Умрем, как жили — страница 30 из 52

— Особенно осторожно надо проходить первые двадцать метров от двери. Я пойду первым. Следующий смотрит и идет, если все тихо.

— Петя, — сказал полковник. — Возьми пару человек и блокируй дверь. Незаметненько. Если начнут стрелять и кого-то завалят, надо постараться подтащить хотя, бы к двери — потом объясним, что пошел до ветру.

Лейтенант перемахнул свои двадцать метров одним броском на авось. И удачно. Когда он с головой врезался в колючий снег у самой проволоки и, затаив дыхание, прислушался — над ним висела все та же ночная тишина. С разными перерывами трое, в том числе Васюков, легли рядом и быстро засыпались снежком.

«Каково им в одних куртках», — подумал лейтенант.

Но холод оказался не самым страшным. Четвертому не повезло: длинная автоматная очередь с вышки, о которой почти забыли, скосила его на полпути, и черным вороньим пятном остался он лежать на вытоптанном снегу под хороводом легкого крутящегося снега.

Лейтенант выбрался из сугроба и пополз к проходу. Дождался, придерживая проволоку, всех, опасливо поглядывая назад. Но сторожевая вышка больше не подавала никаких признаков жизни. Словно это так, шуточки ради, кто-то потешил себя шумной стрельбой.

— Надевайте, — Токин бросил маскировочные халаты стучащим зубами «пленным». — Хоть не греют, зато не видно!

Через минуту бесшумные белые тени вновь заскользили по старой, почти заметенной все усиливающимся снегом тропе. Когда сани, перегруженные людьми, потянули по дороге в сторону Старого Гужа и все вновь попрятали непонадобившееся оружие — обе гранаты лейтенант оставил полковнику, — только тогда спало напряжение.

— Снег-то какой! — сказал лейтенант, запахнув полой полушубка дрожащего Васюкова. — Так наметет, что не только следы, нас самих закрутит.

Когда подъезжали к городу, у моста уже горел прожектор, и повеселевший немец часовой, еще помнивший о самогонке, лишь приветливо помахал рукой. До дома Токина добрались без всяких приключений. Успех заставил забыть, что за окном, беленным новым рассветом, каждую минуту подстерегает опасность в захваченном врагом городе.

ДЕКАБРЬ. 1958 ГОД

Суслик появился так неожиданно, что я растерялся и не сумел этого скрыть, чем доставил ему немалое удовольствие. Он постучал в дверь нашей комнаты в самый разгар ссоры с женой — видно, входную дверь ему открыла соседка — и, войдя в круг света, огляделся, будто решал: стоит ли снимать такую комнату или нет?!

Жена, так и не поняв, кто перед ней, оделась и, хлопнув дверью, ушла к подруге, бросив мне с порога:

— Ребенка не разбудите…

Проводив ее оценивающим взглядом, Суслик качнул головой.

— Суровая женщина.

Раздевшись, он повесил пальто на вешалку, сел за стол и, обхватив голову своими восковыми ладошками, замер. Твердая рука этого человека чувствовалась во всем. Люди, с которыми я говорил, очень уж часто изъяснялись не своими, а его, сусликовскими, словами. Честно признаться, я не жаждал общения с Сизовым, странность фигуры которого все более отчетливо вырисовывалась даже в тех осторожных, правленных им самим рассказах живых свидетелей. Я дважды в письмах просил Алексея Никаноровича изложить подробности той или иной операции, но он отмалчивался, не выпуская из рук ни одной бумажки, которые были столь аккуратно подшиты в его папочке.

Он поднял голову и сказал:

— Уж извините меня, многоуважаемый Андрей Дмитриевич, что без приглашения. По старости хворать начал, да и хлеб насущный ой как много забот требует, а вот тут исключительно с оказией в столице появился. В Центральный Комитет партии зашел… — сказав это, он замер, как бы стараясь определить силу произведенного эффекта.

— И как успех? — улыбнулся я.

— Ваши-то поиски к чему привели? — улыбаясь в ответ, спросил он. — Говорят, вы и Нагибина видели?!

Своим поспешным, заданным как бы между прочим вопросом Суслик явно выдал себя.

«Ах вот ты почему появился?! Нагибин тебя волнует. Знаешь, что видел он в тебе не того, за кого хочешь себя выдать».

Я засмеялся, хотя было не до смеха, поскольку старался вспомнить, где и кому я мог проболтаться о встрече с Нагибиным, и какими путями эта информация дошла до Суслика.

Тот облизнул языком губы и вдруг как-то уж совсем по-приятельски сказал:

— Может, чайком побалуете? В Москве, честно говоря, и поесть не успел. Суетный город. Мокро, снега нет, будто и зимой не пахнет. Так, осенняя скукота.

Я пошел на кухню, взял перекипевший чайник, из холодильника вытащил все, что имелось: граммов триста ветчинной колбасы, масло, голландский сыр.

Суслик ел нежадно, осторожно, подбирая крошки, падавшие на скатерть с ломтей слегка подсохшего хлеба. Чаевничали молча. Лишь допив вторую чашку чая, Сизов сказал:

— Нежирно живете-то для правдоборца! Думал, только мы, люди простые, теснимся. А и вы, столичные журналисты, не сыром в масле катаетесь.

— Не сыром, — согласился я, — но признайтесь, Алексей Никанорович, что не забота о моем благополучии привела вас сюда.

— Солгал бы, став спорить… Однако человек человеку всегда сочувствовать обязан. А в вашей профессии это непременно просматриваться должно.

— Чем же я помогу вам, если вы мне помочь не хотите?

— Я вам все как на духу изложил. Только вам не нравится что-то. Свою правду найти хотите. А она одна — какая была, и ее не изменишь!

— Что уж точно, то точно: ищу свою правду! И почему-то верю, что она к истинной ближе, чем ваша, Алексей Никанорович.

— Слова все это, слова… А словам Москва не верит… Ну да ладно, к делу, — вдруг сухо заключил он. — 18 января исполняется шестнадцатая годовщина, как нашей организацией было намечено восстание в Старом Гуже. Акция серьезная, беспрецедентная по своему мужеству. Не наша вина, что она не состоялась. Причины вам известны лучше, чем мне, но необходима, — он подчеркнул это слово, — крайне необходима публикация в центральной печати. Конечно, спортивная газета не бог весть какой авторитетный орган, но доброе о людях, отдавших жизнь за свободу, сказать может и должна.

Я слушал Сизова и ловил себя на том, что давно уже потерял способность отличать в его речи демагогические штампы от ханжеской лжи.

— Исключительно именем товарищей моих, расстрелянных гестаповцами, прошу вас рассказать о восстании. Меня не упоминать — не во мне дело. Не корысти ради я к вам с просьбой этой обращаюсь…

— Насчет корысти — это вы нехорошо, Алексей Никанорович. Нечестно. Ведь и вам, признайтесь, эта статья нужна?! Ведь вы же один из руководителей организации, следовательно…

— Андрей Дмитриевич, вы человек молодой, но такой подозрительный, словно жизнь ваша на мою походила по сложности. Будто только разочаровываться приходилось…

— Не в разочарованиях дело, Алексей Никанорович, в профессии. Журналистское дело — все проверить. И хотя неписаный закон газетной работы гласит, что хвалить можно не проверяя, а критиковать, лишь сто раз все взвесив, этот случай особый.

— Мудрено что-то. Не понял, к чему клоните.

Он встал и пошел к вешалке.

— Мне на поезд надо. Потом смотрю — боитесь вы, как бы старый хрен ночевать не остался.

— Гостям в моем доме всегда рады. Потесниться можно…

— Спасибо. Но я действительно на поезд.

Он взглянул на часы, полез во внутренний карман, сильно согнувшись — будто тот был бездонным, — и достал сложенный вчетверо листок. Развернул. Я увидел длинный список, отпечатанный через один интервал на портативной пишущей машинке с мелким шрифтом, отпечатанный аккуратно, с заглавными буквами. После каждой фамилии шло одно слово «расстрелян».

— Ищите, копайте! Всегда приветствовать вашу правду буду, если она истинной окажется. Но именем расстрелянных прошу, — еще раз повторил он, и голос его так дрогнул, что, пожалуй, впервые я поверил в искренность его слов. Может, и не поверил, просто мне хотелось в это поверить.

Проводив Сизова до лестничной площадки, сказал прощаясь:

— Признаюсь, и мне кажется, что самое время кое-что о ребятах написать…

— Исключительно зрело, — сказал он и ушел, даже не подав руки.

Я взял со стола оставленный им листок. Слово «расстрелян» смотрело на меня, будто отпечатанное иной краской или оттиснутое на бумаге выпуклыми буквами. Фамилии как бы уходили на второй план, становясь приложением к слову «расстрелян». И смысл его так не вязался с картиной мирно спавшей дочки…


Я дежурил «свежей головой» по номеру в маленькой типографской комнатке, увешанной пробными полосами, когда внезапно вошел Петр Николаевич. Он сел напротив меня, расстегнул пиджак и, мучимый одышкой, спросил:

— Как?

— Нормально, — столь же коротко ответил я.

Маленькие глазки шефа за вспотевшими стеклами очков лишь угадывались, полное лицо и шея покраснели. Был он такой кругленький, такой весь завершенный. Когда снимал очки, чтобы протереть их, походил на слепого кутенка, внезапно попавшего в незнакомую обстановку.

Шеф молча взял подложенную мной полосу и принялся читать. Набросав красным карандашом лихих вопросов и размашистых замечаний, сказал:.

— Звонили тут из ЦК. Интересовались старогужским делом. Рекомендовали изложить печатно…

— Написать — немного мудрости надо. А вот потом…

— Раз товарищи поддерживают, — он показал пальцем в потолок, — можно и рискнуть. Не все в жизни по полочкам разложено…

Он аккуратно мелкими буквами вывел в углу газетного листа свою фамилию и сказал:

— Возьми денька два и к воскресному номеру выдай очеркишко. Запустим сначала пробную, частную, что ли, штучку. А там, судя по реакции, может, и серьезную кампанию раскрутим. Полосы повнимательнее вычитывай — запятых много пропущено! Эти мне корректорши — им бы все о прическах да о модах судачить!

Он ушел, оставив в комнате легкий запах хмельного и еще более возросшее сомнение.

«И впрямь, почему бы не выступить, скажем, с очерком о Токине? Дело явное. Сизова-то, конечно, обойти надо. Но если Токин явное, то почему же неявное — сама организация?»