Отсверкало и пролилось. Краткая гроза была, но звериная. Последние капли отряхивает. Хорошо, хоть крышу не унесло, и костер цел. Ну и ночь. А он спит, настоящий какá, он и внутри молнии вздремнет.
Наутро молча попили чаёк, накормили попугая, вышли на солнце. Постирались, развесились. Мои трусы висят рядом с его набедренной повязкой, пора уже и мне такой обзавестись, а не этот позор джунглей носить. То-та, говорит проходя первый какá. То-то, вот именно. И гуруджи вернулся. Сели завтракать. А потом отправился в лес побродить. Прилег, не доходя озера, в сухом каменистом русле ручья, пятна света в густой, нависшей над руслом листве. Установил камеру напротив себя на камне. Ну лети, лети уже, эфемер. Не хочешь. Это я мотыльку говорю, присевшему на плечо. Сегодня я уезжаю, пора, иначе не доеду до царства Бастар, к племенам, ремеслам и водопадам, а через две недели мне надо уже быть в заповеднике Бор. Ну поговори, поговори, бог весть, когда такое случится. Не возможность поговорить, а эта хижина, этот день и ты, каким уже никогда не будешь. Как бы не хотелось это произносить: никогда. А мотылек все сидит, подрагивает крыльями, не улетает с плеча. Включил камеру. Хотя, может, лучше бы и помолчать.
Вот говорят «держать удар», имея в виду тяжкие события, драматичные, если не трагические, а держать удар счастья, держать удар переизбытка чудесного – это ведь не меньший вызов. Здесь я с этим столкнулся. И в такой степени, что чуть было не сорвался на непотребное, чуть не взмолился: господи, останови, сил нет. Но сдержался. Потому как нельзя, не приведи боже, сбудется. Уж который день по веренице миров несбыточной книги несет меня жизнь, и чья-то незримая ладонь переворачивает страницы. Лес, хижина, святилище Шивы, три отшельника, а попросту – три вжившихся в это место и преданных ему индуса. О если бы все так просто с этим лесом и хижиной. Где разговор без слов, как нитяной узор, передаваемый с пальцев на пальцы. А что нужно для понимания людьми, живущими на одном праязыке, в одном доме? Ну бывает на поверхности какая-то рябь, но где ее нет? Где действительно на одном языке говорят, ее куда больше. Три отшельника и костер. И циновка, на которой сплю у огня. Я бы тут и остался. И никаких вопросов у них – приехал, положил вещи, и все, живи, ты свой. Свой, да не свой. Ведь, черт возьми, тут не обманешь, что ты не чужестранец, это сразу тебя выдает: как ты взял чашку, как сел, встал, обернулся, откликнулся, как ты спишь, ешь. Не притвориться, не сыграть в своего. Либо вы единое, либо нет. Я и с собой настолько не был одним, единым, до этой хижины. Словом, мыслью, поступком. Сколько их, этих чужих во мне? И вот сидим мы у костра в ночи как одно, но и четверо. И выходят из лесу еще трое и, подсаживаясь к костру, вынимают из своих волшебных торб инструменты. Два музыканта и отец с дочкой лет восьми, но лицу ее, кажется, тысячелетья, а в глазах – солнце в ночи. И вот мы сидим у огня, они поют, и где-то к исходу второго часа я чувствую, как нестерпимо уже – от этой музыки, голоса, от глаз этой девочки, от проступающих в углях костра очертаний лица… божьего. И тогда я едва не взмолился: останови, смилуйся. Хотя уж я-то, кажется, ветеран этих чудес – этих, других, разных, и вроде мог бы держать удар. Нет, ноги подкашиваются, сил нет – ни душевных, ни телесных, не метафизических. Такое чувство родства с ними, семьи, дома, мира, как никогда прежде. Где? В тридевятом царстве языка, культуры, всего на свете. Такое свечение исходит – от всего. Потому мир и светел, что открыт, и богом храним потому, что не береженого бережет. И ты в нем храним, а если с тобой и случится что, то ведь заодно с ним, его открытостью, а это уже другая история.
Утром проснулся – каждый занят своим делом, музыкантов уже нет, гуруджи вдали сидит у шивалингама, воздев руки горе в утренней пудже, какá метет землю вокруг хижины, чаёк греется на огне. Взял свою турочку, сварил кофе. На полувзгляде все, никаких разговоров, а если что-то нужно сказать – на любом языке говори, все понятно: вот чай, вот небо, вот жизнь, вот путь. Там понятно, где все написано и где все начинается, откуда растет. А когда это пространство между верхом и низом наполнено живой акустикой, то ты разговариваешь поверх слов, дыханием. А дыхание на любом языке одно.
Подошел гуруджи, присел, прихлебывает чаёк, спрашивает на хинди, первый его утренний вопрос: а где бог, где твой бог? С такой интонацией, как бы между делом: где твой бог? Я говорю: здесь. И показываю на угли разгорающиеся. И в тебе, и во мне, повсюду. А как ты живешь, спрашивает, чем зарабатываешь? Жестом спрашивает, потирая тремя пальцами один о другой. Я отвечаю: книги пишу. Он говорит: минуточку, и возвращается с Бхагавадгитой. Такие? Почти, улыбаюсь я. Он – жестом: а пайса? То есть деньги откуда? Я говорю: лила, игра мира, деньги – лила, не из настоящего ряда. Пьем чаёк. А что из настоящего? – Свобода, говорю. Да, свобода, кивает он, свобода и вот это все – обводит рукой округу.
Вечером после ужина сидим у костра с музыкантами, молчим, потрескивает огонь. Но какое ж это молчание? Оно, как лес, живое, дышит. Гуруджи оборачивается ко мне: а поговори с нами. Куч-куч, немножко поговори с нами на русском. И вот я рассказываю им о том, что происходит вокруг и на душе у меня, об этом чувстве дома здесь с ними, об Индии, России. На русском. Куч-куч. А они сидят притихшие, слушают, и такая невозможная чуткость во все края, что кажется, каждая травинка слышна – от дней творенья до той черты, за которой всего этого не станет. И вместе с тем, такое родное внеязыковое пространство, где русский, хинди, санскрит – один лес, в котором мы сидим.
А потом они снова запели, попросив выключить камеру, тогда и проступило в углях это лицо. Конечно, если долго смотреть в угли – всякое можно увидеть, но когда ты вдруг попадаешь в самое средостенье чуда жизни, все что ткется, все эти узоры, они приобретают… Да что, собственно, они приобретают? Они приобретают тебя, настоящего. Слава богу, что длится это недолго, иначе держать удар этой открытой жизни, ее свечения, не в наших силах.
Обнялись на прощанье, прижались друг к другу. Не уезжай, говорят, оставайся… навсегда.
На дорогу от хижины до царства Бастар ушло два дня. Между ними заночевал в городке Канкер. Не успел поселиться в номер маленького и едва ли не единственного там отеля с видом на озеро, как вбежал и окружил меня наряд полицейских, а следом за ними и армейское подразделение. Выясняли, фотографировали – и документы, и меня, не знали, как со мной быть – похоже, я первый иностранец у них. Ну и потому еще, что штат такой – маоисты, леса, перестрелки, племена. А может, к тому же и коронавирус, на который я совсем еще не обращал внимания, не читая новостей, а то, что встречалось на пути, принимал за обычные индийские курьезы. А где, спрашивают, вы были в Индии. Это уже под конец расспросов. У нас какой месяц сейчас? Март, отвечают, растерянно переглядываясь. Ну, говорю, к августу управимся, перечислить? Напряглись, выдохнули, расслабились, перешли к селфи со мной.
Прошелся по городку. Как из сказочного мешка вытряхнули – руины, арки, огрызки домов, ювелирные лавки, подворотни, неопознанные дворцы, вытряхнули мимоходом веков и ушли. И, откуда ни возьмись, проступили люди вперемеж с пузырями земли. Петляю по переулкам. Мусульманский, похоже, городок, но и индусов немало. Часовенька Шивы. Сива, Сива, кивает старушка, звук «ш» они часто не выговаривают. Сивка-бурка, именно что. И нильгау – вещая сивка, темно-серый, меняющий оттенки. От Брахмы до его дочери. А из молока вспахтанного океана вышел волшебный конь Уччайхшравас, наделенный даром воскрешать мертвых. Ходил, видать, к Федорову, не застал. Руины, руины, так я иду, ем картофельник на ходу и разговариваю с собой в веселом расположении. Люблю руины я, вот стану ею вскорости и наконец полюблю себя – и ближнего и дальнего. Что никак в сердце не укладывалось: как самого себя – ну что же это?
Утром открыл ставни, а там прямо у окна на ветке сидит золотая иволга, пробует свой вокальный диапазон: фиу-лиу-ли – вроде звука флейты. Подождал, пока перейдет к «мяуканью испуганной кошки», как пишут об этом звуке, который она порой издает, но не перешла, вспорхнула. Вдали за ней Шива сидит посреди озера, приблизил зумом: Нанди к нему пришвартован, как буксир к лайнеру. Надо бы крем «алоэ-вера» прикупить, а то кожа у меня уже, как Гоби, от этих странствий. И алоэ-надежду с любовью. Сел в спальный автобус и поехал в Царство.
По одну сторону в автобусе за бархатными занавесками находятся односпальные места в два яруса, по другую – большие двуспальные, но индийцы при желании могут расположиться там и вдесятером. В глубине автобуса несколько рядов самолетных кресел. Когда-то в Махараштре на таком ехал, там и видео экран в каждой спальне, и кондиционер. Здесь попроще. Лег на верхнюю односпальную, пока людей еще не много: чудеса, лежишь, глядишь в окно, леденец за щекой, ландшафты плывут, переваливаем через горы, спускаемся по серпантину, зеленые холмы, хутора, туземные племена. Тысячелетнего царства уже нет, но племена остались, вглядываюсь в их лица, пока еще мельком, из окна, но уже видна их какая-то особая сдержанная красота и сила. Как у огня, деревьев, сумрака, остывающей магмы.
Приехали. Джагдалпур, бывшая столица царства, а теперь земельного округа Бастар, небольшой городок на сто с лишним тысяч населения. Первое впечатление – большей свободы в обиходе, женщины держатся несколько независимей, чем видишь в других краях Индии, городские одеты по-европейски, многие в джинсах и на мотороллерах, все это вперемеж с переливчатыми сари адиваси разных племен, которых особенно много на главном Санджай-рынке.
Взял рикшу, объехал чуть ли ни все отели – нигде не селят, говорят, нет мест, при том что они почти пусты. Похоже, действительно неспокойный край, опасаются брать иностранцев, хотя вслух этого не произносят. В нескольких отелях поселиться можно, даже зазывают, но мне такие не по душе, и не потому что дорого. Наконец нашел – маленький захудалый, зато в центре. Около двадцати номеров на трех этажах и выход на чудесную разруху крыши с лабиринтом стираного белья и видом на город. Кроме меня, кажется, никого. Номер крохотный, затхлый, без окна, но тут, оказалось, все комнаты без окон. Форточка на уровне пупа, открыл: глухая стена и колодец вниз в непроглядное. Туалет с душем, но не убирались тут, похоже, несколько лет, желтые заляпанные стены, заросший умывальник, к унитазу не подойти. Начал драить, отмыл года два, оставил на следующий заход. Кровать сносная, потолочный вентилятор, тумбочка, стул, заменили постельное на новое, жить можно.