Умирая в себе. Книга черепов — страница 33 из 78

Я подчинился. Я слышал твой смех, неестественно громкий, он прорывался сквозь гул общих разговоров. И тогда меня поднесло к какой-то скульпторше, маленькой японке, чья плоская смуглая грудь непривлекательно выглядывала из низкого выреза. Я забрался к ней в голову, узнал, что она думает по-французски и не возражала бы, если бы я пригласил ее к себе домой. Но домой я поехал с тобой, Китти, неуклюжий и угрюмый, сидел рядом в пустом вагоне метро, а когда я спросил, о чем вы говорили с Найквистом, ты беспечно ответила: «О, мы шутили обо всем на свете. В общем, развлекались».


Недели две спустя, ясным осенним днем президент Кеннеди был убит в Далласе. После катастрофического падения курса биржа закрылась рано. Мартинсон тоже запер свою контору и выгнал меня на улицу. Я, как и все, не мог поверить в реальность происходящего. Кто-то стрелял в президента! Кто-то убил президента! Пуля попала президенту в голову!.. Президент опасно ранен… Президент доставлен в госпиталь Паркленд… Над президентом совершены последние обряды… Президент мертв, президент!!! Я никогда не интересовался политикой, но эта катастрофа потрясла меня. Из всех кандидатов, за которых я голосовал в своей жизни, победил только Кеннеди. И они убили его! Вот и вся политическая биография в одной-единственной краткой, кровавой фразе. А теперь президентом будет Линдон Джонсон. Согласен ли я? Я очень склонен к стабильности. Мне было десять лет, когда умер Рузвельт; Рузвельт был президентом всю мою жизнь. Я попробовал на язык незнакомые звуки «президент Трумэн» и отверг их, решив сразу же, что все равно буду называть его Рузвельтом, поскольку привык, что президента должны звать именно так.

В тот ноябрьский день, шагая, испуганный и ошеломленный, домой, я со всех сторон воспринимал эманации страха. Повсеместно господствовала паранойя. Мужчины принимали воинственный вид, шли, выставив вперед одно плечо. Из-за занавесок со всех этажей выглядывали бледные женские лица. Водители на перекрестках вертели головами, как будто ожидая, что на Бродвей вот-вот выкатят танки штурмовиков. (В те часы все были уверены, что убийство президента – это лишь начало правого путча.) На улицах никто не задерживался, все спешили домой – запереться в своем тихом убежище. Случиться могло всякое: стаи волков на Риверсайд-драйв, погром, затеянный обезумевшими патриотами… Из своей квартиры – окна заперты, дверь на замке – я пытался прозвониться к тебе в компьютерный центр, думая, что, может быть, ты не слыхала новостей. Может статься, я просто хотел услышать твой голос в такое драматическое время. Но телефонная линия была занята. Я решил подождать минут двадцать. Ждал, беспомощно шагая из спальни в гостиную и обратно, крутил диск приемника, надеясь, что хоть один диктор объявит о том, что он уцелел. В конце концов забрел на кухню и только тогда увидел на столе твою записку. Ты сообщала, что уходишь окончательно, что не можешь больше со мной оставаться. На записке было указано время: 10.30 утра. Другая эпоха, до убийства президента. Я распахнул дверь в спальню и лишь теперь заметил то, что как-то не бросилось мне в глаза: твоих вещей не было.

Когда женщины покидают меня, Китти, они уходят внезапно и тайком, без предупреждения.


Вечером я позвонил Найквисту, к этому времени телефон уже работал. «Китти у тебя?» – спросил я. «Да, у меня, – ответил он. – Подожди минутку». И передал трубку тебе. Ты сказала, что намерена пожить с ним некоторое время, пока не разберешься в себе. Он очень помогает. Нет, ты не таишь на меня обиды, тебе было даже хорошо со мной. Все произошло потому, что, как тебе кажется, я – бесчувственный человек, тогда как он, то есть Найквист, инстинктивно, интуитивно ощущает твои эмоциональные желания. Он может направить тебя на верный жизненный путь, а я на это не способен. Так что ты уходишь к нему за утешением и любовью. «Прощай, – сказала ты, – и спасибо за все». Я тоже пробормотал «прощай» и положил трубку. Ночью погода изменилась: черное небо и холодный дождь. Дж. Ф.К. провожали в могилу. Я пропустил все: не видел гроба в ротонде, не видел ни стойкой вдовы и прелестных детишек, ни убийства Освальда, ни похоронной процессии; я не стал свидетелем исторических событий. В понедельник – день национального траура – я написал тебе, Китти, то неуместное письмо, где во всем признался, попытался объяснить, к чему стремился и зачем, поведал о своем телепатическом даре, описал его влияние на мою жизнь, разоблачил Найквиста, предупредил, что и он обладает той же силой, что он может читать твои мысли и у тебя не будет от него никаких секретов, убеждал не поддаваться на обман, уверял, что он – не человек, он – машина, запрограммированная на самообслуживание, разъяснял, что тайная сила сделала его жестким и холодным, а меня – мягким и нервным, настаивал на том, что он такой же ненормальный, больной, как и я, человек-манипулятор, не способный любить, способный только использовать. Я написал в заключение, что он причинит тебе зло, если ты проникнешься к нему симпатией, ты станешь тогда уязвимой. Ты не ответила, и я никогда больше о тебе не слышал. Тринадцать лет! У меня нет ни малейшего понятия о том, что с тобой случилось. Может быть, я никогда не узнаю правды. Но поверь: я любил тебя, милая, любил по-своему, неуклюже, люблю и теперь. Но ты потеряна для меня навсегда.

Глава 25

Селиг просыпается в унылой, мрачной больничной палате, весь опухший, одеревеневший. Вероятно, это клиника Святого Луки, возможно, отделение реанимации. Нижняя губа у него распухла, левый глаз открывается с трудом, в носу свистит при каждом вдохе. Видимо, его принесли сюда на носилках, после того как баскетболисты прекратили свою игру. Дэвид пробует поглядеть вниз, но шея упорно не хочет сгибаться. Скосив глаза, он видит только серовато-белый больничный халат. Дышать больно. Кажется, что ребра царапают друг друга. Сунув руку под халат, он нащупывает голую грудь, она не забинтована. Но он не знает, радоваться этому или беспокоиться.

Он осторожно садится, и сразу на него наваливается масса впечатлений. Палата переполнена, кровати стоят вплотную. Между ними занавески, но они не задернуты. Больные в большинстве своем негры, многие в тяжелом состоянии, обвешены гирляндами проводов и трубочек. Ножевые ранения? Порезы от стекла при авариях? У каждой кровати толпятся, жестикулируя, споря, ругаясь, друзья и родственники. Нормальная тональность – дикий вопль. По палате дрейфуют бесстрастные сестры, обращая на больных не больше внимания, чем сторожа в музее – на мумии. На Селига тоже никто не обращает внимания, кроме него самого, он сам себя обследует. Кончиками пальцев трогает щеки. Без зеркала не видно, как его отделали, но на лице нащупываются болезненные места. Левая ключица болит, словно после удара каратиста. В правой коленке пульсирует боль, как будто он вывихнул ногу. Но все же повреждений не так много, вероятно, у него был шок.

Мозг как в тумане. От больных соседей доходят какие-то сигналы, но ничего определенного. Селиг воспринимает одну только ауру, без слов. Желая узнать о своем состоянии, он трижды окликает проплывающих мимо сестер, спрашивает у них время. Его собственные часы исчезли. Однако медицина игнорирует его. Наконец улыбчивая черная толстуха в розовом платье с оборками говорит: «Без четверти четыре, милый». Четыре утра или четыре дня? «Скорее, все-таки четыре дня, – решает Дэвид, – посетителей много». Напротив него по диагонали две сестры начинают устанавливать что-то вроде системы внутривенного питания с пластиковой трубкой, вставленной в ноздрю громадного негра, лежащего без сознания, перебинтованного с головы до ног. Желудок самого Селига не сигнализирует о голоде. Его тошнит от химической вони госпиталя, он с трудом удерживается от рвоты. Будут ли его кормить вечером? Долго ли продержат? И кто будет платить? Надо ли просить, чтобы известили Джудит? И сильно ли ему досталось?

В палату входит практикант, коротенький смуглолицый человек, плотный, крепко сбитый, судя по внешности, пакистанец. Из его нагрудного кармашка разительным контрастом белоснежному халату торчит грязный и мятый носовой платок. К удивлению Селига, он направляется прямо к нему. «Рентген показал, что переломов нет, – говорит он твердым, не допускающим возражений тоном. – Только мелкие ушибы, царапины, порезы, легкое сотрясение мозга. Мы можем вас выписать. Вставайте, пожалуйста».

– Постойте, – робко возражает Селиг. – Я же только что очнулся. Не знаю, что со мной было. Кто меня принес? Долго ли я был без сознания? И что…

– Ничего не знаю, – говорит медик. – Вас выписали, нужна кровать. Вставайте. Я тороплюсь, у меня много работы.

– Сотрясение мозга? Но не следует ли мне пролежать хотя бы ночь, если у меня сотрясение? Или ночь уже прошла? Какое сегодня число?

– Вас принесли сегодня после полудня. – Врач раздражается все сильнее. – Поместили в реанимацию, провели обследование. Кто-то избил вас на лестнице у библиотеки. – И снова он безоговорочно требует немедленно встать, строго глядит и тычет в Селига пальцем.

Селиг пробует заглянуть в его мозг, но находит там только раздражение и нетерпение. Он с трудом сползает с кровати. Тело его будто скручено проволокой. Кости трутся друг о дружку и противно скрипят. Все еще кажется, что их кончики царапают грудь. Не ошиблись ли рентгеновские лучи? Он снова начинает переспрашивать доктора, но поздно. Тот уже двигается к следующей кровати, продолжая обход.

Селигу приносят одежду. Он задергивает занавеску и одевается. Да, на рубашке следы крови, как он и опасался, и на брюках тоже. Непорядок. Проверяет вещи: все налицо – бумажник, часы, гребешок. А теперь что? Уходить? Все молчат. Селиг неуверенно направляется к двери, выходит беспрепятственно в коридор. Но тут, как будто из эктоплазмы, перед ним материализуется врач, который указывает на другую палату, через коридор от прежней.

– Подождите, пока за вами придет охранник.

– Охранник? Какой охранник?

Оказывается, как он и боялся, ему придется подписать какие-то бумаги, прежде чем его отсюда выпустят. Когда же он кончает со всей этой бюрократией, появляется толстый сероликий человек лет шестидесяти в форме охраны кампуса. Слегка задыхаясь, он спрашивает: