Умеренный полюс модернизма. Комплекс Орфея и translatio studii в творчестве В. Ходасевича и О. Мандельштама — страница 32 из 98

В первом издании «Камня» 1913 года стихотворения датированы и чаще всего выстроены хронологически. Но, как и у Ходасевича, одна из основных метатем книги – это рефлексия над выбором поэтического пути. Ключевой принцип организации «Счастливого домика» раскрывается в письме Ходасевича Г. Чулкову от 16 апреля 1914 года. В этом письме Ходасевич пишет о критической заметке В. Пяста на выход «Счастливого домика»:

<О>н меня обидел своей незоркостью, особенно упреком в презренье к «невинному и простому». Я всю книгу написал ради второго отдела, в котором решительно принял «простое» и «малое» – и ему поклонился. Это «презрение» осуждено в той же книге (курсив В. Х.), – как можно было этого не понять? То, за что меня упрекает Пяст, – и для меня самого только соблазн, от которого я отказался [1996–1997, 4: 389].

«Простое» и «малое» – по контрасту с «большими темами – космического и метафизического характера» [Мандельштам 2009–2011, 2: 129] раннего модернизма определяли одну из характеристик умеренного полюса зрелого модернизма. Слова Ходасевича, спроецированные на построение книги, объясняют соположение стихотворений в первых разделах: немного схематизируя, можно сказать, что в первом разделе представлен тот «соблазн», от которого поэт отказывается ради представленного во втором и третьем разделе «простого» и «малого». Таков метапоэтический сюжет книги: поэтика и тематика раннего модернизма теперь осознается как соблазн, который преодолевается ради ценностей зрелого модернизма. В этом сюжете особое значение представляют стихотворения с орфической образностью во второй половине первого раздела книги, названного «Пленные шумы». Орфический миф становится сюжетопорождающим для определения переходного характера стихотворений «Века, прошедшие над миром…» и «Жеманницы былых годов…», расположенных на границе между первым и вторым разделом («Лары») и отчасти выполняющих функцию «осуждения».

Тематическая организация книги предполагала композиционную свободу, так что более поздние стихи, которые не соответствовали новой поэтике «малого и простого», иногда переносились в первый раздел. Таким образом, концептуальная «устарелость» ко времени составления сборника не мешала их включению в него – но в раздел «соблазна», который должно преодолеть. Например, два стихотворения первого раздела «Когда почти благоговейно…» и «Зима», датированные 1913 годом, хронологически совпадали со стихотворениями, в которых Ходасевич уже пришел к утверждению новых, «земных» ценностей. Но размещает он их в первом разделе среди стихов 1908 и 1911 годов. И действительно, «Когда почти благоговейно…» вполне органично входит в этот раздел. Обратим внимание, что словосочетание «невинное и простое», которое Ходасевич «принял» во втором разделе, взято именно из этого стихотворения, где «невинное и простое» как раз декларативно отвергается ради тютчевско-паскалевских «двух бездн»:

Смешны мне бедные волненья

Любви невинной и простой.

Господь нам не дал примиренья

С своей цветущею землей.

Мы дышим легче и свободней

Не там, где есть сосновый лес,

Но древним мраком преисподней

Иль горним воздухом небес

[Ходасевич 1996–1997, 1: 99]142.

Следующее за ним стихотворение «Зима», написанное в декабре 1913 года, варьирует бодлеровскую тему метафизической «скуки» и раннебрюсовское сочетание экзотики и современного городского пейзажа:

Как перья страуса на черном катафалке,

Колышутся фабричные дымы.

Из черных бездн, из предрассветной тьмы

В иную тьму несутся с криком галки.

Скрипит обоз, дыша морозным паром,

И с лесенкой на согнутой спине

Фонарщик, юркий бес, бежит по тротуарам…

О скука, тощий пес, взывающий к луне!

Ты – ветер времени, свистящий в уши мне!

[Там же: 100]

Включение этих двух стихотворений в первых раздел указывает на то, что только на стадии организации сборника Ходасевич выстраивал метапоэтический нарратив, который утверждал движение от «символистского» отрицания земного к умеренным ценностям зрелого модернизма.

И обратно – некоторые более ранние стихи конца 1910‑х годов, которые отвечали программе приятия «простого и малого», размещены во втором разделе. Например, стихотворения «Стансы» (1908) и «В альбом» (1909) с их программной ориентацией на поэтику пушкинской поры содержат очевидные контрастные высказывания по отношению к тематике первого раздела. «Стансы» как будто отвечают стихотворению «Когда почти благоговейно…» с его метафизическим презрением к «невинной и простой» любви. В «Стансах», однако, невинное освящается, в то время как метафизическое оказывается пустопорожним: «О, радости любви простой, / Утехи нежных обольщений! / Вы величавей, вы священней / Величия души пустой…» [Ходасевич 1996–1997, 1: 114].

Сходным образом стихотворение «В альбом», как будто воскрешающее несерьезный салонный жанр мадригала, стихотворения на случай143, содержит тем не менее программное высказывания для определения умеренного полюса зрелого модернизма: «В холодном сердце созидаю / Простой и нерушимый храм… / Взгляните: пар над чашкой чаю! / Какой прекрасный фимиам!» [Там же: 115]. Домашнее чаепитие, «поэзия частного существования» (см. [Котрелев 1989: 134]), приобретает значение и ценность религиозного действа. Причем поэт, вне соотнесения с какими-либо потусторонними мирами, но прибегая лишь к поэтическим средствам, способен претворить «бытовое» в «сакральное».

Обозначенная форма распределения стихотворений по тематическим кластерам в «Счастливом домике» прослеживается и в построении орфического микроцикла в конце первого раздела. Можно сказать, что он играет своеобразную переходную роль от ценностей раннего модернизма к зрелому, представленному во втором разделе. Внутреннее антиномичное единство и динамика этого микросюжета создаются соединением хронологически разрозненных стихов (от «Души» 1909 года до «Века, прошедшие над миром…» и «Жеманницы былых годов…» конца 1912 года), прошитых орфической тематикой двух стихотворений – «Возвращение Орфея» (1910) и «Века, прошедшие над миром…». Этот орфический сюжет включает в себя и раковинную образность из ключевого стихотворения «Душа», давшего название первому разделу «Пленные шумы» («Там, раковины приложив к ушам, внемли плененным шумам…»).

Характерно, что сходным образом построен и переход от доакмеистических к акмеистическим стихам в «Камне». За стихотворением с орфической образностью «Отчего душа – так певуча…» (1911) следует стихотворение «Раковина», чье название должно было первоначально нести и вся книга (см. [Мандельштам 2009–2011, 1: 527]). Как справедливо пишет М. Л. Гаспаров, последующее наименование книги «Камень», которое, по сообщению Р. Д. Тименчика, предложил Н. Гумилев, подразумевало изменение в концепции книги: «…поэт должен быть не носителем стихии (как символисты), а создателем культуры (как акмеисты)» [Гаспаров 2001: 612]. В этом отношении прослеживается сходная образность в двух книгах, соответствующая развитию двух поэтик от раннего к зрелому модернизму. Раковина, лежащая на границе моря и земли, служит натурфилософским аналогом лиминальной позиции поэта-Орфея, призванного воспринимать сигналы из потустороннего мира. У обоих поэтов такой неоромантический, символистский взгляд на задачи поэзии затем сменяется культурологической доминантой, где поэт выступает посредником между современностью и культурной традицией, которая наделяется ценностью трансцендентного означаемого.

Знаменательно также, что в «Камне» и «Счастливом домике» аналогична функция раковины и лар, определяющих переход от неоромантической натурфилософии к культурологической доминанте умеренного полюса зрелого модернизма. В книге Мандельштама индивидуализированные «лары» противопоставляются абстрактным, орфическим «эфирным лирам» в стихотворении «Есть целомудренные чары…» (1909) (см. [Schlott 1981: 36], [Сегал 1998: 32]):

Есть целомудренные чары:

Высокий лад, глубокий мир;

Далёко от эфирных лир

Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш

В часы внимательных закатов

Я слушаю моих пенатов

Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,

Какие робкие законы

Приказывает торс точеный

И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:

Они как равные с тобой,

И, осторожною рукой,

Позволено их переставить

[Мандельштам 2009–2011, 1: 45].

Из соположения этого стихотворения и стихотворений «Отчего душа – так певуча…» и «Раковина» вырастает противопоставление лар как предмета домашнего культа, в котором подчеркивается активная роль человека, и раковины как пассивного резонатора трансцендентных, надчеловеческих сил – аналога «запредельного граммофона», по саркастичному определению Брюсова.

Действительно, еще Гумилев относил «Отчего душа – так певуча…» к символистскому периоду О. Мандельштама (см. [Мандельштам 1990: 216–217]. Тем не менее это стихотворение лишено, по выражению Л. Гинзбург, «всей положительной идеологии и философии символизма» [Там же: 261]: жизнетворческим программам символистов противопоставляется «апофатичное», «ненужное „я“» [Аверинцев 1996: 2000]. Однако поэт не инсценирует свое самоумаление (кенозис), чтобы тем самым приобщиться к падшей Душе Мира, спасти ее, как могла интерпретироваться младосимволистами теургическая программа Вл. Соловьева, выраженная в «Трех подвигах». Элегическая инвокация «широкого ветра Орфея» (см.: «Отчего душа – так певуча, / И так мало милых имен, / И мгновенный ритм – только случай, / Неожиданный Аквилон? // Он подымет облако пыли, / Зашумит бумажной листвой, / И совсем не вернется – или / Он вернется совсем другой… // О широкий ветер Орфея, / Ты уйдешь в морские края – / И, несозданный мир лелея, / Я забыл ненужное «я». // Я блуждал в игрушечной чаще / И открыл лазоревый грот… / Неужели я настоящий / И действительно смерть придет?» [Мандельштам 2009–2011, 1: 53–54])