Дальше домик, перед которым сидят две кумушки – одна седовласая нечесаная пифия, другая мужеподобная кокетка, сидят молча, глядя в разные стороны, но тесно прижавшись друг к дружке. Коровы прогуливаются, домашние и божьи. Бродяжий осел обходит дома, останавливаясь у каждой двери, собирая дань. Верней, не у каждой, он знает, у кого и когда. Зарыдал вдруг – жалобно, безысходно, и так сердце сжалось у меня, что чуть было рот не открыл, чтоб поддержать его. Тут их небольшое стадо бродяжит от деревни к деревне. А раз в году они идут за десятки километров на хутор, где живет ветеринар, и, если он в отъезде, ждут у ворот, он принимает их, подлечивает, и они уходят на год до следующего освидетельствования.
Почти пришли. У крыльца лежит рыжий пес, свернувшись и положив голову на лапы, а у живота его примостилась наседка, дремлют, то пес приоткроет глаз, пока у нее глаза задернуты, то наоборот.
Вот он, этот дом и крохотный дворик, где годами с утра до вечера сидит на земле полуслепой старик, чинит и настраивает музыкальные инструменты, новые и старинные, которые ему несут люди из ближней и дальней округи. Таблы, вины, фисгармонии. Дважды в день из дома ему выносят еду, он отодвигает инструменты и там же, сидя на земле, обедает. Забора, отделяющего двор от улочки, нет, так что всякий раз, проходя мимо, я здоровался с ним, кивая, он не всегда видел, но как-то чувствовал и поднимал голову, глядя в мою сторону своими волшебными, почти незрячими глазами, о чем я тогда не знал еще.
Со временем мы познакомились ближе, насколько это было возможно без языка, и однажды я пришел к нему с несколькими страничками древней Вишну-пураны в моем переводе. Речь в этих сказаниях идет о сотворении мира. Мы подбирали звук, меняя инструменты, пока не остановились на табле с глухим и гулким, как бы подводным звучанием. И уже начали потихоньку входить в ритм, когда в дверном проеме возникла девочка в длинном полупрозрачном платье из лунного света. Звали ее, как оказалось, Вина. Вина, дочь Брахмы и Сарасвати. Этим же именем Сарасвати, покровительница искусств, назвала и созданный ею музыкальный инструмент. А маму твою, случаем, не Сарасвати зовут? Да, сказала девочка, потупив взгляд. А могла бы ты, пока мы будем читать Вишну-пурану, что-нибудь негромко напевать, дальним фоном, без слов, что-то из давних мелодий, знаешь ли ты такие? Да, кивнула девочка, внучка этого старика. А потом вышел, пригнувшись в проеме, круглолицый усатый сын старика, отец девочки, и присел поодаль с фисгармонией, этим ручным пианино в виде ящика, где одной рукой играют на клавишах, а другой подкачивают воздух, отворяя и прижимая заднюю стенку. Солнце садилось за голубые горы, еще видимые из дворика, по переулку слонялись коровы, в небе кружили аисты-епископы, старик играл на табле, наклонив и чуть отвернув голову, прислушиваясь к звуку. Я читал:
Развертка Брахмы
как Ничто –
в основе мира.
Триединство:
благо, страсть и косность.
Потом самосознанье
приходит в чувства.
Они,
поскольку помнят о творенье,
рождают звук,
пространство создающий.
Пространство,
помня о творенье,
рождает осязанье;
так возникает воздух.
Воздух рождает образ.
Затем – вода и вкус.
Последним – запах,
он – вершина чувств.
Яйцо творенья,
растущее кругами по воде.
Внутри – гора, вокруг – огонь.
В нем – страсть, ведома Брахмой,
творит миры.
Создатель,
круг пройдя,
себя сжигает с миром.
И начинает с чистого листа.
Девочка, одетая в лунный свет, вела какую-то дивную мелодию. Ее отец, глядя на нее, перебирал аккорды. Я и не заметил, как уже давно в дворике, в его теневом углу, сидит Сарасвати. Я продолжал:
А еще сотворил он познавших поле,
это я уже говорил.
А еще – наделенных разумом,
но они – небожители – не размножались;
ни страстей, ни зависти,
ни творческого порыва.
Сдвинул брови:
в гирлянде огня Рудра возник.
И сказал ему Брахма: «Раздвоись
на женщину и мужчину»,
и скрыл себя.
Раздвоил, как сказано,
и еще на одиннадцать разделил
мужчину,
а женщину – не сосчитать.
Существуют четыре гибели:
промежуточная,
преходящая,
абсолютная
и непрестанная.
Яйцо творенья,
растущее кругами по воде.
Внутри – гора, вокруг – огонь.
В нем – страсть, ведома Брахмой,
творит миры.
Мы еще долго сидели в том дворике, пили чай, уже стемнело. С Таей был трудный день накануне, даже переселилась в соседний коттедж. Четыре гибели. Я перебирал, как четки, какая из них наша. Промежуточная. Непрестанная. И еще на одиннадцать разделил. А женщину – не сосчитать. И где она в этот час? Может, платьице шьет в деревне?
Уезжали и возвращались в эту заповедную деревушку Масинагуди, шли месяцы и уже годы. Старик все сидел в своем дворике и понемногу таял, исчезал. И исчез. Когда в очередной раз мы вернулись, его уже не было, дворик лежал пуст и тих. Где ж ты теперь, волшебный старик, настраиваешь инструменты в других мирах?
Место отца занял сын. Но уже не в дворике, а в мастерской, куда надо было подниматься по крутым ступеням между домами. Инструменты громоздились до потолка на стеллажах по периметру, многие были просто свалены на полу. Спросил его о самой древней фисгармонии. Он снял с полки четырехсотлетнюю, вытер пыль, сел на пол, проверил звучание, настроил и заиграл. И лицо у него было таким удивленно-лучезарным, и взгляд обращенный куда-то поверх и вдаль, будто там сейчас сбываются все его детские сны. И не только во время игры, так он и жил и с людьми разговаривал. И со мной, хотя слов английских у него было, как у ребенка.
Сидит, играет, и тут в двери появляется гость. Худощавый, высокий, в белом до пят облачении. Они знают друг друга. Он профессор музыки в Майсуре. Привез какую-то особую фисгармонию, что-то со звуком, надо наладить. Пьем чай. Я спрашиваю о древних народных песнях на тамильском языке. Гость обходит развал инструментов и берет простенький неказистый барабан, размером чуть больше ладони. Для игры одной рукой, так я думал. Пробует звук, поднеся к уху. Сын старика улыбается и кивает. Они садятся напротив друг друга. Один с фисгармонией, другой с этим детским барабанчиком. Они никогда прежде не играли вместе. Песня про Айяппана, говорят они и хотят пояснить мне, кто это. Я знаю, говорю. Бог Айяппан, рожденный двумя мужчинами – Шивой и Вишну. Они улыбаются, рады, что объяснять не надо, перешли на тамильский. А я сижу, вспоминаю, как в прошлом году мы с Таей тут жилье искали, и на какой-то завалинке с которым уж за эти дни домовладельцем разговариваем о том о сем, и как-то свернули в сторону этого чудесного ежегодного праздника в январе, когда десятки миллионов мужчин облачаются в черный с голубым шафран и уходят из дому, покидая своих жен и детей, и таким вот веселым кочевым братством отправляются на целый месяц в паломничество по святым местам, а потом возвращаются из странствий с сундуками историй и гостинцами для семьи и родственников. Это праздник Айяппана, или, как еще его называют, Айяппы. И вот мы пытаемся припомнить – чей же он сын? Шивы? Третий сын его? Потому что первых двух знаем. А напротив нас баньян растет, а вдали по улочке между мазанок идет женщина в полыхающем красном и зеленом, и он кричит ей на всю деревню: Амала, хэй, Амала, как их сына зовут, ты не помнишь? Какого сына, смеется она, твоего? Не, Амала, сына Шивы и Вишну, того сына, который демона зарубил, демона… черт, как же того демона звали, а, Амала? – и уже сам смеется. А та идет, приближаясь и рассказывая в голос во всю ивановскую эту историю про Айяппана, и заливается от смеха.
Да, великий демон… Черт, и я забыл его имя. Тот, с которым уже никто не мог справиться, сказал, что сокрушить его сможет лишь дитя. Но не обычное, а дитя, рожденное двумя богами мужского пола – Шивой и Вишну. То есть никогда этому не бывать, как он думал. Но они сделали это! Вишну принял облик прекрасной Мохини – иллюзорной богини-обольстительницы, и Шива воспылал к ней, и родили они Айяппана, который и сокрушил демона, и стал потом Параматмой, олицетворяющим гармонию мира. Айяппану поклоняются в основном на юге Индии, к его главному храму в Керале в дни праздника текут миллионы паломников.
И вот сидят они посреди всего этого рабочего развала – инструментов, банок с клеем, краски, ножей, струн, козлиной кожи, подноса с чаем, печенья. Входит девочка, не дочь, другая, странненькая, рослая, с коленями внутрь, в каком-то несуразном платье, больше похожем на выкройку, и заторможенным взглядом уставилась в какую-то точку над нашими головами. Сын старика, не глядя на клавиши, окунает в них ладонь так, будто ловит там скользкую рыбу в воде. Гость, держа на весу крохотный барабан в одной руке, кинулся к нему пальцами другой, и не сосчитать уже, сколько их – то два, то сорок, они трепещут, стелются, взлетают, когтят и, вдруг отшатываясь от себя, возвращаются в обычные пальцы. Сын запевает: Айяппа, Айяппа, – с ударением на последнем. Голос его – сильный, открытый, – казалось, оборачивался то птицей, то ножом, рисовал ночные дороги, где горели костры, всходили и нисходили боги, майя и лила играли в мужчин и женщин. Голова его чуть запрокинута, голос шел из улыбки, как из открытой раны. Было не больно, а невыносимо светло.