Ум лисицы — страница 67 из 79

— Я на море езжу не за янтарями, — отвечал мне Наварзин. — Купаться.

— У каждого своя цель.

— Вот именно. У нас с вами сейчас никакой, — сказал он и безобразно зевнул, разинув розовую пасть с белыми мощными зубами.

Я его ненавидел в эти минуты, и мне с трудом удалось прекратить спор. Я собрался уходить и очень удивился, когда он, пожимая мне руку, сказал:

— Мы хорошо поговорили. Мне было приятно. Спасибо. Но люди несовершенны, каждый в одиночку не может ставить перед собой какой-либо цели. Да и что такое цель? Не могу ж я поставить перед собой цель стать Рафаэлем. А вы имеете в виду нечто в этом роде. Какие ошибочные пути могут быть у человека, если он поставил перед собой цель стать токарем или инженером? А вот убеждения менять, увы, нельзя. Иначе это уже не убеждения.

Мария вторила, успокаивая меня как маленького:

— Сейчас все проще. Сейчас все не так, — ласково напевала она. — Все проще стало.

Я уходил от них в тот вечер совершенно разбитым и одураченным. Так, наверное, бывает с человеком, который несказанно поражен поэтическим видением, какое нахлынет вдруг на него на вечерней заре над текущей среди ивняка золотой рекой, и покажется ему, будто он никем не признанный поэт, какого еще не знало человечество. Вся поэзия мира покажется ему в эти минуты детским лепетом. Так высоко верит, так пронзительно ощущает он небывалое величие зрелища, которое потрясло его душу, что всякое напоминание о том, кто он есть на самом деле, звучит для него в эти мгновения страшнейшим оскорблением. И он взрывается. И ничего нет на свете — ни заката, ни реки, ни поэзии. «Пойдите вы все от меня! — кричит он в пустоту вокруг. — Уйдите, я ненавижу вас всех!» Кого и за что он ненавидит, он и сам не знает, но смотрит зверем, потому что понял, что никогда не быть ему поэтом.

Что-то в этом роде испытывал и я, чувствуя спазмы в горле. А тут еще буря с грозой в неурочный час, треск деревьев, трагические их вскрики, бьющие по нервам.

Я только теперь понимаю абсурдность своего положения и горько смеюсь над собой, лишь вспомню, как ненавидел я человека, перед которым был виноват. Вина моя была непростительная, мне бы на глаза ему не попадаться, бога молить о прощении, а я, поди ж ты, ненавидел Наварзина за его же доброту ко мне.

Впрочем, и то надо сказать, что не все было так просто, как я теперь рассуждаю. И не оправдания ищу я теперь, а лишь причину моей лютой ненависти к этому холодному человеку. Передо мной была думающая система, лишенная всяких эмоций и нравственных принципов.

В числе других я был приглашен однажды весною, в мае, кажется, месяце на празднование пятилетия со дня наварзинской свадьбы. Мария лично вручила мне праздничную открытку, на обложке которой была изображена тисненая гроздь цветущей сирени. «Мы имеем честь пригласить Вас…» — и так далее и тому подобное, что обычно пишут в таких случаях.

— Мне-то прилично ли появляться в этот день? — спросил я у Марии. — Не будет ли это слишком? Вряд ли я сумею…

— А в чем дело, Васенька? — удивленно откликнулась она.

И я увидел, что она не понимает и не разделяет моих сомнений.

— Мы тебя любим, и ты будешь желанным гостем.

— Да, но ведь… я должен буду вас поздравить… И его тоже… А с чем?

— Только ради бога никаких подарков! — воскликнула Мария, совершенно не понимая меня. — Все эти подарки — предрассудки. Купи цветов! Сейчас время цветов, это тебе не будет дорого стоить.

— Я не о подарке. Прости, но… При чем тут цветы?

— Ах, ты имеешь в виду… Да? — наконец-то догадалась Мария. — Жизнь, Васенька! Не делай себя лучше, чем ты есть… Не делай этого, пожалуйста…

Она посмотрела на меня глазами, полными слез, которыми мгновенно посеребрились серые радужки, и страдальческим шепотом спросила, едва владея дрожащей губой:

— А ты обо мне подумал?

Я долго вымаливал у нее прощения, она плакала, обвиняла меня в эгоизме, а я ей клялся, что никогда она больше не услышит от меня ничего подобного, говорил ей, что я негодяй, и в конце концов сам убедил себя в этом. Но вот что странно! Я негодяем себя чувствовал лишь потому, что усомнился — нужно ли мне идти к ним на годовщину, а вовсе не потому, что согласился пойти и обещал купить огромный букет цветов.

Да, конечно, это была середина мая, и я невольно подумал тогда, что раньше в мае свадьбы не игрались: маяться всю жизнь. А цветов на рынке было очень много: продавцы протягивали их мне, когда я шел между цветочными рядами. Я готов был купить все цветы, какие тут были, и все их бросить к ногам Марии. Истратил почти все деньги, букет у меня получился огромный, он шуршал прозрачной пленкой, разваливался в руках на букетики, пока я не освободил цветы от синтетической упаковки. Тут были и алые розы, и нарциссы, и тюльпаны, и сирень — все, что мне нравилось, и я, никогда ранее не державший такой букет, боялся его измять, изломать, чувствовал себя очень смущенным на улице, потому что все люди смотрели на меня и, наверное, догадывались, что раньше я не носил цветов: я нес их, как несут ребенка.

Для всех моих цветов в доме Наварзиных не нашлось достаточно места, я своим подарком вызвал переполох — сирень пришлось пока оставить в ванне. Ветви ее с тяжелыми гроздьями невесомо плавали в зеленоватой воде и казались мне самыми красивыми ветвями сирени, какие я когда-либо видел прежде, хотя в моей деревне, куда я не успел съездить, она цвела не хуже.

Мария совсем сошла с ума! Когда мы остались в ванной комнате одни, она обняла меня и поцеловала в губы. С этого момента от меня пахло французскими ее духами, запах этот мучил меня, как будто я был клеймен неистребимым ароматом и каждый мог теперь догадаться о происхождении тончайшего благоухания, исходившего от моей одежды.

В доме собрались, как я понимал, главным образом друзья Марии или, во всяком случае, люди, которые знали Марию лучше, чем ее мужа. Наварзин внимательно приглядывался к каждому из них, вежливо отвечал или спрашивал, и по всему было видно, что с некоторыми из них он познакомился только сегодня. Хотя понять этого человека мне так и не удалось до конца: вполне возможно, что я и ошибался и все его гости были давними друзьями, любили его и, зная манеру поведения своего друга, уважали эту особенность Наварзина. Всем им было лет по двадцать пять, и выглядели они молодцами: я откровенно любовался ими, словно бы своими младшими братьями.

В сумерках, когда в комнате включили все светильники и по квартире поплыл запах кофе, гости возбужденно разговорились, и я с завистью вслушивался в неведомые мне радости незнакомцев, двое из которых, как я понимал, с жаром обсуждали своего бывшего, видимо, руководителя.

— Помнишь, а? — азартно спрашивал белокурый красавец с полупрозрачными серебрящимися усами и такой же бородкой. — Если электронный блок собран и сразу работает, значит, он неправильно рассчитан и неправильно собран. Во логика!

Засмеялись оба, с полуслова понимая друг друга и еще что-то такое, что для меня навсегда останется тайной. Другой умиротворенно говорил, поглядывая выпученной синевой глаз на своего друга:

— А ему больших знаний и не требовалось. Ну что он там по образованию… телефонщик. А когда уходил, я плакал. Слезы лил. Буквально. Как он хорошо знал людей и понимал их работу! Вот я, например, разработчик. Он что? Он понимал: подгонять меня нельзя. Понимал, что можно, например, сказать: ты медленно копаешь, пота мало… А как, например, скажешь: ты медленно думаешь? Он это хорошо понимал.

— Человек был! Я тоже очень жалею.

— Такие люди все и двигают. И вот смотри: ушел, а за собой никого не потянул. А то ведь как: предприятие работает, коллектив сложился, все хорошо. Уходит руководитель, у него, конечно, вакансии на новом месте, он и тянет туда своих, и наплевать ему на старый коллектив — рушится, и черт с ним. А этот нет. Ушел один. Красиво!

— Умница человек. Его все у нас любили. А теперь отчетов — марафон!

Я слушал их, завидовал, как можно завидовать счастливым людям, и не уставал любоваться красотой одного и некрасивой породистостью другого, понимая себя сиволапым рядом с этими аристократами, интеллект которых протянулся своими щупальцами в какую-то такую сторону человеческой деятельности, какая мне вовсе неизвестна и даже не снится.

Струящаяся женщина с вычурной прической, которая черным крылом закрывала один глаз, отчего смотрело это создание на мир как бы боком, как бы через монокль, села на подлокотник кресла рядом с белокурым, попросила «хорошенькую сигарету» и, откинувшись, заложила ногу за ногу.

— У тебя есть, я знаю, — сказала она, протягивая ломкие пальцы худой руки.

— Ты разве куришь? Что-то не замечал.

— А что? Длинная нога, длинная рука, длинная сигарета… Иногда.

На меня они, увы, не обращали никакого внимания, а мне хотелось, чтобы эти самонадеянные люди узнали, как нравятся мне они и как мне хочется быть с ними. Одна лишь Мария одаривала меня иногда долгими, нежными взглядами, подбадривая и выводя из душевного оцепенения, в каковом я невольно пребывал, чувствуя себя в этот праздничный день Наварзиных чуть ли не лазутчиком в стане врагов: только и делал, что притворялся.

Но именно в этот день я и о Марии задумался, не понимая ее роли во всей той праздничной суете, какая царила в доме. Ни музыки, ни танцев, ни пения — ничего этого, конечно, не было у Наварзиных, но все равно, однако, чувствовалась та самая суета, которая кружит людям головы, томит душу неисполненными желаниями, спирает сердце радостным ожиданием чуда, как это бывает только в юные годы.

Гости — а их было человек десять — говорили о делах, а я, ничего почти не понимая, любовался неясным, но явным их аристократизмом, заметным даже и в том, как и с каким выражением, с какой интонацией эти люди говорили о делах, бравируя своими знаниями. На моих глазах происходил словесный турнир современных рыцарей, оружие которых — блистательный ум, профессиональная выучка и обостренное внимание друг к другу. Удары их были направлены в ту область общественного нашего устройства, которая своим бюрократическим цинизмом тормозила науку и прогресс вообще, грозила бедой. И удары эти были беспощадны, ибо наносили их остроумные, насмешливые, знающие люди.