Улыбка Шакти — страница 61 из 89

Все, что здесь оставляет след, исподволь потом разворачивает за плечи к себе лицом и ест, подцеловывая.

Шли к реке по несуществующей улочке этой деревни с жителями, похожими на сгоревший лес с сиротливым светом в глазах. Спускались к рукаву реки, где у безлюдного берега покачивалась бог весть с каких небес занесенная сюда эта лодочка-лебедь, садились и крутили педали, переправляясь на ту сторону, как в волшебной сказке, и маленькая облущенная голова лебедя на тонкой высокой шее была чуть впереди нас. Маленькая облущенная голова смерти. И гребень, чешущий воду за кормой. И близящийся берег с лучезарной топью за ним, лесом вдали и кордоном на холме, за которым я лежу на песке, отороченном цветущими зарослями у реки в десятке шагов от крокодила с приоткрытой пастью и глазом, в котором я осторожно приближаюсь ползком. Глазом, как ты говорила, почти такого же цвета, как у меня. Крокодил не такой уж большой – метра четыре в нем. И восемьдесят миллионов лет. Ты сидишь под деревцем где-то позади, ждешь.

И годы на песке подсыхают, как водоросли.

Когда-то в юности я нашел в библиотеке моего деда странную книжицу – сборник судебно-медицинской экспертизы, там в оглавлении был «Редкий случай разделения человека тупым предметом на две половины», статья представляла собой протокол двух экспертов, выехавших на место автомобильной аварии, тело человека было разорвано ударом бампера на две половины так, что одна от другой оказалась на большом расстоянии, и в этом промежутке между ними ходили два эксперта – доктор наук Солохин и его помощник Тарловский, протоколировали, объяснялись, жили. Находясь между верхней и нижней половинами человека, суммарный рост которого составлял теперь двадцать семь метров, включая блуждающих в нем экспертов. Лежали вдвоем на этом белесом лоскуте песка у реки. Когда-то бывшие единым. И с ним, и этой рекой, и лесом за ним, и тобой, ждущей под деревцем, прикрыв глаза…

Светел бог, потому и в глазах темно так.

Главное, не задаваться вопросом: а зачем? О бабочке, лакающей кровь. О тебе, привставшей на цыпочки и прижавшись ко мне, и этой меленькой дрожи в тебе – от живота к горлу. О себе, невернувшемся.

#59. Чат

– Люба, люба, надо бы поговорить про Женьку, и не знаю, с какого края, столько всего. Перечитывал ее письма. Вот она, тринадцатилетняя, пишет маме моей, захлебываясь от счастья и благодарности, когда узнала, что я ее отец. Папуля, папулечка, – она кричит там, – мой, весь мой, такой мир огромный и такой родной, вот, – пишет, – все наконец на свои места встало, вся жизнь – как нитка в иголочку втянулась. И в конце: Маечка, ты не волнуйся, я позабочусь о нем, вот только немножко окрепну душой и телом.

Или такие трогательно доверчивые строчки в другом письме той же поры, уже мне: Расту я хорошо, у меня начались месячные, недавно я прочла «Детство» Горького и «Миргород» Гоголя, скоро начну «В людях».

Или, и тут лучше я тебе целиком приведу, ей примерно четырнадцать, пишет из Москвы в Мюнхен: Пишу тебе издалека, а так хочется быть близко. Я тут совсем одна, такая одинокая и разбитая. Дома обстановка угнетающая, все словно сговорились, все время ругают, читают нотации – это невыносимо. Я устала, ощущаю себя здесь чужой, где-то в стороне от всех. Мне тебя очень не хватает. Если бы я могла сбежать к тебе, я бы сбежала.

Неделю спустя она дописывает в этом же письме: Я устала бороться, взяла себя в руки. Думаю о нас, о скором счастье, о летушке, о нашей встрече, ты говоришь написать, куда бы мне хотелось, так вот, дурачок, к тебе, только к тебе.

Или вот, чуть позднее – в Мюнхен, живя у меня в Гурзуфе: Здравствуй, мой родной! Я здесь совсем одна, в полуосвещенной комнате, ночью, рядом твое безмолвное письмо ко мне, я, такая грустная и задумчивая на твоей черно-белой фотографии, смотрящая куда-то в бездну. Я снова предалась воспоминаниям. Порой мне было тяжело, я хотела бежать от тебя, но сейчас, с улыбкой вспоминая те минуты растерянности, понимаю, как дорого мне то время, проведенное с тобой, и как мне дорог ты.

И потом пишет, что ходила втайне от мамы в паспортный стол и в загс, узнавала, как поменять фамилию на мою перед получением паспорта.

Или вот, раньше, наверное, лет десять-двенадцать ей. У нее много раз менялся почерк на протяжении этих лет – то по два-три слова в строке с огромными дырами меж ними, то все слипшееся в одно бесконечное слово, как в этом письме, на две страницы: Солнце мое! Дозвониться к тебе невозможно, вот пишу. Знаешь, все вокруг твердят одно и то же, и все против тебя. Я борюсь, настаиваю на своем. Но постепенно начинаешь задумываться, они говорят, обосновывают, уверяют. Я вспоминаю тебя, наши приключения, мои переживания, и тогда туман рассеивается, ты передал мне все самое лучшее, бесценное. Я чувствую, это мое, родное.

Или где-то в ответ на мои вопросы – раз, два, три, четыре, пять – о смыслах жизни, она выбирает два и пять. И пишет, что человек живет, чтобы познать мир, поставить цель и дойти до нее, а придет час смерти – суметь сказать себе, что жил не впустую, учился мыслить и любить. И там же приписывает, заштриховывая: Ты, наверное, думал, что я умнее, чем есть, и смеешься над моими ответами, но все же я на некоторые ответила, напиши, что ты об этом думаешь.

А потом, несколькими годами позже, открытка с изображением серой стены, из-за угла которой льется свет. И на обороте пишет: Эта стена – мое состояние без тебя, а свернешь за угол, встретимся мы – и жизнь, яркая, настоящая.

Ты знаешь, сколь мало я помню из своей жизни, почти ничего. И что, как это ни банально, смерть наводит свою резкость на прошедшее, и картина эта нередко отличается от той, что жила-была до. Я только сейчас понял, какую большую жизнь я прожил с ней. Начиная с раннего, когда учил ее читать, писать, думать, смотреть, вести дневник. И потом вовлекал ее во все миры, которыми жил, и делал это безудержно, почти без поправок на ее возможности, возраст, силы. И отпускал как равную. И она возвращалась домой, где не очень-то находила отклик. Но мне казалось, что даже и хорошо – двумя мирами расти, с противоречием, но плодотворным. И такой же ошибкой было мое представление о ее круге друзей, при ее-то открытости, образе жизни, Москве. Оказалось, никого. А я обрушивал на нее все чудеса, но и все то, с чем трудно жить, и особенно в одиночку. А потом… ну ты знаешь, какие яркие годы у нее завертелись, если со стороны смотреть. Столько безоглядных авантюр, стран, романов, мужчин – хватило б и на десяток жизней. Со стороны, а на деле была совсем одна. Пока не встретила этого оксфордского мусульманина. И три года жила в небе с ним. Мне казалось, что потихоньку эта история сходит у них на нет. Мы с ней в то время были на расстоянии, близки по-прежнему, но – на расстоянии, и я не нарушал этой дистанции, думая, что установлена она ею. Так бывало уже, и в Москве, когда жили с тобой, тоже была с ней эта дистанция, ты помнишь. А отношения с матерью у нее не всегда ладились. При том что, конечно, любили друг друга, и потом мать действенно пыталась ее вытащить из этой депрессии, но могла и сказать ей в сердцах: осточертела ты со своей историей, когда уже освободишь нас от нее.

И вот еще что. Однажды в Крыму, когда ей было около четырнадцати, мы вышли ночью на гурзуфский пригорок, чтобы выбрать себе две звездочки на небе, рядом, чтобы всегда, где и когда бы мы ни были врозь, мы могли найти друг друга. И здесь, и после смерти. И было очень важно настроиться перед этим выбором, чтобы чувствовать действительную неслучайность в нем, и чтобы мы совпали, и еще чтобы это было такое созвездие, которое можно было всегда найти в небе. И выбрали, все получилось. И вот теперь я нашел ее письмо, там будет в конце.

Я тебя так понимаю! Все твои сомнения, опасения, какую ответственность ты на себя взял. Но не волнуйся, мы одно целое – семья, я в тебя верю, и этим все сказано. Спасибо вам с Майей за эти теплые добрые слова, сказанные по телефону, и больше ничего не нужно, они дороже всего. Кассиопея и наша с тобой звездочка повсюду следуют за мной, оберегают, словно ты, словно мы, вместе, навсегда. Возможно, через сотни тысяч лет там будем мы на веки вечные. Мечты, они исполнятся, я верю, и ты верь. Наша сила безгранична.

– Бедный ты мой, бедный. Я все эти дни живу с тем, что произошло с Женькой, с тобой – и никак собрать себя не могу, и слов не найду для тебя, и помочь чем – не знаю. Кажется, что после такой близости, какая у вас была – которой я уже не знала, только по письмам, которые ты сейчас приводишь, по твоим рассказам, – уже нельзя было потерять друг друга, что это навсегда. Но дети вырастают, отдаляются, выбирают свой путь, и не всегда можно уберечь и спасти. Я очень тебя прошу: постарайся не винить себя, надо жить, вспоминать лучшее – и быть благодарным за все, чем вы так щедро друг друга одарили. Нет у меня ни смелости, ни мужества – таких, какие есть у тебя, какие были у Женьки. Я могу только всем сердцем переживать вместе с тобой эту боль.

#60. Оцепленный рай

Оставалось пару дней до отъезда из Харнай. Я знаю куда. Я нашел. Именно то место на Земле, которое так долго искал и уже почти не чаял. Где, надеюсь, сойдутся все мои прошлые, настоящие и будущие мечты, обернувшись жизнью. И надо же, в тот же день отношения с Таей подкосились и рухнули. В который раз, но теперь, похоже, насовсем. Еще утром был так переполнен радостью и предстоящим путешествием вдвоем, а к вечеру – как топор в груди, с ним и ходил. И досада оттуда сочилась вперемеж с защемленным счастьем. Покупал снаряжение – ехать-то в тигриные джунгли, надолго, на месяц, с палаткой. Шел в рыбацкую лавку за веревкой, продаваемой на вес, старался припомнить из своей спелеологической юности узлы, чтобы вязать в джунглях перекладины на лестнице из бамбуковых жердей. Собирал аптечку – чтобы помещалось в горсть, не больше. Чертил палаточный домик из солнцезащитной сетки, вычислял сторону треугольника и его высоту, чтобы не ошибиться с метражом. Шел в посудную лавку за кастрюлей, и потом объяснялся на пальцах с жестянщиком, сидящим у дороги, как приделать к ней проволочную дугу, чтобы вешать на перекладину над костром. И в гавань к ремонтникам баркасов – укрепить рукоять ножа – сказали, что могут, но советуют съездить в Даполи, там на рынке сидит глухонемой леонардо, он справится лучше. И возвращался. Не разговаривали. Кроме кратких фраз, неживых. Все было пропитано этим змеиным запахом, даже счастье. Вот именно, каждый разрыв наш я переживал как яд в крови: не насмерть, но и противоядия нет. Надо же, именно сейчас. И как она находит эти моменты, будто поджидает их. Нагиня. Из подземного царства Потала. Может, и во мне, Гандхарве, дело? Может, я слишком обостренно реагирую? Похоже, поеду один. Или с Зубаиром? Все же месяц в джунглях, еще и самых отъявленных, где слонов и тигров как нигде. Смотрю дорогу по карте. А она лежит, отвернувшись к стене. Нет, не лежит. Не услышал, как ушла. В деревню, наверно, поужинать. Или у океана сидит в темноте? Что ж это за узор такой, рвется и шьется по живому и мертвому.