Улыбка Шакти — страница 28 из 89

Вчера в джунглях очутился вдруг посреди стада самбаров. И свет такой был закатный, нездешний, как… Как что? Нет имени. Вот Адам имена давал. А какой опыт был у него к тому времени, какой словарь прожитого? Без опыта драмы, утрат, отчаянья, тьмы. А стало быть, и без опыта настоящей любви, счастья, света. Птичий лепет. Робкое дыханье. Это Афанасий Фет ходил по раю. Нет, не ходил, у него человек сгорел.

А у Достоевского Бог сгорел. В Севилье. Именно там все и происходит в «Легенде о великом Инквизиторе». Сожгу тебя, говорит, за то, что пришел нам мешать. Ибо если был, кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя.

Давай, говорю, съездим в Икею и за пару дней все обустроим в доме. Нет, все откладывала, странно так, по мелочам изредка присматривала что-нибудь и приносила в гнездо, как веточку в клюве. И спала в углу на матрасе в голой комнате. Месяцы шли. Хоть кровать давай купим. Зонт от солнца поставим в патио. Нет, жалась к жасмину в крошечной тени. Полдня ходил по району, искал проволоку, в каких-то военных амбарах нашел, укрепил зеленую изгородь в дворике. Убрала.

И Иисус, так ничего и не сказав, целует его в бескровные губы. Не сжег, отпустил. Не приходи, говорит, более никогда.

Женщина вошла, смотрит и улыбается. Что ж это за улыбки у них, нам и не снились. Вот как мир начинался – с улыбки. С улыбки женщины. А иначе никак. Ни сил, ни мотиваций не хватило бы. Без вот этой пресветлой легкости, не держащейся ни на чем.

Хочешь, говорит, будем жить здесь, в Севилье, но ты ж не будешь. Или в Индии, я бы даже ждала тебя, когда б отлучался, если тебе так надо одному побыть, попутешествовать. Или в Мюнхене сняли б жилье, хочешь? Но все это были лишь слова. Домик у нее свой, и жизнь, и город, где лучезарно и тихо состарится, как она говорила. Пол уже сделала с подогревом в спальне, осталось купить жалюзи, чтобы улица была не слышна. И записаться на танцы. Тук-тук ножками, подбородок повыше, и незримый кренделек в руках перебрасывать. Фламенко. Тебе ж, говорит, такая нужна, чтобы всю себя отдала, только тобой жила, это не я.

Был и другой севильский поцелуй. От благочестивой Доны Анны – Дону Хуану, убийце ее отца, серийному душегубу и обольстителю. Странно, но похоже, ни одна легенда не была подхвачена столь широко в мировой литературе и музыке. Байрон, Мольер, Моцарт, Пушкин… В Севилье стоит памятник Дону Хуану рядом с его домом, где на склоне лет он основал общину сестер милосердия. Видимо, после рукопожатия с командором и возвращения из преисподней, святясь от благочестия.

Опять муэдзин зашелся. А у индусов тихие храмы, часто неприметные, может быть и с ребенка ростом, где-то в лесу под деревом – мурти, цветок, огонек, вот и весь бог. Он же микроскопичен, тоньше воздуха, Бог – нана. Аллах Акбар, аллааа… Хорошо поет, жизнерадостно. Вообще, задуматься только – как такое могло в голову прийти этому художнику, Боженьке, что ж это за импульс такой должен был он почувствовать, и как, с какой стороны подойти к этому первому шагу в создании мира? Куда ступить? Какими силами, каким зрением? Из ничего. Самая невероятная на свете мысль. И чувство. И вот делает первый шаг, и тут, откуда ни возьмись, Необходимость перед ним возникает с бритвой Оккама: не умножай, говорит, сущности без Меня. Иди гуляй, отвечает, со своей бритвой, а я создам рыбу-парусник и свет над водами.

Однажды мы ехали из аэропорта Севильи, где она встречала меня, а мы и прикоснуться не могли друг к другу. Да, как всегда, обнявшись при встрече и века простояв так. А потом всю дорогу прикоснуться не могли, только глаз не сводили. Мир так истончился, что, казалось, одно прикосновенье – и все исчезнет. И таким тонким голосом пело все, прощальным, и вместе с тем – как в первый день, когда еще никого на свете – в каждой подушечке пальцев, в виске, в уголках ее губ, и особенно там – внизу живота. Вошли в спальню и начали раздеваться, медленно, лишь украдкой взглядывая, да и то чуть в сторону, и казалось, мы это не переживем – столько лет впереди нет у нас. И присели на пол, голые, лицом к лицу, на расстоянии. И подняли глаза. И опустили. И снова подняли. Так, словно это рождалось только сейчас и здесь. Небывалое, невозможное, из ничего. Она. И, наверно, в ее глазах – я. Она смотрела в лицо мне. Будто пила его чуть приоткрытыми губами. Я опускался взглядом все ниже, и там, где взгляд замирал, тело ее вздрагивало. И бедра ее смыкались вдруг и, обессиливая, размыкались. Что-то странное происходило со зрением: я не сводил глаз с ее лица и в то же время видел каждый волосок в ее светающей темени между ног. Не только со зрением что-то происходило, но и с осязанием: вздрагивая, я чувствовал каждое ее прикосновение – здесь и там, и снова здесь, хотя между нами было несколько шагов. Так же вздрагивала и она, когда я трогал ее – вроде бы мысленно, да, но уже трудно было понять, что реальней. И вкус ее губ, языка был реальней, чем тот, что помнил. И даже это легкое щекотанье от ее ресниц, когда вдруг приблизила глаза к моим, оставаясь на том же расстоянии. Возбуждение уже давно было у той грани, когда рука непроизвольно тянулась к соучастию, но я завел руки за спину, и она, видя это, тоже убрала руки. На миг мелькнуло в памяти, что в тантре это называют божественным соитием, едва ли возможным для смертных, но тут же все это куда-то исчезло, вместе с самой памятью. И потом, много потом – уже стемнело за окнами, которых не было, – я вошел в нее. Оставаясь на все том же расстоянии. Так медленно я входил, чувствуя теплое, сбивчивое сердцебиенье ее – там, что казалось, идут дни. И затеплился свет – там, в глубине. Как возвращенье домой, не в этой жизни. Смотрел на нее, сидя напротив, из дальних далей, и чувствовал, как он, подергиваясь, изливается, и она, выгнувшись вдруг, постанывает своим полевым цветочным смехом.

#27. Перемещения разрозненного

Когда я, говорит муха,

была, прости господи, Петраркой…

Даже вспоминать не хочу, страшный сон.

Казалось бы, две-три помарки —

и всё, крути колесо.

Но где оно, а где белочка «я»,

не говоря уж про «ты».

А еще бывает, в этом божьем угаре

полюбишь кого живого,

обнимешь его, как дым,

и глядишь, как разматывается за плечом

весь этот бестиарий.

А ты говоришь:

«возлюбленный мой», «любимая»… И комарик

Шекспир перелетает с одного на другого.

Что-то меня от тебя кумарит,

геном говорит геному.

Воздух рождает образ.

Затем – вода и вкус.

Последним – запах,

он – вершина чувств.

Сколько крови, сестра,

ты выудила стеклянной палочкой?

Подожми губы, дави на пальчик.

Один он и ты одна.

Когда я был панночкой, говорит одуванчик,

был у меня Хома.

Откуда ж ноги растут у этого воздуха,

что там зияет в жизни,

что так открыто чувству

и неподвластно мысли?

Лепестки мои, говорит роза, выстраданы —

из людей нерожденных, выскобленных.

Когда мы были ладонями,

говорят кроты,

мы стояли у слепого оконца,

как в молитве, а потом всё рыли ходы, ходы…

Доня, душа моя,

не вглядывайся в меня,

это просто заходит солнце.

#28. Почта

– Беда, Люба, беда. Женька погибла. Вчера. Упала с балкона. Или бросилась. Нет свидетелей. Она еще жива была – около часа, только моргала, вся сломанная, пока в реанимацию везли. Невозможно, ни доли реальности в этом нет.

– Господи, да что же это, за что?! Я с тобой, родной мой. Чем помочь? Ты в Мюнхене? Прилетишь в Москву?

– Да, но я без документов сейчас – на обмене. Это в Сочи произошло, там и мама и бабушка ее, они в комнате были. Знаешь, это ведь такая сильная любовь у нее оказалась, и помножилось на безоглядность ее… Мама ей говорила, уже спустя год как все у них там с этим оксфордским мусульманином расползалось: оставь… Но она отвечала: нет, я буду бороться до конца. Кто б мог подумать, что о таком конце может речь идти. Тридцать лет. И такая моя, во всем… И с Лёнькой мы так и не успели ее познакомить, были бы сестра и брат, а вдруг как-то ее удержало бы… У нее сильная депрессия была последние месяцы, я-то думал, что потихоньку рассасывается… В тот день ничего вроде не предвещало – была у моря, далеко заплывала, с аппетитом ела зеленый борщик, ее любимый… сказала: ты, бабуля, посиди, я покурю на балконе… Да, любовь, настоящая, отчаянная… Жили в небе, в перелетах по всему миру, у него большой бизнес был, она ему помогала. А потом что-то случилось у него, все потерял, вернулся домой в Эмираты, отсиживался. Там суровая мусульманская семья, бывшая жена, дети. Брат, мать, все были против нее. Хотя он писал, что не в этом дело, поддерживал ее обещаньями скорой встречи. И начался затяжной оползень отношений. Но вот о депрессии. Она ведь у нее случалась уже – шесть лет назад, когда его еще не было. Я сейчас нашел то письмо ее ко мне. Вот смотри.

Разбита, истерзана, обесточена. Я и представить себе не могла, что такое возможно, состояние абсолютной никчемности, чувствую себя в вязкой паутине безвременья, мне страшно так, как не случалось когда-либо, мысли о суициде, словно сама себе не принадлежу, удушливо-вакуумное состояние, и словно нет на этом пути примирения, такая глубокая душераздирающая тишина внутри и бессилие, вся жизнь как плагиат, одни амбиции, меня словно вытрясли, опустошили до последней капли, я считала себя талантливой, наверно, это комплекс отличницы, чувствую, что начинаю сходить с ума, день за днем с надеждой на малейший просвет усердно и порой с остервенением занимаясь, но к ночи все словно испаряется, ускользает… Я мыслей по крупицам собрать не могу, какой уж там диплом, смотрю и не вижу, читаю и не понимаю. Я не знаю, как дальше жить. Люди вокруг полны идеями, круговоротом событий и эмоций, убежденностью в своей правоте и особым виденьем жизни. Время словно остановилось. Рвусь изо всех сил, но с места не сдвигаюсь. Стала панически всего бояться, потеряла интерес и доверие к себе. Я не знаю, как мне быть, надеюсь на спасение, но понимаю, что только в себе его найду, это замкнутый круг. Кошмарный сон. И кажется, будто он не закончится никогда. Обнимаю тебя.