Умрем, как жили — страница 43 из 52

Подошел Шварцвальд, и они поздоровались.

— Что вы затеяли, Моль? Гельд звонил мне, будто у вас дается преинтереснейший спектакль.

— Так и есть. Сейчас мы проведем показательную казнь одного из этих ублюдков. Думаю, что, увидев все воочию, остальные будут на допросах словоохотливее.

— Моль, я же вам говорил, что не люблю смертей, — поморщился Шварцвальд.

— А это разве смерть? Это уничтожение скота. Не больше.

Шварцвальд промолчал, не желая вдаваться в спор с человеком, располагавшим, по его данным, отличными связями в Берлине.

«Когда-нибудь, — рассуждал Шварцвальд, — эта совместная служба в заброшенном русском захолустье может оказаться неплохой основой для карьеры. И черт с ним, что он немножко садист. У каждого из нас есть недостатки. Но он мне пока не вредил».

За спиной послышались шаги. Они обернулись. Толпа, не понимая еще толком, зачем выстроили ее под дулами стольких автоматов, повернула головы влево. Между двумя конвоирами, здоровенными полицейскими, одного из которых Моль нередко видел у дома убитого партизанами бургомистра Черноморцева, шел Толмачев. Руки его были связаны за спиной грязной веревкой. Лицо чисто вымыто, хотя следы побоев от этого казались еще страшней. Его поставили лицом к толпе, прижав спиной к высокой кирпичной стене. Конвоиры стали напротив, взяв автоматы на изготовку.

Моль сделал знак Гельду, что можно начинать, и тот, повернувшись к толпе, громко, будто благовещал, заговорил:

— Вы все знаете, сколь милостив новый порядок к людям, которые лояльно и честно выполняют свои гражданские обязанности. Но в нашем городе обнаружена группа, которая активно выступала против немецкой армии. Всякий порядок только тогда будет порядком, когда он строго выполняется. Один из его непоколебимых законов — неприкосновенность жизни немецкого солдата. Стоящий перед вами бывший рабочий электростанции при аресте пытался взорвать немецкого солдата гранатой. В его доме обнаружено также два автомата и много патронов. Любой террорист согласно законам военного времени подлежит расстрелу без суда и следствия, но мы милосердны. И провели серьезное дознание, полностью подтвердившее его вину. Именем нашего великого фюрера Адольфа Гитлера он приговаривается к расстрелу.

Моль с интересом переводил взгляд с лица Толмачева на лица в толпе, стараясь уловить ту реакцию, которую производят слова Гельда. Тупое безразличие со стороны Толмачева насторожило его.

— Мы надеемся, что все стоящие здесь правильно поймут наши усилия, направленные на выявление виновных и их наказание. Невиновные будут немедленно освобождены. Виновные расстреляны.

Гельд закончил свою речь явно не в том порядке, какого требовало произнесение приговора, и, нисколько не смущаясь повторением, сказал:

— Именем нашего великого фюрера Адольфа Гитлера Толмачев Александр приговаривается к расстрелу. Приговор приводится в исполнение немедленно.

Легкий шум прошел по толпе. Но Толмачев, ошалевший от побоев, стоял все так же безучастно, будто слова Гельда к нему не относились.

Моль увидел, как в глазах невысокого старика появились слезы. И это было приятно. Двое или трое стоявших в первом ряду зажмурились, но испуганно распахнули глаза вновь, когда дружно, парой, ударили автоматы и извивающееся тело Толмачева по-вратарски мягко легло на брусчатку.

Толпа молчала, но в ее молчании Моль не улавливал признаков страха, которые жаждал найти.

— Тело не убирать, — тихо сказал Моль стоявшему рядом Гельду. — Пусть впитывают вкус смерти подольше.

Шварцвальд стал прощаться.

— Извини, Дитрих, я должен идти. Дела. Желаю успеха в борьбе с этими свиньями.

Он пошел своей негнущейся походкой, а Моль стал раскачиваться с носков на пятки, как делал это во время допросов. Во дворе висела гнетущая тишина. Кто-то врубил музыку через уличный динамик, и, поморщившись, Моль приказал:

— Развести всех по камерам!

Он крупными шагами направился к двери и поднялся в кабинет.

«Посмотрим, будут ли скоты так же упрямы, — с вожделением потерев остывшие в перчатках ладони, подумал он. — Спектакль в целом удался. Если бы не эта дурацкая музыка. Надо предусматривать все до мелочей…»

СЕНТЯБРЬ. 1959 ГОД

Время от времени я получал небольшие казенные конверты всесоюзной справки, в которых лежало или печальное сообщение, что интересующий меня человек уже никогда не сможет со мной встретиться, или, что было чаще всего, в картотеках управления данное лицо не числится. Это значит, что приведенные мною данные были не точны или не полны, или судьба так кинула человека, что даже контроль паспортного режима не в состоянии за ним проследить. Конечно, я сразу же заказал справку по Караваеву и быстро, гораздо быстрее, чем ожидал, получил ответ:

«по данным Старогужского городского паспортного стола товарищ Караваев Владимир Алексеевич погиб во время апрельского расстрела участников подпольной антифашистской организации».

Редкую радость приносили письма, в которых сообщался адрес пусть и не самого главного, но одного из очевидцев той поры. И тогда я, бросая все, как можно быстрее бежал, летел, ехал на встречу с новым свидетелем старогужских событий. Как правило, такие встречи приносили мало. Лишь еще раз убеждая в запутанности жизни, удивляя, как можно одно и то же событие изложить столь по-разному, что нет никакой возможности установить наиболее правдоподобный вариант.

Леопольд Леопольдович Нечаев в футбол вместе с Токиным не играл, но слыл ведущим велогонщиком города. Поскольку Старый Гуж, как и большинство русских городов, в своих спортивных симпатиях был однолюбом, то футбол затмевал все. Занятия парня, который крутит педали в беспредельном одиночестве дорог, мало кого интересовали. Но Нечаев, будучи в одном с Токиным спортивном обществе железнодорожников, не мог не знать ребят.

Нечаев ныне жил в Туле. Работал тренером сборной команды советских велогонщиков. Неоднократно выезжал за рубеж, хотя сам в седле особых успехов не добился, потому как, несмотря на свойственную тулякам любовь к треку, на трек идти не захотел. Шоссейная гонка манила его простором, возможностью широко размахнуться для настоящего спортивного удара. Арсенал трековика казался ему бедноватым, сковывал широкую душу Лепы, как назвали его, когда я спросил, где найти Нечаева, появившись на тульском треке.

— Лепу? В мастерских-то под противоположной трибуной.

На тульском треке я был только однажды, с рейдом по проверке готовности спортивных баз к летнему сезону. Велосипед, честно говоря, я тоже не считал достойным мужчины занятием. И только однажды по оказии попав на один из этапов «Тур де Франс», вдруг понял, что в своем представлении о велоспорте нахожусь на уровне обывателя, который считает, что карточная игра разорительна, забывая, что она разорительна не более чем все игры, в которые мы не умеем играть.

Мастерская находилась в низком полуподвальном помещении и была, как всякая мастерская, заставлена верстаками, унизанными тисочками и рисками, забросана тысячами металлических предметов самой разной формы и размеров. Я всегда с благоговением относился к механикам за их неповторимое умение из вороха хлама вдруг найти какую-то вещицу и тут же пристроить ее к месту, заставляя почти бросовый хлам жить и давать жизнь другим.

Лепой оказался проворный, подростком шмыгнувший мимо меня мужчина, на которого я вначале не обратил внимания.

Говорил Лепа так же быстро, как и бегал:

— Из самой Москвы? Ко мне? Из «Спортивной газеты»? — Но потом, на какое-то мгновение посерьезнев, добавил: — А вы не ошиблись, товарищ?! Я уже не тренер сборной. И вряд ли…

— Честно говоря, — перебил я, — меня меньше всего интересует велосипед.

— Ну вот, — вновь затараторил он, — я так и знал, что вы ошиблись. Что вы не ко мне. У меня в последние годы мало удач, а ваш брат к неудачнику редко ходит…

Пришлось опять его перебить:

— Меня интересует ваша жизнь в Старом Гуже во время оккупации.

Мне показалось, что Лепа как-то сразу сник и слишком внимательно посмотрел на меня.

Я ждал от него любой реакции, кроме наступившей.

— Хорошо, — сказал он просто. — Пойдемте-ка на трибуну, сядем на тепленьком солнышке и поговорим.

Мы поднялись на верхний ряд трековой трибуны, так что два горкообразных поворота как бы опрокинулись под нами. Напротив, за трибуной, на фоне серых редких облаков, в остатках царственного золотого наряда плыли вершины полураздетых тополей и еще плотнокронных берез. Легкий ветерок тянул то справа, то слева, и казалось, пестрая стайка трековиков гонялась за ветром, стараясь поймать его порывы в свои вздувавшиеся пузырями майки. Так носятся ласточки над волной, то взлетая стрелой, то соскальзывая на крыло и подхватывая мошку над самой водой.

Я начал без объяснений:

— Вы знали Юрия Токина?

— Знал. Это был центр нападения «Локомотива», спортивный кумир нашего города.

— Почему он остался в оккупации?

— Он не остался. Он попал, как попадали многие.

— Что он делал при гитлеровцах?

— Вас интересует он или прямо перейдем ко мне?

— Сначала он…

Лепа пожал плечами — жест, выражавший скорее — ну как вам угодно!

— Токин руководил подпольной организацией. Что они делали, толком не знаю. Хотя об организации говорили многие. Я к ним не имел никакого отношения. Не потому, что увиливал от борьбы, — скорее они, футболисты, относились к нам, представителям других видов спорта, с презрением. Меня это всегда бесило. За неуважением к многоликости спорта, я считаю, скрывается обычное невежество человека.

«Интересно, — подумал я, — заметил ли Лепа, как я покраснел? А уж что покраснел — так точно. Словно он по мне прошелся».

— И все-таки, наверное, не только эта спортивная антипатия была причиной вашей отчужденности?!

— Верно. Не только. И не главное. Хотя и существенно осложняло дело. У меня был ранен брат при обороне Старого Гужа. Он умирал на руках матери. Ему оторвало обе ноги. Спасти не удалось — слишком большая потеря крови. Мать его смерти не перенесла. Слегла сразу же без болезни. Попить сама не могла. Перед смертью брата только что получила похоронку на отца. Сами понимаете. Вот я и крутился: паек зарабатывать надо, и от дома не отойти. Наверно, это предосудительно, но мать мне показалась дороже того скромного вклада, который я мог бы внести в борьбу…