юсь, а он мне отвечает: “Все относительно. Ты себя, говорит, не сравнивай с сытыми мира сего, ты себя с бабушкой Настей сравни с третьего этажа, она раз в месяц хек покупает и супчик варит. И счастлива”.
— Это, конечно, сильный аргумент, — усмехнулась Ксения.
— У него еще сильнее был аргумент. Он мне книжку какого-то дурацкого Солоневича принес. “Россия в концлагере” называется. “Сравни, говорит, как люди жили и выживали, и радуйся, что у тебя есть вдоволь хлеба, тепла, есть крыша над головой, трехкомнатная квартира и полный шкаф тряпья…” Я ему кричу, что это все давно из моды вышло, а он отвечает, что мода “несущественна”.
— Ничего себе, мода для него несущественна! — изумилась Ксения. — Хотя они все, художники эти, чокнутые малость… Слушай, Галка, у меня есть для тебя сюрприз, ты только сразу не отнекивайся. Я хочу тебя с детишками отправить на пару недель куда-нибудь отдохнуть… На Средиземное море, скажем…
— Да что ты, Ксюша.!..
— Ты только Витьке не говори пока. Ни слова, поняла? Может, урок для него будет… Договорились? А документы мы вам быстренько оформим, у меня в ОВИР связи… О’кей?
— Да как-то чудно все это, — протянула смущенная Галина. — У нас-то и одеть нечего для заграницы… Спасибо, дорогая, за заботу, но, пожалуй, мы не сможем…
— Молчи, Галка… Сможете. Все это — мои проблемы. Главное — Витьке — ни слова! Обещаешь?
— Н-ну…
— Вот и чудно!
ВЕРЕЩАГИН
Дня через три, утром, возвращаясь с дежурства, Верещагин заглянул в почтовый ящик. Теперь обычно приносили бесплатную рекламную газету, в которой был вкладыш с телевизионной программой. Газеты в ящике на этот раз почему-то не оказалось, но зато, к немалому удивлению Верещагина, среди целой груды рекламных листков обнаружился вдруг плотный длинный конверт, адресованный на его имя. Адрес был написан аккуратным женским почерком.
Верещагин постоял в задумчивости, повертел конверт в руках, затем поднес к лицу и понюхал. Ему показалось, что от конверта веет тонким, еле ощутимым запахом духов. Он сунул письмо во внутренний карман пальто и вызвал лифт.
Осторожно, стараясь не взбудоражить чутких сварливых пуделей, которые в свою очередь могли разбудить Галину, вставил ключ в замочную скважину и вошел, тихонько скрипнув дверью. Тотчас из спальни заливисто забрехали собаки и выскочили в коридор.
“Сама виновата, — подумал Верещагин, проходя мимо спальни. — Развела зоопарк…”
На кухне он, не раздеваясь, присел к столу, откинулся спиной к стене.
“Странное письмо, от кого бы это?”
Вошла сонная Галина в длинной ночной сорочке.
— Привет, Верещагин. Денег принес?
— Спи, спи, Галка… Нет денег, не давали сегодня. Иди спи, мне подумать надо…
— Ты думай, где денег взять, — посоветовала жена и зевнула. — За квартиру надо платить, пеня… Разделся бы. Вперся в ботинках на кухню, а мне мыть потом…
— Сам вымою, иди…
Галина неопределенно хмыкнула и ушла.
Верещагин закрыл дверь и надорвал конверт.
“Милый Верещагин!
Извините меня, Бога ради, за столь фамильярный тон, но мне надоело уже сто раз переписывать начало данного письма. Как ни напишу, все нескладно. Так что не взыщите, буду писать как пишется. Вы меня не знаете, точнее, мы с вами виделись и даже разговаривали, но вы вряд ли это вспомните сейчас. Не скажу, что после разговора с вами я могла сразу составить верное о вас мнение, но когда я случайно столкнулась с вашими работами, то очень многое увиделось мне совершенно в новом свете.
Ваше творчество великолепно и изумительно!
Но самое главное в том, что вы один из очень немногих творцов, сумевших устоять перед дьявольскими соблазнами мира. Я после разговора с вами, грешным делом подумала, что все это бравада, что ваши слова ничего не стоят, что это просто форма светской болтовни. Слава Богу, я ошиблась.
Милый Верещагин, (не буду извиняться!), я довольно много о вас узнала окольными путями, но мне хотелось бы, чтобы вы сами рассказали мне о себе и о своей жизни. Мне все-все важно и интересно, любая мелочь, любая черточка, которая касается вас и вашего творчества. Напишите мне, пожалуйста. В двух словах о вашем отношении к творчеству, о вашем кредо…
Я знаю, что вы женаты и вполне счастливы с вашей женой. Поэтому в этой части будьте совершенно уверены, я никак не посмею посягнуть на ваше спокойствие и благополучие.
О себе скажу кратко — мне чуть больше тридцати лет, я дважды была замужем… Догадываюсь, что вам, как и всякому нормальному мужчине, хотелось бы узнать, как я выгляжу внешне. Тут все в полном порядке, даже слишком. Меня называют пошлым словом “сексапильная” и, честно вам сказать, мне страшно надоели постоянные приставания на улице и назойливые просьбы “дать телефон”. Ну их к черту, все эти прилипалы омерзительны, тупы и однообразны. Вы — совершенно иное дело, но я, разумеется, говорю о духовной стороне. Впрочем, признаюсь, что вы и внешне очень симпатичны. Вот так! Всего вам доброго. Ваша М. ”
— Наша “эм”, — пробормотал растерянно Верещагин, отложив на стол это странное и неожиданное письмо. — Кто же ты, наша милая “эм”? Не та ли ты Марина, с которой беседовал я на банкете? Очень возможно… А откуда у нее мой адрес? Сболтнул? Вероятно… Но все-таки чего же такого я наговорил, что она так распалилась?… “Внешне симпатичны”. Вот те на!
Он бормотал все это, стараясь подавить в себе возникшую дрожь волнения. Письмо, надо признать, его взбудоражило чрезвычайно. Пожалуй, тон этого письма был несколько вольным, но не развязным.
“Она умна, — рассуждал Верещагин. — Умна и красива, судя по ее словам. Самоуверенна. Кое-что понимает в искусстве. Видимо, старается быть оригинальной, что настораживает… По существу, если отбросить все условности, это письмо не что иное, как призыв к адюльтеру. Больно нужны ей мои рассуждения…”
Сердце его сладостно затомилось, глаза затуманились, но в то же мгновение он ощутил жгучий прилив стыда, который сразу его отрезвил. До сих пор ему не приходилось сознательно, “находясь в ясном рассудке и полной памяти”, изменять Галине. То, что происходило с ним время от времени за эти двадцать лет совместной жизни было абсолютно случайно и никак не запланировано заранее. Во всяком разе, никогда с ним не происходило этого на трезвую голову. Досадные эпизоды, броуновские столкновения атомов. Быт художников в паузах между приступами вдохновенного и изнурительного творчества известен — несколько угарных дней и ночей полного расслабления, с непрерывным дымным застольем, нескончаемой сменой собутыльников и собутыльниц, и при этом довольно хаотичные, свободные и ни к чему не обязывающие связи, напоминающие в этом смысле брачные игры насекомых, положим, кузнечиков…
Теперь же, если бы Верещагин принял вызов неведомой соблазнительницы, ему пришлось бы существенно менять сам образ жизни, к которому он худо-бедно привык и притерпелся. Нужно было ловчить и изворачиваться, сознательно и тяжело лгать, отправляясь на тайное свидание, покупать регулярно дорогие цветы и шампанское, ловить такси, водить любовницу по барам и ресторанам, может быть, даже в казино, а для этого у него не было ни подходящей одежды, ни денег, ни, самое главное — воли и желания.
Но даже если бы он все это преодолел, оставалась еще Галина и дети. Пусть его почти не распаляла уже по ночам ее родная и пресная плоть, пусть любой пустяковый разговор с неизбежностью перерождался в унылую безысходную ссору, пусть она пренебрежительно относилась к его творчеству, пусть она обзывала его “сморчком”, но решиться на такую продуманную подлость… Нет, нет, нет. Прощай, милая “эм”.
Верещагин глубоко вздохнул, словно собирался нырнуть в воду, взял письмо со стола и разорвал его пополам, сложил половинки и разорвал еще раз, опять сложил… И с каждым разом все труднее поддавалось письмо уничтожению, еще можно было сложить его и склеить, хотя бы для забавы, чтобы небрежно показать и похвастаться перед Мишкой Чиркиным, но он добросовестно довел дело до конца и высыпал клочки в мусорное ведро.
Пудели, внимательно следившие за его манипуляциями, тотчас сунули носы в ведро, думая, должно быть, что хозяин по тупости выкинул туда шкурки от сардельки. Верещагин открыл холодильник, вытащил остаток вареной колбасы, поколебался, но разломил на две части и кинул псам. Налил в два блюдечка молока котам. Котов он любил больше. За независимый характер и отсутствие подобострастия перед человеком. Поставил чайник на плиту и зажег конфорку. Снова присел на стул. Теперь, когда он избавился от искушения, успокоившееся на минуту сердце его снова затревожилось. Он понял вдруг, что в какие бы мелкие куски ни изорвал письма, его нельзя уничтожить окончательно и навсегда. Он просто механическим движением пальцев на миг успокоил взбунтовавшуюся совесть, но зато теперь, когда улики больше не существовало, можно было свободно помечтать о таинственной и милой незнакомке. Ну, здравствуй, “сексапильная” “эм”!..
Где-то в глубине квартиры зазвонил будильник. Это у дочки, у Светки, определил Верещагин. Он взглянул на стенные конторские часы, которые когда-то купил за бутылку водки у случайного прохожего возле проходной обогатительного комбината. Восемь часов утра, сейчас встанут дети и будут собираться в школу. Будильник звонил и звонил, и Верещагин поднялся уже, чтобы пойти и разбудить дочь, но в это мгновение нудный звон оборвался. Слышно было, как по коридору простучали шлепанцы на деревянных подошвах, — дочка шла поднимать брата. Эти громыхающие шлепанцы всех выводили из себя, особенно — живущую этажом ниже тихую семью соседей-чеченцев, но Светка упрямо днем и ночью ходила только в них. Это упрямство было непонятно Верещагину.
— Привет, пап! — сказала Светка, распахнув дверь в кухню. — Опять накурил тут. Сколько тебе повторять можно, всегда одно и то же…
— А ты стучишь деревяшками своими… Соседей будишь.
— Хочу и стучу, тебе-то что? А на всех соседей мне начхать, не нравится, пусть убираются…