Ум лисицы — страница 55 из 79

И вдруг, как ему почудилось, стал заваливаться набок, стена с пейзажами шатнулась, поплыла куда-то вбок… Он испугался, но еще больше испугался, когда понял, что это медленно открывается дверь в стене и оттуда, из дверного проема, выходит женщина в длиннополом, белом, тяжелом купальном халате, держа в руках поднос… Распущенные волосы…

— Это что такое? Откуда вы? — спрашивает он, ничего не понимая. — Ты откуда?

— Я могла бы войти и оттуда, — с улыбкой отвечает Жанна Николаевна, кивая куда-то в угол, за диван, на котором сидит ошеломленный Сухоруков, слыша, как сердце частит в груди.

В углу тоже едва заметная, такая же дощатая, некрашеная, как и медвяно-коричневые стены, узенькая дверь, на которой тоже висит пейзаж: темные елки на последнем снегу.

— Я прохожу сквозь стены, — певуче говорит счастливая Жан, шутливо объясняя свое неожиданное появление.

А Сухорукову и в самом деле страшно смотреть на нее, будто она и не думает шутить.

— Да, — говорит он, чувствуя себя неважно. — День чудес! — Тошнота усиливается, и голова забита шуршащим мусором.

Ему даже не хочется встать и посмотреть, откуда она пришла. На подносе винегрет в глубоких керамических посудинках, желтые лепестки сыра, хлеб, вчерашняя бутылка с коньяком. Это как раз то, что сейчас ему просто необходимо, он с жадностью думает, что коньяка маловато. Слишком трезвый какой-то день, слишком трезвые чувства и дела…

— Ну и ну! — говорит он, бодрясь. — Она у тебя бездонная. Я ведь вчера откушал, и чтоб после меня не показалось донышко? Позор на мою голову. Может быть, ты колдунья?

— Может быть, и так, — отвечает Жан. Складки на ее халате волнуются, плывут бледно-голубые махровые узоры… Она садится в кресло, откидываясь на высокую спинку, кивает на поднос. — Ухаживай за мной, — говорит она в счастливом изнеможении.

Рядом с креслом тумбочка, старая, с облезлой фанеровкой, а на тумбочке журнал и фарфоровый ночник — ушастенькая белая сова.

— Что с тобой? — слышит Сухоруков голос женщины, ослушаться которую он уже не смеет. — Почему ты закрыл глаза? Голова?

А он закрыл глаза, потому что разбегающееся, мерцающее сияние появилось вдруг в периферийных зонах зрительного поля, которое не исчезло, когда он закрыл глаза, а стало как будто еще сильнее сиять и искриться.

— Все в порядке. Барахлит одна системна. Чепуха! — задумчиво говорит Сухоруков, открыв глаза и замечая, как сияющий этот круг сужает пространство перед широко раскрытыми глазами. С ним было однажды такое, он сидел на конференции в зале, освещенном большой люстрой, слушал чье-то выступление, и вдруг подкралось напугавшее его тогда сияние. В тот раз он охладил виски водой, и искрение постепенно прошло. Он тогда понял, что это случилось от переутомления. Теперь, наверное, тоже. Глаза как будто горели, подожженные разлетающимися в стороны искрами. — Перегрелся один приборчик, — повторяет он бодреньким тоном. — Надо бы охладить. Где у тебя вода? Внизу?

Он сидит в искрящемся мире, потрясенный всем, что случилось, и, забыв о Катьке, будто ее и не было никогда, чувствует себя летящим с бешеной космической скоростью в плотных слоях неземной какой-то атмосферы, от столкновения с которой обшивка его начинает гореть.

Жанна Николаевна сбегала вниз, сует ему в руки тонкий стакан с голубой холодной водой. Он льет мягкую эту воду на ладонь, прикладывает мокрую ладонь к вискам и ко лбу, к глазам, жжение в которых настолько сильно, что грозит аварией.

— У меня эта системна, — с ухмылкой говорит Сухоруков, — начинает барахлить в самые неподходящие моменты. Вроде бы рассчитана на перегрузки. Кстати, ты слышала, как теперь называют страх? Нет? Говорят: эмоциональные перегрузки… Совсем не страшно, хотя и длинновато, может быть. Надо же, залил тебе пол… Вот такая у меня реакция на просьбу поухаживать… Придется все-таки заняться тебе, — говорит он, вытирая лицо платком. — У тебя это лучше получится… Все знаменитые шеф-повары мужчины, но когда меня кормит мужчина, я с этим не соглашаюсь. Из женских рук вкуснее.

— Тебе надо отдохнуть, — шепчет ему Жанна. — Ты устал.

— Да? Приятно слышать, — откликается Сухоруков. — Мне еще никто не говорил, что я устал. Оказывается, это приятней слышать, чем «давай, давай». Ты все знаешь, — задумчиво говорит он, вглядываясь в лицо этой женщины, которая на корточках сидит перед ним, положив руки на острые его, костистые колени. — Все знаешь…

— Ты очень несовременный, — слышит он ее ласкающий голос, и почему-то ему тоже приятно это слышать, хотя он и сопротивляется.

— Не-ет, — говорит он. — Не-ет, увы…

— Я всю жизнь мечтала о таком решительном и сильном, как ты. — Она вдруг легко и пружинисто взлетает над ним, обдавая душистым воздухом, включает фарфоровую сову, которая желтым комочком светится на тумбочке. Стремительно и бесшумно перелетев к стене, щелкает штепселем и опять опускается перед ним на корточки. — Очень яркий свет, — говорит она, упираясь подбородком в его колени.

Она выключила люстру, но Сухорукову чудится, что света от этого не убавилось… Комочек пустотелого фарфора отдаленно, точно где-то за темным окном, желтеет в искрящемся сиянии. Он смотрит на этот ночник, который и близко и далеко, и вдруг с каким-то вялым удивлением, с расслабляющим страхом видит на освещенном кресле, где недавно сидела Жан, темную, неподвижную глыбу сидящего живого старика с морщинистой шеей и обрюзгшим лицом.

— Кто это? — спрашивает он, отводя глаза от страшного видения, которое словно бы вместе с движением глаз перемещается, не пропадая из поля зрения. Серый, лысый череп с крутыми складками кожи за ушами, и словно бы из-за ушей, больших и острых, тянутся лохматыми толстыми плетями серые руки… Темный и неподвижный в сияющих брызгах ослепительного света. — Садиков, — говорит Сухоруков, слыша свой бред, и растерянно ищет лицо, которое одно лишь способно спасти его сейчас от кошмара, привидевшегося ему.

— Что Садиков? — спрашивает переливчатый голос.

Напряжением воли Сухоруков вглядывается в то пространство, из которого звучит живой голос, и видит сквозь прозрачное пламя, сквозь струящийся, волнистый воздух зыбкое лицо молоденькой женщины с нечеткими очертаниями, коричневое на фоне далекого желтого света, и понимает, что это Жанна Николаевна и что мозг его галлюцинирует, что рецепторы мозга подводят его, выстраивая перед ним колдовские какие-то видения…

— Ты спишь? — слышит он опять колокольчатый голосок. — Ты очень устал?

— Нет, нет, — отвечает он, встряхиваясь душой и выкарабкиваясь из сна или видения. Видит с закрытыми глазами лицо юной девушки, плавающее в раскаленном воздухе, в газообразном мерцающем пространстве, и ему интересно и очень приятно смотреть на юную красавицу, лицо которой похоже на тень, набежавшую на солнечный диск. Протуберанцы плещутся за этой смеющейся тенью, похожей на огненные гребни закрученных волн или на огненных змей Горгоны, роковое лицо которой закрыто смеющейся тенью другого лица… — Я не сплю, — говорит Сухоруков, протягивая руки. И лицо тотчас превращается в теплое лицо Жанны, а волосы в плотные, прохладные потоки осязаемой материи.

Жан заливчато смеется…

— Ты спал! — говорит она. — Я тебя никуда не отпущу! Ты мой! Тебе нужен настоящий отдых, ты будешь жить в этом доме, будешь хозяином, понимаешь? Ты будешь делать всё, что тебе хочется, я дам тебе полную свободу — делай что хочешь! Только будь со мной. Хотя бы иногда, чтоб я знала: ты мой, могла надеяться, что придешь и что я обязательно увижу тебя завтра или через год — все равно… Но я должна знать, что ты мой. Я понимаю, я говорю не то, но мне сейчас все равно, что ты обо мне подумаешь. Я тебе скажу даже так… Слушай, я тебе скажу, я тебе скажу, я не боюсь… Это не цинизм, нет! Это, если хочешь, просто расчет. Я много пережила, и мне ничего не стоит сказать тебе… так, чтобы не было между нами неясности…

Сухоруков внимательно смотрит на нее, радуясь, что видит и слышит, что опять на земле, и мир, в котором живет, прочен и надежен, что лицо взволнованной женщины, которая сидит с ним рядом, — лицо Жанны… Он благодарно гладит ее скользкие, как шлифованный, прохладный камень, плотные волосы, и ему радостно ощущать удивительную, живую прохладу…

— Я тебе скажу, — говорит она в мучительной нерешительности. — Я понимаю, ты можешь плюнуть мне в лицо, я вытерплю и улыбнусь с благодарностью.

— За что же? — удивленно спрашивает Сухоруков. — Давай-ка все-таки что-нибудь пожуем! У меня поморока была, наверное, от голода. Я, знаешь… то ли спал, то ли что-то со мною было, но я сейчас… на этом кресле, — говорит он, с опаской поглядывая на темное, пустое кресло, — видел будто бы черт знает кого…

— Ах, господи! — восклицает Жанна. — Что же мне делать?! Я боюсь сказать тебе то, что хочу сказать… Поморока! Я сама в помороке! Вся беда в том, что я не смогу тебе этого сказать. Тебе хорошо со мной? — спрашивает она с надеждой. — Сейчас, сию минуту, тебе хорошо?

— Хорошо, — отвечает Сухоруков.

— Женись на мне, Вася, — говорит она с ужасом во взгляде, пугаясь слов, которые решилась произнести вслух. — Тебе никогда не будет плохо со мной, я тебе обещаю. Я буду делать все, чтобы ты чувствовал себя лучше всех на свете. И все: этот дом, эта земля — все это будет твоим, ты будешь тут полным хозяином… Прости меня! — прерывает она свой тихий крик ужаса. — Я понимаю, как мерзко все, что говорю. Но и ты пойми, я устала. Я женщина, мне нужен покровитель. О, боже мой! Что я говорю! — Она закрывает лицо руками и валится на диван, рыдая.


Хуже положения, чем то, в какое попал Сухоруков, трудно себе представить. Он посмотрел на часы: время уже перевалило за полночь. Можно еще уйти. Но как оставить плачущую женщину, которую он влюбил в себя? Он отчетливо теперь понимает, что все его поступки, все его чувства и мысли, или весь образ мыслей, как говорит Садиков, были направлены на то, чтобы эта женщина влюбилась в него. Зачем это ему нужно, он не знал и тем более не знает теперь. Теперь, когда он в растерянности гладил плачущую женщину, стараясь успокоить ее. «Да, конечно, — думал он, представляя себя хозяином дома и земли, этого царского подарка, который преподнесла ему капризная судьба, — мне было бы совсем неплохо… Невеста богатая!»