ое в божьих ладонях тейяма. Видение светлого апокалипсиса.
К утру, думая, как выбираться оттуда в сторону города, я спросил дорогу у индуса в одежде садху, с которым мы познакомились среди ночи, он сказал, что может меня подвезти, только переоденется. Зашел за дерево и через несколько минут оттуда вышел полицейский. Пойдем, сказал он, машина на дороге. Несколько дней спустя, уже в городе, я остановился на перекрестке, где с тележки продавали ломтики арбуза. Взял, ем, подходит незнакомый индиец в сером офисном костюме. Ну как, спрашивает, съедобный? Вполне, говорю. Стоим, едим. Оказался тем самым садху-полицейским.
На одном из дальних хуторов, куда меня занесло к концу месяца, я к утру после тейяма пытался вспомнить имя деревни, где накануне в гостинице оставил вещи, деньги и документы. А добирался на этот хутор попутными перекладными. Поехал наугад с индусом на его мотороллере, даже не спросив, куда он направляется. Оказался поэтом, пел мне через плечо на ветру свои строчки, оставляя за спиной незнакомые края, ехал я с ним и думал – ну и бог с ними, с вещами, когда-нибудь, может, объявятся, и вдруг вижу – вроде знакомые места, вот и та улочка, где гостиница.
Зашел в едальню к мусульманам, что, спрашиваю, есть? Чикен-сука, говорят. Сука, переспрашиваю, и как выглядит? Заходим в кухню, открывает крышку… Ну, сука как сука, лежит, изрядно вываленная в подливочной распутице. Больше ничего, спрашиваю. Ничего, говорит. Взял ее, и хороша была.
Заночевал в другой деревушке, где на выселках стоит храм посреди пруда, в котором живет крокодил, наворачивающий бесконечные тихие круги – со времен Вед, как сказал сторож.
Вернулся в Каннур, в ту неприметную гостиницу, где меня давно знают. По утрам ходил на соседнюю стройку со своей немецкой турочкой и тамильским кофе, там временно осели два индийца неопределенного возраста, у них газ-баллон и плитка, варят чаны еды, пекут чапати для сорока паломников, с которыми дрейфуют по стране. Один из этих двоих, показывая на второго, говорил: это моя жена. По-английски они ни слова, но мы ладили, я варил кофе, угощали друг друга. Потом брал рикшу, показывая клочок бумаги с адресом на местном языке малаялам очередной непроизносимой деревушки в джунглях, куда ехал смотреть тейям. И возвращался уже через несколько дней.
Можно бы писать книгу и без женщин, без отношений. Перемежать странствие размышлениями, приключением мысли. Или взять малоизвестную судьбу какого-нибудь древнего индийского философа. И перемежать, вплетая. Но, как сказано в Вишну-пуране: есть лишь она и он, и больше на земле ничто не ново. И есть путь. Не разговоры о нем и смыслах с больших и маленьких букв, а само его проживание. И опыт здесь – мнимая величина, чем дольше живешь – тем меньше опыта. А то немногое, что есть, не передается. И разум – даже не шлюпка, подвешенная на этом корабле. Можно, конечно, лечь в нее, покачиваясь на весу, вспоминая Гераклита, говорившего, что разум вне нас. Но не нужно. Она и он, и дорога, и больше ничего от жизни не остается.
Было еще несколько дней до прилета группы в Мумбаи, и я сел в поезд в ту сторону. Путь тянулся вдоль океана, почти по кромке. В окне – лодки, рыбаки, сети, селенья, плавни. Утром вышел в Удупи, древнем центре кришнаизма – побродить, посмотреть и к ночи ехать дальше. Смешно по-польски звучит имя этого городка: у дупи – ты задница. Кришнаитская. Там чудный храм, как космическая станция, вокруг которой плавают ее сателлиты. Похожие на однокупольные василии-блаженные на колесах с трапом, ведущим наверх в кабину этих космолетов. В час пуджи туда восходят два-три монаха и садятся у открытых окон-иллюминаторов, а сотни паломников-бурлаков тянут этот храм на канатах, возя его по улицам вокруг храма. Впереди – слон и музыканты. Космонавты машут из окон и улыбаются. И так каждый день.
Доехал до Харнай. Подготовил все для приезда группы. Десять человек – из России, Беларуси, Европы и Америки. В лицо я знал лишь одного из них – Виктора, жившего в Мюнхене, мы встретились с ним перед моим вылетом в Индию, побродили в парке, он был очень воодушевлен, считал дни до путешествия. Никогда в Индии не был, мечтал о ней. Чуть старше меня, в отличной форме, заядлый горник со множеством восхождений, в этой же группе был и его напарник из Питера. Рейсы прибыли, вся группа в сборе, кроме Виктора. Летел он с пересадкой в Стамбуле, где в этот же самолет пересаживалась половина группы. Караулим с его питерским другом у выхода, идут часы. Спрашиваю у наших из Америки, летевших тем же рейсом. Так его, говорят они, еще на взлетной унесли из самолета – сердце. Персонал пытался помочь, потом скорую вызвали, а стюардесса обратилась к пассажирам – нет ли кого из русских тут? У него в кармане вместе с паспортом лежало твое письмо к каждому из нас с инструкциями. Мы же его не знали, он далеко впереди сидел, только когда письмо увидели – поняли. Что же вы молчали, говорю, мы же его ждем, ждем…
В здание аэропорта по индийским правилам не войти без билета на вылет. Вызвал представителя Турецких авиалиний, они связались со Стамбулом, но ничего прояснить не получалось – пять утра, звоните позже, в рабочие часы. Сели в машины, едем, семь часов дороги, звоню в Стамбул, связываюсь с немецким консульством, пока не решаясь звонить в Россию его бывшей жене, он жил в Мюнхене один. Наконец приходит ответ: умер. На взлетной полосе. На взлетной в Индию, о которой мечтал всю жизнь. Так мы и прошли весь маршрут – с ним, без него. Харнай, Панхаликаджи, тейям в Керале, заповедник Мудумалаи. С его пустыми комнатами в отелях, полкой в поезде, креслом в самолете…
Попрощались в заповеднике, где жили в коттеджах у Прабы, посадил группу в машины до аэропорта. Куда ж теперь? Впереди месяц, но плана не было. Накануне разговаривал с Вики. Он говорит: а слыхал ли ты о Мелукоте? Это храмовый центр вишнуизма в одной деревушке на холме в стороне от дорог. В соседнем штате Карнатака. Всего сто пятьдесят километров на север. Выйти на развилке и дальше по проселочной. И показывает в мобильном снимок. Храм в небесах на чуть вывернутой ладони скалы, безлюдье вокруг.
– У тебя там Тая, удобно ли?
– Она в Москве давно. Мы разошлись, уж не знаю, насовсем ли на этот раз. У тебя есть немного времени сейчас? Хотел кое-что показать тебе.
– Я на 307-й странице из 340.
– И я – в жизни. И строчки плывут.
– Не балуйся, у тебя еще много страниц. А у меня история Казанского театра и Искусство советского плаката. А у тебя олени, слоны и тейям, а ты жалуешься… Иди супчику поешь, ты сильно осунулся.
– Я казанский сирота в ханты-мансийской вселенной.
– Ты Вишну, ты Брахма, ты солнечный свет.
– О леденчики твои, летят во тьме, моргают и слезятся… Я тебе на почту отправил. Только ты мне все же побыстрей напиши, а то я и так волнуюсь.
– Разорвал сердце. И светло так, и невыносимо. Безотносительно нас, всего на свете. И относительно нас – тоже.
– Как же я рад тебе. Ведь все так непредсказуемо, а вдруг ты так обожглась бы… Ладно, о другом, а то я взволнован. Смотрел вчера в интернете о возможности купить слоненка в Индии. Нет, никак нельзя. Черт его знает, как жить дальше. Мы сейчас с мамой в какой-то глухомани, похожей на маленький поселок 90-х между Керчью и Феодосией, называется Крит. Море штормит, пляж крохотный, галька и камни.
– Я так люблю это место у Саши Соколова, где – та ли? та? – ой, пошла перечесть это место и зачиталась. Я, когда рядом была с тобой, все боялась, что самозванка. Но ведь это оттого, что у тебя всегда открыто это: а вдруг за поворотом? а вдруг не та?
– Ты боялась, да, я тебе не гожусь, говорила, но мы-то знали.
– Знаешь, когда ты с Таей – от неизвестности еще мучительней. Другое дело, что я тебе могу предложить… А внутри все равно ведь есть оленек, который ножкой топает, поэтому я стараюсь читать все это… по-родственному. Мне так бессовестно хорошо с тобой – когда мы видимся, разговариваем. Да, так бессовестно легко, интересно, единственно возможно…. Но не могу я, понимаешь, не могу сейчас ни-че-го. Все годы, что без тебя, – ничего не помню, не летит душа, а одно утро наше вспомню – и озарено все. Любое! Как легко, как ладно было… как певче! Да, вот это, пожалуй, главное ведь. И ничем не заменишь, не подменишь… Ну вот, я опять в слезах вся. А я же давно не умею. Знаешь, я бы не выжила, если б не Лёнька. Не уцелела бы. И так странно – если б не Лёнька, может и не было бы этого всего – с нами. Всего этого неправильного.
– Да, я не могу это произносить.
– Но так и есть ведь. И поневоле приходится тебя временами ненавидеть. Шучу, шучу. Нет у меня к тебе ничего этого. И не было никогда. Обида – да. И та уж прошла. Но я приняла это, поняла, что по-другому ты был бы не ты. Раньше не могла этого понять, принять. Так что, бедный мой барбослый, не могу я тебе сказать: не надо ничего, у тебя есть я. Потому что вроде как нет у тебя никакой меня. Но как бы и есть, да – и это, может, мешает тебе тоже. Теперь мне надо поплакать немножко. А то я экран не вижу. Как же все это чудовищно, то, что происходит с нами, и прекрасно, да, только мы так могли умудриться. Но все равно – тебе ехать в Индию, без меня, так что опять тебе вставать утром, пить кофе с сигаретой, и думать, думать… Но и одному – не дело. Тебе надо, чтоб было для кого хвост пушить. Просто последнее время тебе с каким-то покореженным эго дают. Но у тебя и самого эго будь здоров – так что, может, тебе чего объяснить хотят. Но мне твое будь-здоров-эго всегда было дорого. А им – свое, вот в чем беда. Или пусть бы уже близкое тебе эго…
Предчувствие не обмануло, я вновь оказался в средостенье необычайного – древний многоярусный мир на высоком холме, где столетья бродят, как коровы, и каждый переулок длиной в жизнь. Небольшая деревня в одну улицу, вдоль которой – головокружительный обрыв и текущая внизу священная река Кавери, а по другую сторону восходящее кружево переулков деревни к вершине холма, где стоит тысячелетний храм Йога Нарасимха. Стоит он на как бы скрюченной скальной пятерне вдвинутой в небо руки – кажется, едва держась на ней. За ним – такой же обрыв и долина в синеватой дымке с парящими внизу орлами. Оттуда же хорошо виден весь Мелукоте, утопающий в садах, одноэтажных домишках вперемеж с руинами храмов, мегалитами, пещерными святилищами, выпростанными из земли арками, крепостными стенами и обломками бог весть каких времен. Все это настолько срослось с будничной жизнью деревни, что, кажется, никто этого уже и не замечает. Хлев во дворе переходит в пещерное святилище, руина храма прильнула к крестьянскому дому. В любом переулке длиной в сто шагов ты проходишь вереницу столетий. Руин, кажется, больше, чем жилых домов. Повсюду бродяжат коровы, козы, буйволы, с которыми на узких улочках не разминуться. Там же бомжуют несколько исполинских быков, глядящих на обычных коров с заоблачной высоты.