой поладим. Кстати, сынок, надо бы тебе сменить имя. Как бишь тебя зовут?
— Эттил.
— Какое-то бабье имя. Подберем получше. Ты у меня будешь Джо. Так вот, Джо. Я уже сказал, придется нашим марсианкам стать беленькими, понятно? Потому что потому. А то папочка расстроится. Ну, что скажешь?
— Я думал…
— И еще нам нужна такая сцена, чтоб зрители рыдали — в марсианский корабль угодил метеорит или еще что — словом, катастрофа, но тут прекрасная марсианка спасает всю ораву от верной смерти. Сногсшибательная выйдет сценка. Знаешь, Джо, это очень удачно, что я тебя нашел. Для тебя это дельце выгодное, можешь мне поверить.
Эттил перегнулся к нему через столик и крепко сжал его руку.
— Одну минуту. Мне надо вас кое о чем спросить.
— Валяй, Джо, не смущайся.
— Почему вы все так любезны с нами? Мы вторглись на вашу планету, а вы… вы принимаете нас, точно родных детей после долгой разлуки. Почему?
— Ну и чудаки же вы там, на Марсе! Сразу видно, святая простота. Ты вот что сообрази, Мак. Мы тут люди маленькие, верно?
И он помахал загорелой ручкой в изумрудных перстнях.
— Мы люди самые заурядные, верно? Так вот, мы, земляне, этим гордимся. Наш век — век Заурядного человека, Билл, и мы горды, что мы — мелкая сошка. У нас на Земле, друг Билли, все жители сплошь Сарояны. Да, да. Этакое огромное семейство благодушных Сароянов, и все нежно любят друг дружку. Мы вас, марсиан, отлично понимаем, Джо, и понимаем, почему вы вторглись на Землю. Ясное дело, вам одиноко на вашем холодном Марсе и завидно, что у нас такие города…
— Наша цивилизация гораздо старше вашей…
— Уж пожалуйста, Джо, не перебивай, не расстраивай меня. Дай я выскажу свою теорию, а потом говори хоть до завтра. Так вот, вам там было скучно и одиноко, и вы прилетели к нам повидать наши города и наших женщин — и милости просим, добро пожаловать, ведь вы наши братья, вы тоже самые заурядные люди.
А кстати, Роско, тут есть еще одна мелочь: на этом вашем вторжении можно и подзаработать. Вот, скажем, я задумал фильм — он нам даст миллиард чистой прибыли, это уж будь покоен. Через неделю мы пустим в продажу куклу-марсианку по тридцать монет штука. Считай, еще миллионы дохода. И у меня есть контракт, выпущу какую-нибудь марсианскую игру, она пойдет по пять монет. Да мало ли чего еще можно напридумывать.
— Вот оно что, — сказал Эттил и отодвинулся.
— Ну и, разумеется, это отличный новый рынок. Мы вас завалим товарами, только хватайте, и средства для удаления волос дадим, и жевательную резинку, и ваксу — прорву всего.
— Постойте. Еще один вопрос.
— Валяй.
— Как ваше имя? Что это означает — Эр Эр?
— Ричард Роберт. Эттил поглядел в потолок.
— А может быть, иногда случайно кто-нибудь зовет вас… м-м… Рик?
— Угадал приятель. Ясно, Рик, как же еще.
Эттил перевел дух и захохотал и никак не мог остановиться. Ткнул в собеседника пальцем.
— Так вы — Рик? Рик! Стало быть, вы и есть Рик!
— А что тут смешного, сынок? Объясни папочке!
— Вы не поймете… вспомнилась одна история… — Эттил хохотал до слез, задыхался от смеха, судорожно стучал кулаком по столу. — Так вы Рик! Ох, забавно! Ну совсем не похожи. Ни тебе огромных бицепсов, ни волевого подбородка, ни ружья. Только туго набитый кошелек, кольцо с изумрудом да толстое брюхо!
— Эй, полегче на поворотах, Мак. Может, я и не Аполлон, но…
— Вашу руку, Рик! Давно мечтал познакомиться. Вы — тот самый человек, который завоюет Марс, ведь у вас есть машинки для коктейля, и супинаторы, и фишки для покера, и хлыстики для верховой езды, и кожаные сапоги, и клетчатые кепи, и ром.
— Я только скромный предприниматель, — сказал Ван Пленк и потупил глазки. — Я делаю свой бизнес и получаю толику барыша. Но я уже говорил, Джек, я давно подумывал: надо поставлять на Марс игрушки дядюшки Уиггили и комиксы Дика Трейси, там все будет в новинку! Огромный рынок сбыта! Ведь у вас и не слыхивали о политических карикатурах, так? Так! Словом, мы вас засыплем всякой всячиной. Наши товары будут нарасхват. Марсиане их просто с руками оторвут, малыш, верно говорю! Еще бы — духи, платья из Парижа, модные комбинезоны — чуешь? И первоклассная обувь.
— Мы ходим босиком.
— Что я слышу?! — воззвал P.P. Ван Пленк к небесам. — На Марсе живет одна неотесанная деревенщина? Вот что, Джо, это уж наша забота. Мы всех застыдим, перестанут шлепать босиком. А тогда и сапожный крем пригодится!
— А-а… Ван Пленк хлопнул Эттила по плечу.
— Стало быть, заметано? Ты — технический директор моего фильма, идет? Для начала получаешь двести долларов в неделю, а там дойдет и до пяти сотен. Что скажешь?
— Меня тошнит, — сказал Эттил. От выпитого коктейля он весь посинел.
— Э, прошу прощенья. Я не знал, что тебя так разберет. Выйдем-ка на воздух.
На свежем воздухе Эттилу стало полегче.
— Так вот почему Земля нас так встретила? — спросил он и покачнулся.
— Ясно, сынок. У нас на Земле только дай случай честно заработать, ради доллара всякий расстарается. Покупатель всегда прав. Ты на меня не обижайся. Вот моя карточка. Завтра в девять утра приезжай в Голливуд на студию. Тебе покажут твой кабинет. Я приду в одиннадцать, тогда потолкуем. Ровно в девять, смотри не опаздывай. У нас порядок строгий.
— А почему?
— Чудак ты, Галлахер! Но ты мне нравишься. Спокойной ночи. Счастливого вторжения!
Автомобиль отъехал.
Эттил поглядел ему вслед, поморгал растерянно. Потер лоб ладонью и побрел к стоянке марсиан.
— Как же теперь быть? — вслух спросил он себя.
Ракеты безмолвно поблескивали в лунном свете. Издали, из города доносился гул, там буйно веселились. В походном лазарете хлопотали врачи: с одним молодым марсианином случился тяжелый нервный припадок; судя по воплям больного, он чересчур всего нагляделся, чересчур много выпил, слишком много наслушался песен из красно-желтых ящиков в разных местах, где люди пьют, и за ним без конца гонялась от столика к столику женщина, огромная, как слониха. Опять и опять он бормотал:
— Дышать нечем… заманили, раздавили… Понемногу всхлипывания затихли. Эттил вышел из густой тени и направился к кораблям, надо было пересечь широкую дорогу. Вдалеке вповалку валялись пьяные часовые. Он прислушался. Из огромного города долетала музыка, автомобильные гудки, вой сирен. А ему чудились еще и другие звуки: приглушенно урчат машины в барах, готовят солодовый напиток, от которого воины обрастут жирком, станут ленивыми и беспамятными; в пещерах кинотеатров вкрадчивые голоса убаюкивают марсиан, нагоняют крепкий-крепкий сон — от него никогда уже не очнешься, не отрезвеешь до конца дней.
Пройдет год — и сколько марсиан умрет от цирроза печени, от камней в почках, от высокого кровяного давления, сколько покончат с собой?
Эттил стоял посреди пустынной дороги. За два квартала из-за угла вывернулась машина и понеслась прямо на него.
Перед ним выбор: остаться на Земле, поступить на службу в киностудию, числиться консультантом, являться по утрам минута в минуту и начать понемногу поддакивать шефу — да, мол, конечно, бывала на Марсе жестокая резня; да, наши женщины высокие и белокурые; да, у нас есть разные племена, и у каждого свои пляски и жертвоприношения, да, да, да. А можно сейчас же пойти и залезть в ракету и одному вернуться на Марс.
— А что будет через год? — сказал он вслух.
На Марсе откроют Ночной Клуб Голубого канала. И Казино Древнего города. Да, в самом сердце марсианского Древнего города устроят игорный притон! И во всех старинных городах пойдут кружить и перемигиваться неоновые огни реклам, и шумные компании затеют веселье на могилах предков — да, не миновать.
Но час еще не пробил. Через несколько дней он будет дома. Тилла и сын ждут его, и можно напоследок еще несколько лет пожить тихо и мирно — дышать свежим ветром, сидеть с женой на берегу канала и читать милые книги, порой пригубить тонкого легкого вина, мирно побеседовать — то недолгое время, что еще осталось им, пока не свалится с неба новое безумие.
А потом, быть может, они с Тиллой найдут убежище в синих горах, будут скрываться там еще год-другой, пока и туда не нагрянут туристы и не начнут щелкать затворами фотоаппаратов и восторгаться — ах, какой дивный вид!
Он уже точно знал, что скажет Тилле:
— Война ужасна, но мир подчас куда страшнее. Обернулся — и без малейшего удивления увидел: прямо на него мчится машина, а в ней полно орущих подростков. Мальчишки и девчонки лет по шестнадцати, не больше, гонят открытую машину так, что ее мотает и кидает из стороны в сторону. Указывают на него пальцами, истошно вопят. Мотор ревет все громче. Скорость — шестьдесят миль в час.
Эттил кинулся бежать. Машина настигала.
«Да, да, — устало подумал он. — Как странно, как печально… и рев, грохот… точь-в-точь бетономешалка».
Синяя бутылка
Столбики солнечных часов лежали, поваленные, на белой гальке. Птицы, парившие когда-то в воздухе, теперь летели в древних небесах песка и камней, их песни смолкли. По дну умерших морей широкими реками струилась пыль, и когда ветер приказывал ей вновь воссоздать древнюю трагедию потопа, она вытекала из чаши моря и затопляла землю. Города, как мозаикой, были выложены молчанием, вымощены остановленным и сохраненным временем, украшены резервуарами и фонтанами памяти и тишины.
Марс был мертв.
Вдруг в бесконечном безмолвии, где-то очень далеко, возникло жужжание насекомого; сперва еле слышное, оно стало расти среди светло-коричневых холмов, заполнило пронизанный солнцем воздух, и наконец широкая бетонированная дорога завибрировала, и в дряхлых городах, шепча, посыпалась пыль.
Жужжание оборвалось.
В мерцании и тишине полудня Альберт Бек и Леонард Крэйг смотрели из старого автомобиля-вездехода на мертвый город, неподвижный под их взглядом, но ждавший их крика:
— Привет!
Стеклянная башня дрогнула и пролилась бесшумным потоком пыли.
— Отзовитесь!
И рухнула другая.
Здания разваливались одно за другим, послушные зовущему их к смерти голосу Бека. Высеченные из камня звери с огромными крыльями дружно срывались с высоты, падали вниз и вдребезги разбивали плиты дворов и фонтаны. Откликаясь на зов Бека, они стонали, переворачивались, с треском вставали на дыбы, а потом, словно приняв решение, бросались вниз, рассекая воздух, с пустыми глазами и застывшими гримасами ртов, и вдруг их острые, вечно голодные зубы шрапнелью рассыпались по каменным плитам.
Бек ждал. Башни больше не рушились.
— Теперь идти не опасно.
Даже не шевельнувшись, Крэйг спросил:
— Все за тем же? Бек кивнул.
— За этой проклятой бутылкой! — воскликнул Крэйг. — Не понимаю. Почему все за ней гоняются?
Бек вылез из машины.
— Кому удавалось ее найти, — ответил он, — те потом не рассказывали, не объясняли. Но — она очень древняя. Как пустыня, как умершие моря — и в ней может оказаться все. Так рассказывает легенда. А уж раз может оказаться все… ты готов на все, только бы ее найти.
— Ты, но не я, — сказал Крэйг. Губы его оставались почти неподвижными, в щелочках полузакрытых глаз поблескивала чуть заметно искорка смеха. Он лениво потянулся. — Я просто решил проехаться. Лучше сидеть с тобой в машине, чем изнывать от жары.
На вездеход старой-престарой конструкции Бек наткнулся месяцем раньше, еще до того, как к нему присоединился Крэйг. Машина была частью мусора, оставшегося на планете после Первого Индустриального Вторжения, которое кончилось, когда люди двинулись дальше, к звездам. Бек привел в порядок двигатель и стал разъезжать по мертвым городам, по землям лентяев и бродяг, мечтателей и бездельников — всех тех, кто застрял на задворках космоса, кого, как его и Крэйга, никакая работа никогда особенно не прельщала и для кого Марс поэтому оказался самым лучшим местом во вселенной.
— Синюю Бутылку марсиане сделали пять, а может, и десять тысяч лет назад, — сказал Бек. — Она из их собственного, марсианского, стекла — и ее все теряют и находят, теряют и находят.
Бек не отрывал взгляда от мерцающего знойного марева над развалинами. «Всю жизнь, — думал он, — я ничего не делал, и не сделал ни вот столечко. Другие, лучшие, чем я, свершали в это время многое: улетали на Меркурий, Венеру, а то и вообще из Солнечной системы. Но не я. Однако Синяя Бутылка может все изменить».
Он повернулся и пошел прочь от вездехода.
Крэйг тоже вылез и, быстро догнав Бека, пошел рядом.
— Сколько ты охотишься за ней, лет десять? — спросил он. — Ты дергаешься во сне, тебя подбрасывает, а днем ты все время потеешь. Тебе так хочется разыскать эту чертову бутылку, а ведь ты даже не знаешь, что в ней. Ты ненормальный, Бек.
— Заткнись, — огрызнулся Бек, ударом ноги отбрасывая с дороги камешки.
Они вошли в руины и зашагали по трещинам, прорезавшим каменные плиты хрупкими очертаниями марсианских зверей, и эти давно вымершие создания появлялись и исчезали от самых легких вздохов ветерка, передвигавшего безмолвную пыль.
— Подожди, — сказал Бек.
Он сложил ладони рупором и закричал во весь голос:
— Отзовитесь!
— …витесь! — отозвалось эхо, и снова рухнули башни. Исчезли колонны и фонтаны. Таковы были эти города. Иногда стоило сказать слово, и падала башня, прекрасная, как симфония. Смотришь, и будто кантата Баха рассыпается у тебя на глазах.
Еще мгновение — и прах похоронен в прахе. Пыль осела. И только два здания остались стоять, как прежде. Бек кивнул другу и двинулся вперед. Они начали поиски.
Крэйг поднял глаза и, чуть заметно улыбаясь, сказал:
— А вдруг в этой бутылке маленькая женщина, сложенная гармошкой? Ну как складная чашка или как японский цветок — ставишь его в воду, и он распускается.
— Женщина мне не нужна.
А может быть, как раз и нужна. Может быть, настоящей женщины, такой, чтобы тебя любила, у тебя никогда не было, и ты втайне надеешься, что именно ее ты и найдешь в этой бутылке. — Крэйг задумчиво пожевал губами. — Или, может, в ней что-нибудь из твоего детства. Все завязано в маленький платочек — озеро, дерево, на которое ты лазил, зеленая трава, река. Что ты на это скажешь?
Взгляд Бека остановился на какой-то далекой-далекой точке.
— Иногда мне кажется… да, почти это, что-то очень близкое. Прошлое… жизнь на Земле. Не знаю.
Крэйг кивнул:
— Что в бутылке — зависит, может быть, от того, кто в нее посмотрит. Вот если бы в ней оказалось чуточку виски…
— Ищи, не ленись, — сказал Бек.
Семь комнат полны сверкания и блеска; от самого пола до потолочных балок громоздились на полках бочонки, кувшины, бутыли, вазы из красного, розового, желтого, фиолетового и черного стекла. Бек разбивал сосуды один за другим, убирал с дороги раз навсегда, чтобы ему не пришлось их перебирать и пересматривать заново.
Он покончил с одной комнатой и сейчас стоял, готовый вторгнуться в следующую. Сделать это он почти боялся. Боялся, что на этот раз наконец найдет Синюю Бутылку, что поиски закончатся и из его жизни уйдет смысл. Лишь после того, как десять лет назад он всю дорогу от Венеры к Юпитеру слушал рассказы тех, кто одержим страстью к путешествиям, о Синей Бутылке, в жизни у него появилась цель. Лихорадка зажгла его, и с той поры он пылал. Подступись к делу правильно — и надежда найти Бутылку наполнит содержанием всю твою жизнь. Впереди у тебя лет тридцать, не меньше, если только ты не будешь, разыскивая Бутылку, лезть из кожи и не признаешься даже себе, что вовсе не Бутылка тебе нужна, а сами поиски, азарт охоты, пыль, города и бесконечный путь.
Послышалось что-то вроде приглушенного фырканья. Бек повернулся и подошел к выходящему во двор окну. Неподалеку, едва слышно мурлыча, остановился небольшой серый мотоцикл-дюноход. С сиденья слез полный блондин и стал оглядывать город. «Тоже ищет, — подумал Бек и вздохнул. — Нас тысячи, и мы все ищем, ищем. Но этих городов, городков и селений, рушащихся от твоего крика, тоже тысячи, и только за тысячу лет можно разобрать и просеять все, что от них осталось».
В дверном проеме появился Крэйг.
— Ну, как дела?
— Не везет. — Бек втянул носом воздух. — Никакого запаха не чувствуешь?
— Запаха? — И Крэйг посмотрел вокруг.
— Вроде… виски «бурбон».
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Крэйг. — Да ведь это от меня.
— От тебя?!
— Только что выпил. Нашел сейчас вон в той комнате. Как обычно, расшвырял кучу бутылок, и в одной оказалось немножко «бурбона» — вот я и выпил.
Бека забила дрожь, он смотрел на Крэйга, не отрывая глаз.
— Откуда… откуда «бурбону» оказаться здесь, в марсианской бутылке? — У него похолодели руки. Он медленно шагнул вперед: — Покажи скорей мне!
— Да ведь это наверняка не…
— Покажи, черт бы тебя побрал!
Бутылка из небесно-синего марсианского стекла, совсем небольшая, стояла в углу, и когда Бек ставил ее на стол, рука его не почувствовала веса — словно бутылка, легкая и прозрачная, была соткана из воздуха.
— В ней до половины «бурбона», — сказал Крэйг.
— Что ты выдумываешь, она пустая! — воскликнул Бек.
— Потряси ее.
Бек поднял бутылку и встряхнул.
— Слышишь, булькает?
— Нет, не слышу.
— А я слышу ясно.
Бек поставил ее назад, на стол. Солнечный свет, проникая сквозь боковое окно, остриями лучей высекал из узкого сосуда синие искры. Это была синева звезды, которую держат на ладони. Синева неглубокой океанской бухты в полдень. Синева бриллианта в лучах утренней зари.
— Это она, — выдохнул Бек. — Я знаю, что это она. Больше искать не надо. Мы нашли Синюю Бутылку.
Крэйг посмотрел на него недоверчиво:
— Нет, ты и вправду ничего в ней не видишь?
— Ничего. Но… — Бек наклонился и стал пристально рассматривать глубины этой вселенной из синего стекла. — Может быть, если я откупорю и выпущу наружу то, что там внутри, я узнаю наверняка.
— Я закупорил плотно. Давай открою. Крэйг протянул к бутылке руку.
— Прошу прощения, джентльмены, — послышалось у них за спиной.
Они обернулись и увидели полного блондина, в руке у него был пистолет. Он не смотрел на их лица, он смотрел только на Синюю Бутылку. Лицо у него расплылось в улыбке.
— Терпеть не могу прибегать к помощи оружия, но в данном случае это неизбежно — вот это произведение искусства нужно мне просто позарез. Предлагаю отдать добровольно.
Бек почти обрадовался. Было, пожалуй, даже что-то красивое в том, как эти два события совместились во времени: в глубине души он желал себе чего-нибудь в этом роде — чтобы у него украли сокровище, когда он будет уже держать его в руках. Теперь предстояло не меньше четырех-пяти лет новых поисков, погони, борьбы, выигрышей и потерь.
— Ну так давайте же ее мне, — сказал блондин. Он поднял пистолет.
Бек протянул ему бутылку.
— Невероятно. Просто невероятно, — сказал полный блондин. — Так легко, что даже не верится: зашел, услышал голоса и вдруг мне дают Синюю Бутылку. Невероятно!
И он, негромко посмеиваясь, не спеша направился из комнаты к выходу, в сияние дня.
Под двумя холодными марсианскими лунами лежали скелеты и прах полночных городов. Подпрыгивая на ухабах, дребезжа, вездеход полз по разрушившейся дороге мимо этих городов, где фонтаны, картины, уцелевшая мебель, металлические страницы древних книг были запорошены штукатуркой, высохшими крыльями насекомых. Полз мимо городов, которые, давно перестав быть городами, стали мельчайшей пылью, а эта пыль бездумными цветами распускалась на лозах ветров то здесь, то там, то рядом, то за много миль отсюда — как песок в гигантских песочных часах, снова и снова строящий свои пирамиды. Безмолвие пропускало машину и смыкалось сразу же позади.
— Нам никогда не найти его, — сказал Крэйг. — Черт бы побрал эти дороги! Развалились от времени — сплошные ухабы и рытвины. Ему, на мотоцикле, легче, он может петлять и лавировать. А, черт!
Они резко свернули, чтобы объехать совсем плохой участок дороги. Их машина действовала как ластик: впереди ровная серая поверхность, они наезжают на нее — и из-под вековой пыли проступают золото и яркая зелень древней марсианской мозаики, которой выложена дорога.
— Подожди! — крикнул Бек и остановил машину. — Что-то мелькнуло сзади.
— Где?
Они проехали ярдов сто назад.
— Да вон же! Видишь? Это он.
В канаве у дороге валялся мотоцикл-дюноход, а поперек него в неудобной позе лежал блондин. Он не шевелился. Глаза его были широко открыты, и они тускло блеснули, когда Бек посветил фонариком.
— Где бутылка? — спросил Крэйг.
Бек спрыгнул в канаву и подобрал пистолет блондина.
— Не знаю. Здесь ее не видно.
— Отчего он умер?
— И этого я не знаю.
— Машина вроде бы в порядке. Это не авария. Бек перевернул тело.
— Ран нет. Все выглядит так, будто он просто… остановился, по собственной своей воле.
— Может, сердечный приступ? — предположил Крэйг. — Разволновался из-за бутылки. Отправился сюда, чтобы получше спрятаться. Думал, все обойдется, но приступ его угробил.
— А где тогда Синяя Бутылка?
— Кто-нибудь проходил мимо. О господи, ты же знаешь, сколько народу ее ищет…
Внимательными взглядами они обвели окружавший их мрак. Впереди, на синих холмах, в усыпанной звездами тьме, что-то двигалось.
— Вон, гляди, — показал Бек. — Три пешехода.
— Наверно, это они и…
— О боже, смотри, смотри!
Внизу, в канаве, фигура полного блондина засветилась, начала таять. Глаза его были теперь как два лунных камня на дне быстрого потока. Лицо исчезало, превращалось в пламя. Волосы стали похожи на короткие нити фейерверка, они горели и плевались огнем. На глазах у Бека и Крэйга тело задымилось. Пальцы задергались в пламени. И, как будто гигантский молот ударил по стеклянной статуе, туловище рассыпалось в пыль, и она поднялась и исчезла в пылании огненных хлопьев, стало облачком тумана, и ночной ветерок унес ее по ту сторону дороги.
— Они, наверно… что-то с ним сделали, — сказал Крэйг. — Те трое… у них, видно, какое-то новое оружие.
— Но ведь такое уже бывало, — возразил Бек. — С теми, кто находил Синюю Бутылку, — так я слышал. Они исчезали. И Синяя Бутылка переходила к другим, и те тоже исчезали. — Он тряхнул головой. — Когда тело лопнуло, казалось, будто взлетел миллион светлячков…
— Попытаешься догнать?
Бек вернулся в машину. Окинул взглядом дюны, холмы праха и молчания.
— Нелегко будет, но, пожалуй, попробую. Теперь я… просто не могу иначе. — Он помолчал, а, когда заговорил опять, то обращался уже не к Крэйгу: — Кажется, я знаю, что в Синей Бутылке… Наконец-то я понял: в ней то, чего я больше всего хочу. И оно меня ждет.
— Я не поеду, — сказал Крэйг, подходя к машине, где, положив руки на колени, сидел в темноте Бек. — Не поеду гоняться за тремя вооруженными людьми. Я хочу жить, Бек, всего только жить. По мне, так этой бутылки хоть бы на свете не было. Рисковать ради нее своей шкурой я не намерен. Но тебе желаю удачи.
— Спасибо, — сказал Бек. И поехал за дюны.
Прохладная ночь стекала, как вода, по прозрачному колпаку вездехода.
Резко тормозя в высохших руслах мертвых рек, на россыпях гальки в меловых потеках, Бек находил свой путь между огромных скал. Полосы света от двух марсианских лун окрашивали в желто-золотистый цвет высеченные на скалах барельефы богов и животных, лица в милю высотой, на которых вырубленные письмена увековечивали марсианскую историю; невероятные лица с открытыми глазами-пещерами.
От рева мотора срывались и падали со скал камни. Части древних скульптур, золотившихся в свете лун, обрушивались каменным ливнем и исчезали в холодной, как колодезная вода, синей тьме.
Бек ехал, и рев мотора возвращал мысли его назад, ко всем ночам последних десяти лет, ночам, когда он разжигал костры на дне высохших морей и старательно, не спеша готовил себе пищу. И, заснув, видел сны. Всегда одно и то же: будто он хочет чего-то. Но не знает чего. В годы молодости была тяжелая жизнь на Земле, паника 2130 года, голод, разруха, беспорядки, нужда. Потом — шатание по планетам, годы без женщин, без любви, одинокие годы. Выходишь из тьмы на свет, из чрева матери в мир, и что ты находишь в нем для себя?
Ну а тот мертвый, в канаве? Не искал ли он тоже всегда чего-то необычного? Такого, чего у него не было? И что вообще есть на свете для таких, как он, Бек? Или для кого бы то ни было? Да и есть ли на свете хоть что-нибудь, к чему стоило бы стремиться?
Есть. Синяя Бутылка.
Он резко затормозил, выпрыгнул с пистолетом наготове. Начал перебегать, пригибаясь, от дюны к дюне. Впереди, на холодном песке, рядком лежали, вытянувшись, те трое. Они были с Земли, в одежде из грубой ткани, с загорелыми лицами и огрубевшими руками. Рядом с ними поблескивала в свете звезд Синяя Бутылка.
На глазах у Бека тела начали таять. Они исчезали, становясь струйками пара, каплями росы, прозрачными кристаллами. Мгновение — и от них не осталось и следа.
Когда, прилипая к его губам и щекам, повисая на ресницах, просыпался дождь пепла, Бек почувствовал холод.
Он окаменел.
Полный блондин. Мертвые, исчезающие на глазах. Крэйг говорил, это какое-то новое оружие… Нет.
Никакое не оружие. Просто Синяя Бутылка.
Они откупоривали ее и находили в ней то, чего больше всего желали. Все долгие, одинокие годы несчастливые, мучимые неутоленными желаниями, люди открывали ее в надежде найти то, чего не нашли на планетах мироздания. И наконец находили — так же, как нашли эти трое. Теперь было понятно, почему Бутылка так быстро переходит от одного человека к другому и почему исчезают люди. Урожай снят — и вот уж мякина шевелится в ветре на песке по берегам мертвых морей. Становится пламенем, светлячками. Туманом.
Бек поднял бутылку и на расстоянии вытянутой руки начал ее рассматривать. Его глаза ярко блестели. Руки дрожали.
Так вот, значит, чего на самом деле хотят все люди? Это и есть их тайное желание, запрятанное так глубоко, что о нем не догадаешься? То, к чему их бессознательно тянет? Вот, значит, чего безотчетно ищет, используя для этих поисков и собственное чувство вины, каждый человек?
Он ищет смерти.
Конца сомнениям, мукам, нужде, одиночеству, безнадежности, страху — конца всему. Но только каждый ли?
Нет. Например, Крэйг не ищет.
Бек поднял Бутылку выше. «Как просто, — подумал он, — и как правильно. Только этого я всегда и хотел. И ничего другого. Ничего».
Пустая Бутылка была открыта и поблескивала в свете звезд синевой. Бек поднес Бутылку ко рту и сколько мог, так чтобы заполнить легкие, втянул выходящий из нее воздух.
«Наконец-то», — подумал он.
Напряжение мгновенно его покинуло. Телу стало удивительно прохладно, потом — удивительно тепло. Он знал, что скользит по бесконечному звездному склону вниз, во тьму, пьянящую как вино. Теперь он плавал в синем вине, и в белом вине, и в красном. В груди у него горели свечи и крутились огненные колеса. Он почувствовал, как от него отделяются руки. Почувствовал, как улетают ноги — вот забавно! Он засмеялся. Не переставая смеяться, закрыл глаза.
Впервые в жизни он был счастлив. Синяя Бутылка упала на холодный песок.
Крэйг шел и насвистывал. Светало. И вдруг он увидел Бутылку — она лежала, сверкая, на белом песке, в первых розовых лучах солнца, и около нее никого не было. Когда он наклонился поднять ее, послышался жаркий шепот искр. Несколько багровых и оранжевых светлячков мелькнули в воздухе и унеслись прочь.
Было тихо-тихо.
— Черт побери! — Он посмотрел на мертвые окна города неподалеку: — Эй, Бек!
И в прах рассыпалась башня, высокая, тонкая. Вот твое сокровище, Бек! Мне оно не нужно. Приходи и забирай!
— …забирай! — откликнулось эхо, и рухнула последняя башня.
Крэйг ждал.
— Ну уж это, я вам скажу!.. — не выдержал он. — Вот она, Бутылка, в руках, а старина Бек неизвестно где.
Он встряхнул синий сосуд. Внутри что-то булькнуло.
— Пожалуйте вам! Как в тот раз. Полна «бурбона», ей-богу!
Он сделал хороший глоток, вытер рот. Опустив бутылку и раскачивая ее, сказал:
— Столько суеты ради двух-трех глотков «бурбона»! Подожду-ка я здесь старину Бека и отдам ему эту чертову бутылку. А пока… не выпьете ли еще, мистер Крэйг? Спасибо, не откажусь.
Лишь один звук нарушал безмолвие мертвой земли — булькание жидкости, льющейся в пересохшее горло. Синяя Бутылка сверкала в лучах утреннего солнца.
Крэйг блаженно улыбнулся и отхлебнул снова.
Разговор оплачен заранее
С чего это в памяти всплыли вдруг старые стихи? Ответа он и сам не знал, но — всплыли:
Представьте себе, представьте еще и еще раз,
Что провода, висящие на черных столбах,
Впитали миллиардные потоки слов человечьих.
Какие слышали каждую ночь напролет,
И сберегли для себя их смысл и значенье…
Он запнулся. Как там дальше? Ах, да…
И вот однажды, как вечерний кроссворд,
Все услышанное составили вместе
И принялись задумчиво перебирать слова,
Как перебирает кубики слабоумный ребенок…
Опять запнулся. Какой же у этих стихов конец? Постой-ка…
Как зверь безмозглый
Сгребает гласные и согласные без разбора,
За чудеса почитает плохие советы
И цедит их шепотком, с каждым ударом сердца
Строго по одному…
И в час полночный некто сядет в постели,
Услышит гром звонка, поднимет трубку,
И раздастся голос — чей? Святого духа?
Призрака из дальних созвездий?
А это — он. Зверь.
И с присвистом, смакуя звуки,
Пронесшись сквозь континенты, одолев безумие времени,
Зверь вымолвит по слогам:
— Здрав-ствуй-те…
Он перевел дух и закончил:
Что же ответить ему, прежде немому,
Затерянному неведомо где жестокому зверю,
Как достойно ответить ему?
Он замолк.
Он сидел и молчал. Восьмидесятилетний старик, он сидел один в пустой комнате, в пустом доме, на пустой улице пустого города, на пустой планете Марс.
Он сидел, как сидел последние полвека, — сидел и ждал.
На столе перед ним стоял телефон. Телефон, который давно-давно не звонил.
И вот теперь затрепетал, тайно готовясь к чему-то. Быть может, именно этот трепет и вызвал в памяти забытое стихотворение.
Ноздри у старика раздулись. Глаза широко раскрылись.
Телефон задрожал — тихо, почти беззвучно.
Старик наклонился и уставился на телефон безумными глазами.
Телефон зазвонил.
Старик подпрыгнул, отскочил от телефона, стул полетел на пол. Старик закричал, собрав все силы:
— Нет!..
Телефон зазвонил опять.
— Не-е-ет!..
Старик хотел было протянуть руку к трубке, протянул — и сбил аппарат со стола. Телефон упал на пол как раз в ту секунду, когда зазвонил в третий раз.
— Нет, нет… о нет… — повторял старик тихо, прижимая руки к груди, покачивая головой, а телефон лежал у его ног. — Этого не может быть… Этого просто не может быть…
Потому что как-никак он был один в пустой комнате, в пустом доме, в пустом городе на планете Марс, где в живых не осталось никого, только он один, король безлюдных гор…
И все же…
— Бартон!..
Кто-то звал его по фамилии.
Нет, послышалось. Просто что-то трещало в трубке, жужжало, как кузнечики и цикады дальних пустынь.
«Бартон? — подумал он. — Ну да… ведь это же я!..»
Старик так давно не слышал звука своего имени, что совсем его позабыл. Он не принадлежал к числу тех, кто способен разговаривать сам с собой. Он никогда…
— Бартон! — позвал телефон. — Бартон! Бартон! Бартон!..
— Замолчи! — крикнул старик.
И пнул трубку ногой. Потея и задыхаясь, наклонился, чтобы положить ее обратно на рычаг.
Но едва он водворил ее на место, проклятый аппарат зазвонил снова.
На сей раз старик стиснул телефон руками, сжал так, будто хотел задушить, заглушить звук, но в конце концов костяшки пальцев побелели, и он, разжав руки, поднял трубку.
— Бартон!.. — донесся голос издалека, за миллиард миль.
Старик подождал — сердце отмерило еще три удара, — затем сказал:
— Бартон слушает…
— Ну, ну, — отозвался голос, приблизившийся теперь до миллиона миль. — Знаешь, кто с тобой говорит?..
— Черт побери, — заявил старик. — Первый звонок за половину моей жизни, а вы шутки шутить…
— Виноват. Это я, конечно, зря. Само собой, не мог же ты узнать свой собственный голос. Собственный голос никто не узнает. Мы-то сами слышим его искаженным, сквозь кости черепа… С тобой говорит Бартон.
— Что?!.
— А ты думал кто? Командир ракеты? Думал, кто-нибудь прилетел на Марс, чтобы спасти тебя?..
— Да нет…
— Какое сегодня число?
— 20 июля 2097 года.
— Бог ты мой! Шестьдесят лет прошло! И что, ты все это время так и сидел, ожидая прибытия ракеты с Земли?
Старик молча кивнул.
— Послушай, старик, теперь ты знаешь, кто говорит?
— Знаю. — Он вздрогнул. — Вспомнил. Мы с тобой одно лицо. Я Эмиль Бартон, и ты Эмиль Бартон.
— Но между нами существенная разница. Тебе восемьдесят, а мне двадцать. У меня еще вся жизнь впереди!..
Старик рассмеялся — и тут же заплакал навзрыд. Он сидел и держал трубку в руке, чувствуя себя глупым, заблудившимся ребенком. Разговор этот был немыслим, его не следовало продолжать — и все-таки разговор продолжался. Совладав с собой, старик прижал трубку к уху и сказал:
— Эй, ты там! Послушай… О господи, если б только я мог предупредить тебя! Но как? Ты же всего-навсего голос. Если б я мог показать тебе, как одиноки предстоящие годы… Оборви все разом, убей себя! Не жди! Если б ты мог понять, как это страшно — превратиться из того, что ты есть, в то, что я есть сегодня, теперь, на этом конце провода…
— Чего нельзя, того нельзя, — рассмеялся молодой Бартон далеко-далеко. — Я же не могу знать, ответил ли ты на мой звонок. Все это автоматика. Ты разговариваешь с записью, а вовсе не со мной. Сейчас 2037 год, для тебя — шестьдесят лет назад. На Земле сегодня началась война. Всех колонистов отозвали с Марса на ракетах. А я отстал…
— Помню, — прошептал старик.
— Один на Марсе, — рассмеялся молодой голос. — Месяц, год — не все ли равно! Продукты есть, книги есть. В свободное время я подобрал фонотеку на десять тысяч слов — ответы надиктованы моим же голосом и подключены к телефонным реле. Буду сам себе звонить, заведу собеседника…
— Да, да…
— Шестьдесят лет спустя мои записи мне позвонят. Я, правда, не верю, что пробуду на Марсе столько лет. Просто мысль такая замечательная в голову пришла, средство убить время. Это действительно ты, Бартон? Ты — это я?
Слезы текли из глаз старика.
— Да, да…
— Я создал тысячу Бартонов, тысячу магнитофонных записей, готовых ответить на любые вопросы и разместил их в тысяче марсианских городов. Целая армия Бартонов на всей планете, покуда сам я жду возвращения ракет…
— Дурак! — Старик устало покачал головой. — Ты прождал шестьдесят лет. Состарился, ожидая, и все время один. И теперь ты стал я, и ты по-прежнему один, один в пустых городах…
— Не рассчитывай на мое сочувствие. Ты для меня чужак, живущий в иной стране. Зачем мне грустить? Когда я диктую эти записи, я живой. Но друг друга понять мы не можем. Ни один из нас не может ни о чем предупредить другого, хоть мы и перекликаемся через годы — один автоматически, другой по-человечески страстно. Я живу сейчас. Ты живешь позже меня. Пусть это бред. Плакать не стану — будущее мне неведомо, а раз так, я остаюсь оптимистом. Записи спрятаны от тебя и лишь реагируют на определенные раздражители с твоей стороны. Можешь ты потребовать от мертвеца, чтобы он зарыдал?..
— Прекрати! — воскликнул старик. Он ощутил знакомый приступ боли. Им овладела тошнота — и чернота. — Боже, как ты был бессердечен! Прочь! Прочь!..
— Почему был, старина? Я есть. Пока лента скользит по тонвалу, пока крутятся бобины и скрытые от тебя электронные глаза читают, выбирают и трансформируют слова тебе в ответ, я буду молод — и буду жесток. Я останусь молод и жесток и тогда, когда ты давным-давно умрешь. До свидания…
— Постой! — вскричал старик. Щелк.
Бартон долго сидел, сжимая в руке онемевшую трубку. Сердце причиняло ему нестерпимую боль.
Каким сумасшествием это было! Он был молод — и как глупо, как вдохновенно шли те первые годы одиночества, когда он монтировал все эти управляющие схемы, пленки, цепи, программировал вызовы на реле времени…
Звонок.
— С добрым утром, Бартон! Говорит Бартон. Семь часов. А ну вставай, поднимайся!..
Опять!
— Бартон? Говорит Бартон. В полдень тебе предстоит поехать в Марстаун. Установить там телефонный мозг. Хотел тебе об этом напомнить.
— Спасибо. Звонок!
— Бартон? Это я, Бартон. Пообедаем вместе? В ресторане «Ракета»?
— Ладно.
— Там и увидимся. Пока!.. Дз-з-з-иин-н-нь!
— Это ты? Хотел подбодрить тебя. Выше нос и так далее. А вдруг именно завтра за нами прилетит спасательная ракета?..
— Вот именно, завтра. Завтра — завтра — завтра… Щелк.
Но годы обратились в дым. И Бартон сам заглушил коварные телефоны и все их хитрые, хитрые реплики. Теперь телефоны должны были вызвать его только после того, как ему исполнится восемьдесят, если он еще будет жив. И вот сегодня они звонят, и прошлое дышит ему в уши, нашептывает, напоминает…
Телефон!
Пусть звонит.
«Я же не обязан отвечать», — подумал он. Звонок!
«Да ведь там и нет никого», — подумал он. Звонок! Звонок! Звонок!..
«Это будто сам с собой разговариваешь, — подумал он. — Но есть разница. Господи, и какая разница!..» Он ощутил, как его рука сама подняла трубку.
— Алло, старик Бартон, говорит молодой Бартон. Мне сегодня двадцать один! За прошедший год я установил аппараты еще в двухстах городах. Я заселил Марс Бартонами!..
— Да, да…
Старик припомнил те ночи, шесть десятилетий назад, когда он носился сквозь голубые горы и железные долины в грузовике, набитом всякой техникой, и насвистывал, счастливый. Еще один аппарат, еще одно реле. Хоть какое-то занятие. Остроумное, необычное, грустное. Скрытые голоса. Скрытые, запрятанные. В те молодые годы смерть не была смертью, время не было временем, а старость казалась лишь смутным эхом из глубокого грота лет, лежащих впереди. Молодой идиот, садист, дурак, не помышляющий о том, что снимать урожай придется ему самому…
— Вчера вечером, — сказал Бартон двадцати одного года от роду, — я сидел в кино посреди пустого города. Прокрутил старую ленту с Лорелом и Харди. Ох, и смеялся же я!..
Да, да…
— У меня родилась идея. Я записал свой голос на одну и ту же пленку тысячу раз подряд. Запустил ее через громкоговорители — звучит как тысяча человек. Шум толпы, оказывается, успокаивает. Я так все устроил, что двери в городе хлопают, и дети поют, и радиолы играют, все по часам. Если не смотреть в окно, только слушать, тогда здорово. А выглянешь — иллюзия пропадает. Наверное, начинаю чувствовать свое одиночество…
— Вот тебе и первый сигнал, — сказал старик.
— Что?
— Ты впервые признался себе, что одинок…
— Я поставил опыты с запахами. Когда я гуляю по улицам, из домов доносятся запахи бекона, яичницы, ветчины, рыбы. Все с помощью потайных устройств.
— Сумасшествие!
— Самозащита!..
— Я устал…
Старик резко повесил трубку. Это уж чересчур. Прошлое захлестывает его…
Пошатываясь, он спустился по лестнице и вышел на улицу.
Город лежал в темноте. Не горели больше красные неоновые огни, не играла музыка, не носились в воздухе кухонные запахи. Давным-давно забросил он фантастику механической лжи. Прислушайся! Что это — шаги?.. Запах! Вроде бы земляничный пирог… Он прекратил все это раз и навсегда.
Он подошел к каналу, где звезды мерцали в дрожащей воде.
Под водой шеренга к шеренге, как рыба в стае, ржавели роботы — механическое население Марса, которое он создавал в течение многих лет, а затем внезапно осознал жуткую бессмысленность того, что делает, и приказал им — раз, два! три, четыре! — следовать на дно канала, и они утонули, пуская пузыри, как пустые бутылки. Он истребил их всех — и не чувствовал угрызения совести.
В неосвещенном домике тихо зазвонил телефон.
Он прошел мимо. Телефон замолк.
Зато впереди, в другом коттедже, забренчал звонок, словно догадался о его приближении. Он побежал. Звонок остался позади. Но на смену пришли другие звонки — в этом домике, в том, здесь, там, повсюду! Он рванулся прочь. Еще звонок!
— Ладно — закричал он в изнеможении. — Ладно, иду!
— Алло, Бартон!..
— Что тебе?
— Я одинок. Я существую, только когда говорю. Значит, я должен говорить. Ты не можешь заставить меня замолчать…
— Оставь меня в покое! — в ужасе воскликнул старик.
— Ох, сердце…
— Говорит Бартон. Мне двадцать четыре. Еще два года прошло. А я все жду. И мне все более одиноко. Прочел «Войну и мир». Выпил реку вина. Обошел все рестораны — и в каждом был сам себе официант, и повар, и оркестрант. Сегодня играю в фильме в кинотеатре «Тиволи». Эмиль Бартон в «Напрасных усилиях любви» исполнит все роли, некоторые в париках!..
— Перестань мне звонить, или я тебя убью!..
— Тебе меня не убить. Сперва найди меня!
— И найду.
— Ты же забыл, где ты меня спрятал. Я везде: в кабелях и коробках, в домах и башнях и под землей. Давай убивай! Как ты назовешь это? Телеубийство? Самоубийство? Ревнуешь, не так ли? Ревнуешь ко мне, двадцатичетырехлетнему, ясноглазому, сильному, молодому… Ладно, старик, стало быть, война! Война между нами! Между мной — и мной! Нас тут целый полк всех возрастов против тебя, единственного настоящего. Валяй, объявляй войну!..
— Я убью тебя! Щелк. Тишина.
Он вышвырнул телефон в окно.
В полночный холод автомобиль пробирался по глубоким долинам. На полу под ногами Бартона были сложены пистолеты, винтовки, взрывчатка. Рев машины отдавался в его истонченных, усталых костях.
«Я найду их, — думал он, — найду и уничтожу всех до единого. Господи, и как он только может так поступать со мной?..»
Он остановил машину. Под заходящими лунами лежал незнакомый город. Над городом висело безветрие.
В холодных руках он держал винтовку. Смотрел на столбы, башни, коробки. Где же запрятан голос в этом городе? Вон на той башне? Или на той, на этой? Сколько лет прошло! Он судорожно повел головой в одну сторону, в другую…
Поднял винтовку…
Башня развалилась с первого выстрела. «А надо все, — подумал он. — Придется срезать все башни. Я забыл, забыл! Слишком давно это было…» Машина двинулась по безмолвной улице. Зазвонил телефон.
Он бросил взгляд на вымершую аптеку. Аппарат!
Сжав пистолет, он сбил выстрелом замок и вошел внутрь. Щелк.
— Алло, Бартон! Предупреждаю: не пытайся разрушить все башни или взорвать их. Сам себе перережешь глотку. Одумайся…
Щелк.
Он тихо вышел из телефонной будки и двинулся на улицу и все прислушивался к смутному гулу башен — гул доносился сверху, они все еще действовали, все еще оставались нетронутыми. Посмотрел на них снова — и вдруг сообразил: он не вправе их уничтожить. Допустим, с Земли прилетит ракета, — сумасбродная мысль, но допустим, она прилетит сегодня, завтра, через неделю? И сядет на другой стороне планеты, и кто-то захочет связаться с Бартоном по телефону — и обнаружит, что вся связь прервана?..
Он опустил винтовку.
— Да не придет ракета, — возразил он себе вполголоса. — Я старик. Слишком поздно…
«Ну а вдруг придет, — подумал он, — а ты и не узнаешь… Нет, надо, чтобы связь была в порядке…» Опять зазвонил телефон.
Он тупо повернулся. Пошаркал обратно в аптеку, непослушными пальцами поднял трубку.
— Алло!.. Незнакомый голос.
— Пожалуйста, — сказал старик, — оставь меня в покое…
— Кто это, кто там? Кто говорит? Где вы? — откликнулся изумленный голос.
— Подождите. — Старик пошатнулся. — Я Эмиль Бартон. Кто со мной говорит?
— Говорит капитан Рокуэл с ракеты «Аполлон-48». Мы только что с Земли…
— Нет, нет, нет!..
— Вы слушаете меня, мистер Бартон?
— Нет, нет! Этого быть не может…
— Где вы?
— Врешь! — старику пришлось прислониться к стенке будки. Глаза его ничего не видели. — Это ты, Бартон, потешаешься надо мной, обманываешь меня снова!..
— Говорит капитан Рокуэл. Мы только что сели. В Новом Чикаго. Где вы?
— В Гринвилле, — прохрипел старик. — Шестьсот миль от вас.
— Слушайте, Бартон, могли бы вы приехать сюда?
— Что?
— Нам нужно провести кое-какой ремонт. Да и устали за время полета. Могли бы вы приехать помочь?
— Да, конечно.
— Мы на поле за городом. К завтрашнему дню доберетесь?
— Да, но…
— Что еще?
Старик погладил трубку.
— Как там Земля? Как Нью-Йорк? Война кончилась? Кто теперь президент? Что с вами случилось?..
— Впереди уйма времени. Наговоримся, когда приедете.
— Но хоть скажите: все в порядке?
— Все в порядке.
— Слава богу. — Старик прислушался к звучанию далекого голоса. — А вы уверены, что вы капитан Рокуэл?
— Черт возьми!..
— Прошу прощения…
Он повесил трубку и побежал.
Они здесь, после стольких лет одиночества — невероятно, — люди с Земли, люди, которые возьмут его с собой, обратно к земным морям, горам и небесам…
Он завел машину. Он будет ехать всю ночь напролет. Риск стоит того — он вновь увидит людей, пожмет им руки, услышит их речь…
Громовое эхо мотора неслось по холмам.
Но этот голос… Капитан Рокуэл. Не мог же это быть он сам сорок лет назад… Он не делал, никогда не делал подобной записи! А может, делал? В приступе депрессии, в припадке пьяного цинизма не выдумал ли он однажды ложную запись ложной посадки на Марсе ракеты с поддельным капитаном и воображаемой командой? Он зло мотнул головой. Нет! Он просто подозрительный дурак. Теперь не время для сомнений. Нужно всю ночь, ночь напролет мчаться вдогонку за марсианскими лунами. Ох, и отпразднуют же они эту встречу!..
Взошло солнце. Он бесконечно устал, шипы сомнений впивались в душу, сердце трепетало, руки судорожно сжимали руль — но как сладостно было предвкушать последний телефонный звонок: «Алло, молодой Бартон! Говорит старый Бартон. Сегодня я улетаю на Землю. Меня спасли!..» Он слегка усмехнулся.
В затемненные предместья Нового Чикаго он въехал перед закатом. Вышел из машины — и застыл, уставясь на бетон космодрома, протирая воспаленные глаза.
Поле было пустынно. Никто не выбежал ему навстречу. Никто не тряс ему руку, не кричал, не смеялся.
Он почувствовал, как заходится сердце. В глазах потемнело, он будто падал сквозь пустоту. Спотыкаясь, побрел к какой-то постройке.
Внутри в ряд стояли шесть телефонов.
Он ждал, задыхаясь.
Наконец — звонок.
Он поднял тяжелую трубку.
Голос:
— А я еще думал — доберешься ли ты живым… Старик ничего не ответил, просто стоял и держал трубку в руке.
— Докладывает капитан Рокуэл, — продолжал голос — Какие будут приказания, сэр?
— Ты! — простонал старик.
— Как сердчишко, старик?
— Нет!..
— Надо же было мне как-то устранить тебя, чтоб сохранить жизнь себе — если, конечно, можно сказать, что магнитозапись живет…
— Я сейчас еду обратно, — ответил старик. — И терять мне уже нечего. Я буду взрывать все подряд, пока не убью тебя!
— У тебя сил не хватит. Почему, ты думаешь, я заставил тебя ехать так далеко и так быстро? Это была последняя твоя поездка!..
Старик ощутил, как дрогнуло сердце. Никогда уже он не сможет добраться до других городов… Война проиграна. Он упал в кресло, изо рта у него вырвались тихие скорбные звуки. Он смотрел неотрывно на остальные пять телефонов. Они зазвонили хором. Гнездо с пятью отвратительными галдящими птицами!
Трубки приподнялись сами собой.
Комната поплыла перед глазами.
— Бартон, Бартон, Бартон!..
Он сжал один из аппаратов руками. Он душил телефон, а тот по-прежнему смеялся над ним. Стукнул по телефону. Пнул ногой. Намотал горячий провод, как серпантин, на пальцы и рванул. Провод сполз к его непослушным ногам.
Он размотал еще три аппарата. Наступила внезапная тишина.
И словно тело Бартона обнаружило вдруг то, что долго держало в тайне, — оно начало оседать на усталых костях. Ткань век опала, как лепестки цветов. Рот сморщился. Мочки ушей оплыли расплавленным воском. Он уперся руками себе в грудь и упал ничком. И остался лежать. Дыхание остановилось. Сердце остановилось.
Долгая пауза — и зазвонили уцелевшие два телефона. Где-то замкнулось реле. Два телефонных голоса соединились напрямую друг с другом.
— Алло, Бартон!
— Да, Бартон?
— Мне двадцать четыре.
— А мне двадцать шесть. Мы оба молоды. Что стряслось?
— Не знаю. Слушай…
В комнате тишина. Старик на полу недвижим. В разбитое окно задувает ветер. Воздух свеж и прохладен.
— Поздравь меня, Бартон! Сегодня у меня день рождения, мне двадцать шесть!
— Поздравляю!..
Голоса запели хором, поздравляя друг друга, — и пение подхватил ветерок, вынес из окна и понес чуть слышно по мертвому городу.
Земляничное окошко
Ему снилось, что он закрывает парадную дверь с цветными стеклами — тут были и земляничные стекла, и лимонные, и совсем белые, как облака, и прозрачные, как родник. Две дюжины разноцветных квадратиков обрамляли большое стекло посередине; одни были цветом, как вино, как настойка или фруктовое желе, другие прохладные, как льдинки. Помнится, когда он был совсем еще малыш, отец подхватывал его на руки и говорил:
— Гляди!
И за зеленым стеклом весь мир становился изумрудным, точно мох, точно летняя мята.
— Гляди!
Сиреневое стекло обращало прохожих в гроздья блеклого винограда. И наконец, земляничное окошко в любую пору омывало город теплой розовой волной, окутывало алой рассветной дымкой, а свежескошенная лужайка была точь-в-точь ковер с какого-нибудь персидского базара. Земляничное окошко, самое лучшее из всех, покрывало румянцем бледные щеки, и холодный, осенний дождь теплел, и февральская метель вспыхивала вихрями веселых огоньков.
— А-ах…
Он проснулся.
Мальчики разбудили его своим негромким разговором, но он еще не совсем очнулся от сна и лежал в темноте, слушал, как печально звучат их голоса… Так бормочет ветер, вздымая белый песок со дна пересохших морей, среди синих холмов… И тогда он вспомнил.
Мы на Марсе.
— Что? — вскрикнула спросонок жена.
А он и не заметил, что сказал это вслух; он старался лежать совсем тихо, боялся шелохнуться. Но уже возвращалось чувство реальности и с ним странное оцепенение; вот жена встала, бродит по комнате, точно призрак: то к одному окну подойдет, то к другому — а окна в их сборном металлическом домике маленькие, прорезаны высоко, — и подолгу смотрит на ясные, но чужие звезды.
— Кэрри, — прошептал он. Она не слышала.
— Кэрри, — шепотом повторил он, — мне надо сказать тебе… целый месяц собирался. Завтра… завтра утром у нас будет…
Но жена сидела в голубоватом отсвете звезд, точно каменная, и даже не смотрела в его сторону.
Он зажмурился.
Вот если бы солнце никогда не заходило, думал он, если бы ночей совсем не было… ведь днем он сколачивает сборные дома будущего поселка, мальчики в школе, а Кэрри хлопочет по хозяйству — уборка, стряпня, огород… Но после захода солнца уже не надо рыхлить клумбы, заколачивать гвозди или решать задачки, и тогда в темноте, как ночные птицы, ко всем слетаются воспоминания.
Жена пошевелилась, чуть повернула голову.
— Боб, — сказала она наконец, — я хочу домой.
— Кэрри!
— Здесь мы не дома, — сказала она.
В полутьме ее глаза блестели, полные слез.
— Потерпи еще немножко, Кэрри.
— Нет у меня больше никакого терпенья! Двигаясь, как во сне, она открывала ящики комода, вынимала стопки носовых платков, белье, рубашки и укладывала на комод сверху — машинально, не глядя. Сколько раз уже так бывало, привычка. Скажет так, достанет вещи из комода и долго стоит молча, а потом уберет все на место и с застывшим лицом, с сухими глазами снова ляжет, будет думать, вспоминать. Ну а вдруг настанет такая ночь, когда она опустошит все ящики и возьмется за старые чемоданы, что составлены горкой у стены?
— Боб… — в ее голосе не слышно горечи, он тихий, ровный, тусклый, как лунный свет, при котором видно каждое ее движение. — За эти полгода я уж сколько раз по ночам так говорила, просто стыд и срам. У тебя работа тяжелая, ты строишь город. Когда человек так тяжело работает, жена не должна ему плакаться и жилы из него тянуть. Но надо же душу отвести, не могу я молчать. Больше всего я истосковалась по мелочам. По ерунде какой-то, сама не знаю. Помнишь качели у нас на веранде? И плетеную качалку? Дома, в Огайо, летним вечером сидишь и смотришь, кто мимо пройдет или проедет. И наше пианино расстроенное. И какой-никакой хрусталь. И мебель в гостиной… ну да, конечно, она вся старая, громоздкая, неуклюжая, я и сама знаю… И китайская люстра с подвесками, как подует ветер, они и звенят. А в летний вечер сидишь на веранде, и можно перемолвиться словечком с соседями. Все это вздор, глупости… все это неважно. Но почему-то, как проснешься в три часа ночи, отбоя нет от этих мыслей. Ты меня прости.
— Да разве ты виновата, — сказал он. — Марс — место чужое. Тут все не как дома, и пахнет чудно, и на глаз непривычно, и на ощупь. Я и сам ночами про это думаю. А на Земле какой славный наш городок.
— Весной и летом весь в зелени, — подхватила жена.
— А осенью все желтое да красное. И дом у нас был славный. И какой старый, господи, лет восемьдесят, а то и все девяносто! По ночам, бывало, я все слушала, он вроде разговаривает, шепчет. Дерево-то сухое — и перила, и веранда, и пороги. Только тронь — и отзовется. Каждая комната на свой лад. А если у тебя весь дом разговаривает, это как семья: собрались ночью вокруг родные и баюкают — спи, мол, усни. Таких домов нынче не строят. Надо, чтобы в доме жило много народу — отцы, деды, внуки, тогда он с годами и обживется, и согреется. А эта наша коробка… да она и не знает, что я тут, ей все едино, жива я или померла. И голос у нее жестяной, а жесть — она холодная. У нее и пор таких нет, чтоб годы впитались. Погреба нет, некуда складывать припасы на будущий год и еще на потом. И чердака нету, некуда прибрать всякое старье, что осталось с прошлого года и что было еще до твоего рождения. Знаешь, Боб, вот было бы у нас тут хоть немножко старого, привычного, тогда и со всем новым можно бы сжиться. А когда все-все новое, чужое, каждая малость, так вовек не свыкнешься.
В темноте он кивнул.
— Я и сам так думал.
Она смотрела туда, где на чемоданах, прислоненных к стене, поблескивали лунные блики. И протянула руку.
— Кэрри!
— Что?
Он порывисто сел, спустил ноги на пол.
— Кэрри, я учинил одну несусветную глупость. Все эти месяцы я ночами слушаю, как ты тоскуешь по дому, и мальчики тоже просыпаются и шепчутся, и ветер свистит, и за стеной Марс, моря эти высохшие… и… — Он запнулся, трудно глотнул. — Ты должна понять, что я такое сделал и почему. Месяц назад у нас были в банке деньги, сбережения за десять лет, так вот, я их истратил, все как есть, без остатка.
— Боб!!!
— Я их выбросил, Кэрри, честное слово, пустил на ветер. Думал всех порадовать. А вот сейчас ты так говоришь, и эти распроклятые чемоданы тут стоят, и…
— Как же так, Боб? — она повернулась к нему. — Стало быть, мы торчали здесь, на Марсе, и терпели здешнюю жизнь, и откладывали каждый грош, а ты взял да все сразу и просадил?
— Сам не знаю, может, я просто рехнулся, — сказал он. — Слушай, до утра уже недалеко. Встанем пораньше. Пойдешь со мной и сама увидишь, что я сделал. Ничего не хочу говорить, сама увидишь. А если это все зря — ну что ж, чемоданы вот они, а ракета на Землю идет четыре раза в неделю.
Кэрри не шевельнулась.
— Боб, Боб… — шептала она.
— Не говори сейчас, не надо, — попросил муж.
— Боб, Боб…
Она медленно покачала головой, ей все не верилось. Он отвернулся, вытянулся на кровати с одного боку, а она села с другого боку и долго не ложилась, все смотрела на комод, где так и остались сверху наготове аккуратные стопки носовых платков, белье, ее кольца и безделушки. А за стенами ветер, пронизанный лунным светом, вздувал уснувшую пыль и развеивал ее в воздухе.
Наконец Кэрри легла, но не сказала больше ни слова, лежала как неживая и остановившимися глазами смотрела в ночь, в длинный-длинный туннель — когда же там, в конце, забрезжит рассвет?
Они поднялись чуть свет, но тесный домишко не ожил — стояла гнетущая тишина. Отец, мать и сыновья молча умылись и оделись, молча принялись за поджаренный хлеб, фруктовый сок и кофе, и под конец от этого молчания уже хотелось завопить; никто не смотрел прямо в лицо другому, все следили друг за другом исподтишка, по отражениям в фарфоровых и никелированных боках тостера, чайника, сахарницы — искривленные, искаженные черты казались в этот ранний час до ужаса чужими. Потом наконец отворили дверь (в дом ворвался ветер, что дует над холодными марсианскими морями, где ходят, опадают и снова встают призрачным прибоем одни лишь голубоватые пески) и вышли под голое, пристальное, холодное небо и побрели к городу, который казался только декорацией там, в дальнем конце огромных пустых подмостков.
— Куда мы идем? — спросила Кэрри.
— На ракетодром, — ответил муж. — Но по дороге я должен вам много чего сказать.
Мальчики замедлили шаг и теперь шли позади родителей и прислушивались. А отец заговорил, глядя прямо перед собой; он говорил долго и ни разу не оглянулся на жену и сыновей, не посмотрел, как принимают они его слова.
— Я верю в Марс, — начал он негромко. — Верю, придет время и он станет по-настоящему нашим. Мы его одолеем. Мы здесь обживемся. Мы не пойдем на попятный. С год назад, когда мы только-только прилетели, я вдруг будто споткнулся. Почему, думаю, нас сюда занесло? А вот потому. Это как с лососем, каждый год та же история. Лосось, он и сам не знает, почему плывет в дальние края, а все равно плывет. Вверх по течению, по каким-то рекам, которых он не знает и не помнит, по быстрине, через водопады перескакивает — и под конец добирается до того места, где мечет икру, а потом помирает, и все начинается сызнова. Родовая память, инстинкт — назови, как угодно, но так оно и идет. Вот и мы забрались сюда.
Они шли в утренней тишине, бескрайнее небо неотступно следило за ними, странные голубые и белые, точно клубы пара, пески струились у них под ногами по недавно проложенному шоссе.
— Вот и мы забрались сюда. А после Марса куда двинемся? На Юпитер, Нептун, Плутон и еще дальше? Верно. Еще дальше. А почему? Когда-нибудь настанет день — и наше солнце взорвется, как дырявый котел. Бац — и от Земли следа не останется. А Марс, может быть, и не пострадает, а если и пострадает, так, может, Плутон уцелеет, а если нет, что тогда будет с нами, то бишь с нашими праправнуками?
Он упорно смотрел вверх, в ясное чистое небо цвета спелой сливы.
— Что ж, а мы тогда будем, может быть, где-нибудь в неизвестном мире, у которого и названия пока нет, только номер… скажем, шестая планета девяносто седьмой звездной системы или планета номер два системы девяносто девять! И такая это чертова даль, что сейчас ни в страшном сне, ни в бреду не представишь! Мы улетим отсюда, понимаете, уберемся подальше — и уцелеем! И тут я сказал себе: ага! Вот почему мы прилетели на Марс, вот почему люди запускают в небо ракеты!
— Боб…
— Погоди, дай досказать. Это не ради денег, нет. И не ради того, чтоб поглазеть на разные разности. Так многие говорят, но это все вранье, выдумки. Говорят — летим, чтоб разбогатеть, чтобы прославиться. Говорят — для развлечения, скучно, мол, сидеть на одном месте. А на самом деле внутри знай что-то тикает, все равно как у лосося или у кита и у самого ничтожного микроба. Такие крохотные часики, они тикают в каждой живой твари, и знаешь, что они говорят? Иди дальше, говорят, не засиживайся на месте, не останавливайся, плыви и плыви. Лети к новым мирам, строй новые города, еще и еще, чтоб ничто на свете не могло убить Человека. Понимаешь, Кэрри? Ведь это не просто мы с тобой прилетели на Марс. От того, что мы успеем на своем веку, зависит судьба всех людей, черт побери, судьба всего рода людского. Даже смешно, вон куда махнул, а ведь это так огромно, что страх берет.
Сыновья, не отставая, шли за ним, и Кэрри шла рядом, хотелось поглядеть на нее, прочесть по ее лицу, как она принимает его слова, но он не повернул головы.
— Помню, когда я был мальчишкой, у нас сломалась сеялка, а на починку не было денег, и мы с отцом вышли в поле и кидали семена просто горстью — так вот, сейчас то же самое. Сеять-то надо, иначе потом жать не придется. О господи, Кэрри, ты только вспомни, как писали в газетах, в воскресных приложениях: ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ ЗЕМЛЯ ОБРАТИТСЯ В ЛЕД! Когда-то, мальчишкой, я ревмя ревел над такими статьями. Мать спрашивает — чего ты? А я отвечаю — мне их всех жалко, бедняг, которые тогда будут жить на свете. А мать говорит — ты о них не беспокойся. Так вот, Кэрри, я про что говорю: на самом-то деле мы о них беспокоимся. А то бы мы сюда не забрались. Это очень важно, чтоб Человек с большой буквы жил и жил. Для меня Человек с большой буквы — это главное. Понятно, я пристрастен, потому как я и сам того же рода-племени. Но только люди всегда рассуждают насчет бессмертия, так вот, есть один-единственный способ этого самого бессмертия добиться: надо идти дальше, засеять Вселенную. Тогда, если где-то в одном месте и случится засуха или еще что, все равно будем с урожаем. Даже если на Землю нападет ржа и недород. Зато новые всходы поднимутся на Венере или где там еще люди поселятся через тысячу лет. Я на этом помешался, Кэрри, право слово, помешался. Как дошел до этой мысли, прямо загорелся, хотел схватить тебя, ребят, каждого встречного и поперечного и всем про это рассказывать. А потом подумал, вовсе ни к чему рассказывать. Придет такой день или, может, ночь, и вы сами услышите, как в вас тоже тикают эти часики, и сами все поймете, и не придется ничего объяснять. Я знаю, Кэрри, это громкие слова, и, может, я слишком важно рассуждаю, я ведь не велика птица, даже ростом не вышел, но только ты мне поверь — это все чистая правда.
Они уже шли по городу и слушали, как гулко отдаются их шаги на пустынных улицах.
— А что же сегодняшнее утро? — спросила Кэрри.
— Сейчас и про это скажу. Понимаешь, какая-то часть меня тоже рвется домой. А другой голос во мне говорит: если мы отступим, все пропало. Вот я и подумал, чего нам больше всего недостает? Каких-то старых вещей, к которым мы привыкли — мальчики, и ты, и я. Ну, думаю, если без какого-то старья нельзя пустить в ход новое, так, ей-богу, я этим старьем воспользуюсь. Помню, в учебниках истории говорится: тысячу лет назад люди, когда кочевали с места на место, выдалбливали коровий рог, клали внутрь уголья и весь день их раздували и вечером на новом месте разжигали огонь от той искорки, что сберегли с утра. Огонь каждый раз новый, но всегда в нем есть что-то от старого. Вот я стал взвешивать и обдумывать. Стоит Старое того, чтоб вложить в него все наши деньги, думаю? Нет, не стоит. Только то имеет цену, чего мы достигли с помощью этого Старого. Ну ладно, а Новое стоит того, чтоб вложить в него все наши деньги без остатка? Согласен ты сделать ставку на то, что когда-то еще будет? Да, согласен! Если таким манером можно одолеть эту самую тоску, которая, того гляди, затолкает нас обратно на Землю, так я своими руками полью все наши деньги керосином и чиркну спичкой!
Кэрри и мальчики остановились. Они стояли посреди улицы и смотрели на него так, будто он был не он, а внезапно налетевший смерч, который едва не сбил их с ног и вот теперь утихает.
— Сегодня утром прибыла грузовая ракета, — сказал он негромко. — Она привезла кое-что для нас. Пойдем получим.
Они медленно поднялись по трем ступеням, прошли через гулкий зал в камеру хранения — двери ее только что открылись.
— Расскажи еще про лосося, — сказал один из мальчиков.
Солнце поднялось уже высоко и пригревало, когда они выехали из города во взятой напрокат грузовой машине; кузов был битком набит корзинами, ящиками, пакетами и тюками — длинными, высокими, низенькими, плоскими; все это было перенумеровано, и на каждом ящике и тюке красовалась аккуратная надпись:
«Марс, Нью-Толидо, Роберту Прентису».
Машина остановилась перед сборным домиком, мальчики спрыгнули наземь и помогли матери выйти. Боб еще с минуту посидел за рулем, потом медленно вылез, обошел машину кругом и заглянул внутрь.
К полудню все ящики, кроме одного, были распакованы, вещи лежали рядами на дне высохшего моря и вся семья стояла и оглядывала их.
— Поди сюда, Кэрри…
Он подвел жену к крайнему ряду, тут стояло старое крыльцо.
— Послушай-ка.
Деревянные ступени заскрипели, заговорили под ногами.
— Ну-ка, что они говорят, а?
Она стояла на ветхом крылечке сосредоточенная, задумчивая и не могла вымолвить ни слова в ответ. Он повел рукой:
— Тут крыльцо, там гостиная, столовая, кухня, три спальни. Часть построим заново, часть привезем. Покуда, конечно, у нас только и есть парадное крыльцо, кой-какая мебель для гостиной да старая кровать.
— Все наши деньги, Боб!
Он с улыбкой обернулся к ней.
— Ты же не сердишься? Ну-ка, погляди на меня! Ясно, не сердишься. Через год ли, через пять мы все перевезем. И хрустальные вазы, и армянский ковер, который нам твоя матушка подарила в девятьсот шестьдесят первом. И пожалуйста, пускай солнце взрывается!
Они обошли другие ящики, читая номера и надписи: качели с веранды, качалка, китайские подвески…
— Я сам буду на них дуть, чтоб звенели!
На крыльцо поставили парадную дверь с разноцветными стеклами, и Кэрри поглядела в земляничное окошко.
— Что ты там видишь?
Но он и сам знал, что она видит, он тоже смотрел в это окошко. Вот он, Марс, холодное небо потеплело, мертвые моря запылали, холмы стали как груды земляничного мороженого, и ветер пересыпает пески, точно тлеющие уголья. Земляничное окошко, земляничное окошко, оно покрыло все вокруг живым, нежным румянцем, наполнило глаза и душу светом непроходящей зари. И, наклоняясь, глядя сквозь кусочек цветного стекла, Роберт Прентис неожиданно для себя сказал:
— Через год уже и здесь будет город. Будет тенистая улица, будет у тебя веранда, и друзей заведешь. Тогда тебе все эти вещи станут не так уж и нужны. Но с этого мы сейчас начнем, это самая малость, зато свое, привычное, а там дальше — больше, скоро ты этот Марс и не узнаешь, покажется, будто весь век тут жила.
Он сбежал с крыльца и подошел к последнему, еще не вскрытому ящику, обтянутому парусиной. Перочинным ножом надрезал парусину.
— Угадай, что это? — сказал он.
— Моя кухонная плита? Печка?
— Ничего похожего! — он тихонько, ласково улыбнулся. — Спой мне песенку, — попросил он.
— Ты совсем с ума сошел, Боб.
— Спой песенку, да такую, чтоб стоила всех денег, которые у нас были да сплыли — и наплевать, не жалко!
— Так ведь я одну только и умею — «Дженни, Дженни, голубка моя…»
— Вот и спой.
Но жена никак не могла запеть, только беззвучно шевелила губами.
Он рванул парусину, сунул руку внутрь, молча пошарил там и начал напевать вполголоса; наконец он нащупал то, что искал, и в утренней тишине прозвенел чистый фортепьянный аккорд.
— Вот так, — сказал Роберт Прентис. — А теперь споем эту песню с начала и до конца. Все вместе, дружно!
Калейдоскоп
Ракету тряхнуло, и она разверзлась, точно бок ей вспорол гигантский консервный нож. Люди, выброшенные наружу, бились в пустоте десятком серебристых рыбешек. Их разметало в море тьмы, а корабль, разбитый вдребезги, продолжал свой путь — миллион осколков, стая метеоритов, устремившаяся на поиски безвозвратно потерянного Солнца.
— Баркли, где ты, Баркли?
Голоса перекликались, как дети, что заблудились в холодную зимнюю ночь.
— Вуд! Вуд!
— Капитан!
— Холлис, Холлис, это я, Стоун!
— Стоун, это я, Холлис! Где ты?
— Не знаю. Откуда мне знать? Где верх, где низ? Я падаю. Боже милостивый, я падаю!
Они падали. Падали, словно камешки в колодец. Словно их разметало одним мощным броском. Они были уже не люди, только голоса — очень разные голоса, бестелесные, трепетные, полные ужаса или покорности.
— Мы разлетаемся в разные стороны.
Да, правда. Холлис, летя кувырком в пустоте, понял — это правда. Понял и как-то отупело смирился. Они расстаются, у каждого своя дорога, и ничто уже не соединит их вновь. Все они в герметических скафандрах, бледные лица закрыты прозрачными шлемами, но никто не успел нацепить энергоприбора. С энергоприбором за плечами каждый стал бы в пространстве маленькой спасательной шлюпкой, тогда можно бы спастись самому и прийти на помощь другим, собраться всем вместе, отыскать друг друга; они стали бы человеческим островком и что-нибудь придумали бы. А так они просто метеориты, и каждый бессмысленно несется навстречу своей неотвратимой судьбе.
Прошло, должно быть, минут десять, пока утих первый приступ ужаса и всех сковало оцепенелое спокойствие. Пустота — огромный мрачный ткацкий станок — принялась ткать странные нити, голоса сходились, расходились, перекрещивались, определялся четкий узор.
— Холлис, я — Стоун. Сколько времени мы сможем переговариваться по радио?
— Смотря с какой скоростью ты летишь в свою сторону, а я — в свою.
— Думаю, еще с час.
— Да, пожалуй, — бесстрастно, отрешенно отозвался Холлис.
— А что произошло? — спросил он минуту спустя.
— Наша ракета взорвалась, только и всего. С ракетами это бывает.
— Ты в какую сторону летишь?
— Похоже, врежусь в Луну.
— А я в Землю. Возвращаюсь к матушке-Земле со скоростью десять тысяч миль в час. Сгорю, как спичка. — Холлис подумал об этом с поразительной отрешенностью. Будто отделился от собственного тела и смотрел, как оно падает, падает в пустоте, смотрел равнодушно, со стороны, как когда-то, в незапамятные времена, зимой, — на первые падающие снежинки.
Остальные молчали и думали о том, что с ними случилось, и падали, падали, и ничего не могли изменить. Даже капитан притих, ибо не знал такой команды, такого плана действий, что могли бы исправить случившееся.
— Ох, как далеко падать! Как далеко падать, далеко, далеко, — раздался чей-то голос. — Я не хочу умирать, не хочу умирать, как далеко падать…
— Кто это?
— Не знаю.
— Наверно, Стимсон. Стимсон, ты?
— Далеко, далеко, не хочу я так. Ох, господи, не хочу так!
— Стимсон, это я, Холлис. Стимсон, ты меня слышишь? Молчание, они падают поодиночке, кто куда.
— Стимсон!
— Да? — наконец-то отозвался.
— Не расстраивайся, Стимсон. Все мы одинаково влипли.
— Не нравится мне тут. Я хочу отсюда выбраться.
— Может, нас еще найдут.
— Пускай меня найдут, пускай найдут, — сказал Стимсон. — Неправда, не верю, не могло такое случиться.
— Ну да, это просто дурной сон, — вставил кто-то.
— Заткнись! — сказал Холлис.
— Поди сюда и заткни мне глотку, — предложил тот же голос. Это был Эплгейт. Он засмеялся — даже весело, как ни в чем не бывало: — Поди-ка заткни мне глотку!
И Холлис впервые ощутил, как невообразимо он бессилен. Слепая ярость переполняла его, больше всего на свете хотелось добраться до Эплгейта. Многие годы мечтал до него добраться, и вот слишком поздно. Теперь Эплгейт — лишь голос в шлемофоне.
Падаешь, падаешь, падаешь…
И вдруг, словно только теперь им открылся весь ужас случившегося, двое из уносящихся в пространство разразились отчаянным воплем. Как в кошмаре, Холлис увидел: один проплывает совсем рядом и вопит, вопит…
— Перестань!
Казалось, до кричащего можно дотянуться рукой, он исходил безумным, нечеловеческим криком. Никогда он не перестанет. Этот вопль будет доноситься за миллионы миль, сколько достигают радиоволны, и всем вымотает душу, и они не смогут переговариваться между собой.
Холлис протянул руки. Так будет лучше. Еще одно усилие — и он коснулся кричащего. Ухватил за щиколотку, подтянулся, вот они уже лицом к лицу. Тот вопит, цепляется за него бессмысленно и дико, точно утопающий. Безумный вопль заполняет Вселенную.
«Так ли, эдак ли, — думает Холлис. — Все равно его убьет Луна, либо Земля, либо метеориты, так почему бы не сейчас?»
Он обрушил железный кулак на прозрачный шлем безумного. Вопль оборвался. Холлис отталкивается от трупа — и тот, кружась, улетает прочь и падает.
И Холлис падает, падает в пустоту, и остальные тоже уносятся в долгом вихре нескончаемого, безмолвного падения.
— Холлис, ты еще жив?
Холлис не откликается, но лицо ему обдает жаром.
— Это опять я, Эплгейт.
— Слышу.
— Давай поговорим. Все равно делать нечего. Его перебивает капитан:
— Довольно болтать. Надо подумать, как быть дальше.
— А может, вы заткнетесь, капитан? — спрашивает Эплгейт.
— Что-о?
— Вы отлично меня слышали, капитан. Не стращайте меня своим чином и званием, вы теперь от меня за десять тысяч миль, и нечего комедию ломать. Как выражается Стимсон, нам далеко падать.
— Послушайте, Эплгейт!
— Отвяжись ты. Я поднимаю бунт. Мне терять нечего, черт возьми. Корабль у тебя был никудышный, и капитан ты был никудышный, и желаю тебе врезаться в Луну, и сломать себе шею.
— Приказываю вам замолчать!
— Валяй приказывай. — За десять тысяч миль Эплгейт усмехнулся. Капитан молчал. — О чем, бишь, мы толковали, Холлис? — продолжал Эплгейт. — А, да, вспомнил. Тебя я тоже ненавижу. Да ты и сам это знаешь. Давным-давно знаешь.
Холлис беспомощно сжал кулаки.
— Сейчас я тебе кое-что расскажу. Можешь радоваться. Это я тебя провалил, когда ты пять лет назад добивался места в Ракетной кампании.
Рядом сверкнул метеорит. Холлис опустил глаза — кисть левой руки срезало, как ножом. Хлещет кровь. Из скафандра мигом улетучился воздух. Но, задержав дыхание, он правой рукой затянул застежку у локтя левой, перехватил рукав и восстановил герметичность. Все случилось мгновенно — он и удивиться не успел. Его уже ничто не могло удивить. Течь остановлена, скафандр тотчас опять наполнился воздухом. Холлис перетянул рукав еще туже, как жгутом, и кровь, только что хлеставшая, точно из шланга, остановилась.
За эти страшные секунды с губ его не сорвалось ни звука. А остальные все время переговаривались. Один — Леспир — болтал без умолку: у него, мол, на Марсе жена, а на Венере другая, и еще на Юпитере жена, и денег куры не клюют, и здорово он на своем веку повеселился — пил, играл, жил в свое удовольствие. Они падали, а он все трещал и трещал языком. Падал навстречу смерти и предавался воспоминаниям о прошлых счастливых днях.
Так странно все. Пустота, тысячи миль пустоты, а в самой сердцевине ее трепещут голоса. Никого не видно, ни души, только радиоволны дрожат, колеблются, пытаясь взволновать и людей.
— Злишься, Холлис?
— Нет.
И правда, он не злился. Им опять овладело равнодушие, он был точно бесчувственный камень, нескончаемо падающий в ничто.
— Ты всю жизнь старался выдвинуться, Холлис. И не понимал, почему тебе вечно не везет. А это я внес тебя в черный список, перед тем как меня самого вышвырнули за дверь.
— Это все равно, — сказал Холлис.
Ему и правда было все равно. Все это позади. Когда жизнь кончена, она словно яркий фильм, промелькнувший на экране, — все предрассудки, все страсти вспыхнули на миг перед глазами, и не успеешь крикнуть — вот был счастливый день, а вот несчастный, вот милое лицо, а вот ненавистное, — как пленка уже сгорела дотла и экран погас.
Жизнь осталась позади, и, оглядываясь назад, он жалел только об одном — ему еще хотелось жить и жить. Неужто перед смертью со всеми так — умираешь, а кажется, будто и не жил? Неужто жизнь так коротка — вздохнуть не успел, а уже все кончено? Неужто всем она кажется такой немыслимо краткой — или только ему здесь, в пустоте, когда считанные часы остались на то, чтобы все продумать и осмыслить?
А Леспир знай болтал свое:
— Что ж, я пожил на славу: на Марсе жена, и на Венере жена, и на Юпитере. И у всех у них были деньги, и все уж так меня ублажали. Пил я сколько хотел, а один раз проиграл в карты двадцать тысяч долларов.
«А сейчас ты влип, — думал Холлис. — Вот у меня ничего этого не было. Пока я был жив, я тебе завидовал, Леспир. Пока у меня было что-то впереди, я завидовал твоим любовным похождениям и твоему веселому житью. Женщины меня пугали, и я сбежал в космос, но все время думал о женщинах и завидовал, что у тебя их много, и денег много, и живешь ты бесшабашно и весело. А сейчас все кончено, и мы падаем, и я больше не завидую, ведь и для тебя сейчас все кончено, будто ничего и не было».
Холлис вытянул шею и закричал в микрофон:
— Все кончено, Леспир! Молчание.
— Будто ничего и не было, Леспир!
— Кто это? — дрогнувшим голосом спросил Леспир.
— Это я, Холлис.
Он поступал подло. Он чувствовал, что это подло, бессмысленно и подло — умирать. Эплгейт сделал ему больно, теперь он хотел сделать больно другому. Эплгейт и пустота — оба жестоко ранили его.
— Ты влип, как все мы, Леспир. Все кончено. Как будто никакой жизни и не было, верно?
— Неправда.
— Когда все кончено, это все равно, как если б ничего и не было. Чем сейчас твоя жизнь лучше моей? Сейчас, сию минуту — вот что важно. А сейчас тебе разве лучше, чем мне? Лучше, а?
— Да, лучше.
— Чем это?
— А вот тем! Мне есть что вспомнить! — сердито крикнул издалека Леспир, обеими руками цепляясь за милые сердцу воспоминания.
И он был прав. Холлиса точно ледяной водой окатило, и он понял: Леспир прав. Воспоминания и мечты — совсем не одно и то же. Он всегда только мечтал, только хотел всего, чего Леспир добился и о чем теперь вспоминает… Да, так. Мысль эта терзала Холлиса неторопливо, безжалостно, резала по самому больному месту.
— Ну а сейчас, сейчас что тебе от этого за радость? — крикнул он Леспиру. — Если что прошло и кончено, какая от этого радость? Тебе сейчас не лучше, чем мне.
— Я помираю спокойно, — отозвался Леспир. — Был и на моей улице праздник. Я не стал перед смертью подлецом, как ты.
— Подлецом? — повторил Холлис, будто пробуя это слово на вкус.
Сколько он себя помнил, никогда в жизни ему не случалось сделать подлость. Он просто не смел. Должно быть, все, что было в нем подлого и низкого, копилось впрок для такого вот часа. «Подлец» — он загнал это слово в самый дальний угол сознания. Слезы навернулись на глаза, покатились по щекам. Наверно, кто-то услыхал, как у него захватило дух.
— Не расстраивайся, Холлис.
Конечно, это просто смешно. Всего лишь несколько минут назад он давал советы другим, Стимсону; он казался себе самым настоящим храбрецом, а выходит, никакое это не мужество, просто он оцепенел, так бывает от сильного потрясения, от шока. А вот теперь он пытается в короткие оставшиеся минуты втиснуть волнение, которое подавлял в себе всю жизнь.
— Я понимаю, каково тебе, Холлис, — слабо донесся голос Леспира, — теперь их разделяло уже двадцать тысяч миль. — Я на тебя не в обиде.
«Но разве мы с Леспиром не равны? — спрашивал себя Холлис. — Здесь, сейчас — разве у нас не одна судьба? Что прошло, то кончено раз и навсегда — и какая от него радость? Так и так помирать». Но он и сам понимал, что рассуждения эти пустопорожние, будто стараешься определить, в чем разница между живым человеком и покойником. В одном есть какая-то искра, что-то таинственное, неуловимое, а в другом — нет.
Вот и Леспир не такой, как он: Леспир жил полной жизнью — и сейчас он совсем другой, а сам он, Холлис, уже долгие годы все равно что мертвый. Они шли к смерти разными дорогами — если смерть не для всех одинакова, то надо думать, его смерть и смерть Леспира будут совсем разные, точно день и ночь. Видно, умирать, как и жить, можно на тысячу ладов, и если ты однажды уже умер, что хорошего можно ждать от последней и окончательной смерти.
А через секунду ему срезало правую ступню. Он чуть не расхохотался. Из скафандра опять вышел весь воздух. Холлис быстро наклонился — хлестала кровь: метеорит оторвал ногу и костюм по щиколотку. Да, забавная это штука — смерть в межпланетном пространстве. Она рубит тебя в куски, точно невидимый злобный мясник. Холлис туго завернул клапан у колена, от боли кружилась голова, он силился не потерять сознание; наконец-то клапан завернут до отказа, кровь остановилась, воздух опять наполнил скафандр; и он выпрямился и снова падает, падает, ему только это и остается — падать.
— Эй, Холлис?
Холлис сонно кивнул, он уже устал ждать.
— Это опять я, Эплгейт, — сказал тот же голос.
— Ну?
— Я тут поразмыслил. Послушал, что ты говоришь. Нехорошо все это. Мы становимся скверные. Скверно так помирать. Срываешь зло на других. Ты меня слушаешь, Холлис?
— Да.
— Я соврал тебе раньше. Соврал. Ничего я тебя не проваливал. Сам не знаю, почему я это ляпнул. Наверное, чтобы тебе досадить. Мы ведь всегда не ладили. Наверное, это я так быстро старею, вот и спешу покаяться. Слушал я, как подло ты говорил с Леспиром, и стыдно мне, что ли, стало. В общем, неважно, только ты знай, я тоже валял дурака. Все, что я раньше наболтал, сплошное вранье. И катись к чертям.
Холлис почувствовал, что сердце его снова забилось. Кажется, долгих пять минут оно не билось вовсе, а сейчас опять кровь побежала по жилам. Первое потрясение миновало, а теперь откатывались и волны гнева, ужаса, одиночества. Будто вышел поутру из-под холодного душа, готовый позавтракать и начать новый день.
— Спасибо, Эплгейт.
— Не стоит благодарности. Не вешай носа, сукин ты сын!
— Эй! — голос Стоуна.
— Это ты?! — на всю вселенную заорал Холлис. Стоун — один из всех — настоящий друг!
— Меня занесло в метеоритный рой, тут куча мелких астероидов.
— Что за метеориты?
— Думаю, группа Мирмидонян; они проходят мимо Марса к Земле раз в пять лет. Я угодил в самую середку. Похоже на большущий калейдоскоп. Металлические осколки всех цветов, самой разной формы и величины. Ох, и красота же!
Молчание. Потом опять голос Стоуна:
— Лечу с ними. Они меня утащили. Ах, черт меня подери!
Он засмеялся.
Холлис напрягал зрение, но так ничего и не увидел. Только огромные алмазы, и сапфиры, и изумрудные туманы, и чернильный бархат пустоты, и среди хрустальных искр слышится голос Бога. Как странно, поразительно представить себе: вот Стоун летит с метеоритным роем прочь, за орбиту Марса, летит годами, и каждые пять лет возвращается к Земле, мелькнет на земном небосклоне и вновь исчезнет, и так сотни и миллионы лет. Без конца, во веки веков Стоун и рой Мирмидонян будут лететь, образуя все новые и новые узоры, точно пестрые стеклышки в калейдоскопе, которыми любовался мальчонкой, глядя на солнце, опять и опять встряхивая картонную трубку.
— До скорого, Холлис, — чуть слышно донесся голос Стоуна. — До скорого!
— Счастливо! — за тридцать тысяч миль крикнул Холлис.
— Не смеши, — сказал Стоун и исчез. Звезды сомкнулись вокруг.
Теперь все голоса угасли, каждый уносился все дальше по своей кривой — один к Марсу, другие за пределы Солнечной системы. А он, Холлис… Он поглядел себе под ноги. Из всех только он один возвращался на Землю.
— До скорого!
— Не расстраивайся!
— До скорого, Холлис, — голос Эплгейта.
Еще и еще прощанья. Короткие, без лишних слов. И вот огромный мозг, не замкнутый больше в единстве, распадается на части. Все они так слаженно, с таким блеском работали, пока их объединяла черепная коробка пронизывающей пространство ракеты, а теперь один за другим они умирают; разрушается смысл их общего бытия. И, как живое существо погибает, если выйдет из строя мозг, так теперь погибал самый дух корабля, и долгие дни, прожитые бок о бок, и все, что люди значили друг для друга. Эплгейт теперь всего лишь оторванный от тела палец, уже незачем его презирать, сопротивляться ему. Мозг взорвался — и бессмысленные, бесполезные обломки разлетелись во все стороны. Голоса замерли, и вот пустота нема. Холлис один. Он падает.
Каждый остался один. Голоса их сгинули, как будто Бог обронил несколько слов, и недолгое эхо дрогнуло и затерялось в звездной бездне. Вот капитан уносится к Луне; вот Стоун среди роя метеоритов; а там Стимсон; а там Эплгейт улетает к Плутону; и Смит, Тернер, Андервуд, и все остальные — стеклышки калейдоскопа, они так долго складывались в переменчивый мыслящий узор, а теперь их раскидало всех врозь, поодиночке.
«А я? — думал Холлис. — Что мне делать? Как, чем теперь искупить ужасную, пустую жизнь? Хоть одним добрым делом искупить бы свою подлость; она столько лет во мне копилась, а я и не подозревал! Но теперь никого нет рядом, я один — что можно сделать хорошего, когда ты совсем один. Ничего не сделаешь. А завтра вечером я врежусь в земную атмосферу и сгорю, и развеюсь прахом над всеми материками. Вот и польза от меня. Самая малость, а все-таки прах есть прах, и он соединится с Землей».
Он падал стремительно, точно пуля, точно камешек, точно гирька, спокойный теперь, совсем спокойный, не ощущая ни печали, ни радости — ничего; только одного ему хотелось: сделать бы что-нибудь хорошее теперь, когда все кончено, сделать бы хоть что-то хорошее и знать — я это сделал…
«Когда я врежусь в воздух, я вспыхну, как метеор».
— Хотел бы я знать, — сказал он вслух, — увидит меня кто-нибудь?
Маленький мальчик на проселочной дороге поднял голову и закричал:
— Мама, смотри, смотри! Падучая звезда! Ослепительно яркая звезда прочертила небо и канула в сумерки над Иллинойсом.
— Загадай желание, — сказала мать. — Загадай скорее желание!