«Весна», — думал Кармин, глядя на жалкий ошметок снега, по-грибному спрятавшийся за северной кромкой стенного выступа.
Он старался не думать, что будет с ними. Не потому, что смирился, — размышления на эту тему лишь усиливали терзания. Он думал о весне отвлеченно, словно они существовали в разное время — весна в свое, а он, Александр Кармин, в свое. И время у них разное, и интересы тоже разные. Он считал дни, проведенные в тюрьме, и у него выходило, что апрель катится к середине. Вот-вот вскроется Гуж. И пойдет крутить льдины по воде. И половодьем захлестнет все окрест. И бить щук тогда острогами — одно наслаждение. Бить ночью, с фонарем, слегка побаиваясь не очень-то шустрого рыбнадзора.
Каждый из сидевших в камере пытался по очереди выглядывать в окно. То ли желая посмотреть, что делается на воле, то ли надеясь увидеть кого-нибудь из родственников и передать весточку, ведь терзаются небось в неведении.
Теперь Кармин знал наверняка, что с железной логикой было продумано все — от ареста до допроса. Их распихали в камеры, которые выходили во внутренний двор. Их разместили так, чтобы члены штаба, которых, конечно же, Караваев знал лучше других, не сидели вместе. Только однажды они оказались на несколько часов вместе с Филиным, но рядом так демонстративно устроилась пара незнакомцев, что они почти не говорили. Да и о чем говорить? Он только спросил:
— Видел Караваева?
Филин кивнул головой.
— Глаза бы мои на него не смотрели…
Ночи приносили облегчение. Они валили людей на пол, на тряпье. Во сне удавалось забыться. А дни тянулись нещадно, словно медленная лебедка, выбирающая из колодца бесконечный трос. Шаги за дверью, крики избиваемых где-то внизу и наверху, потом тишина, обманчивая, напряженная. И снова шаги, и падения тел, и скрипучий лязг больших металлических запоров на тяжелых дверях, и нестройная перекличка на смеси русского и немецкого языков, и снова тишина. И тогда остаешься один на один со своими мыслями. Размышления не приносят ничего, кроме тупой боли, заставляющей сжиматься сердце.
Сегодняшний день выдался особым. Почти к вечеру — Кармин не слышал, с чего началось, — вдруг ударил взрыв. Окно будто вогнулось и дохнуло звуком в камеру — упругим и тяжелым. Взрыв поднял арестованных на ноги, всех, кроме Карно, только приподнявшегося с полу.
— Что случилось?
Но прежде чем успели ответить Бонифацию, захлопали зенитки, и в окне Кармин увидел стайку самолетов, пронесшихся над самой крышей.
Потом еще раздалось несколько взрывов, то громких, то более приглушенных. По коридору забегали. Раздались голоса команд. И Кармин понял, что это бомбежка и что виденные им самолеты наши, советские. Но тут все утихло. А в камере — и Александр был уверен, не в одной только их камере — принялись горячо обсуждать первую, за все эти долгие месяцы оккупации советскую бомбежку Старого Гужа.
— А-а, черти, забегали?! — бормотал Карно и показывал рукой в сторону двери. — И чего они, родимые, не угодили в это проклятое богом здание?! Уж лучше бы вместе с палачами нашими. Хоть местью бы насытились!
— Бонифаций, а это ведь значит, что мы набираем силу! Видишь, и до Старого Гужа руки дошли!
— Может, о нас узнали? — тихо, чтобы не слышали соседи, сказал Бонифаций.
— Токин, думаешь? — произнес Кармин.
Бонифаций кивнул.
— Добрался, наверно.
— Что он там расскажет?! — Кармин поперхнулся. — Что вышел один? Жалкая шайка приятелей отказалась выполнить его, руководителя, приказ?! Не больно это красиво!
— Не в красоте дело! Ведь остались не для развлечения картежного, — обиженно сказал Бонифаций. — Коль не так что сделали — на том свете сочтемся! Главное — жили по-людски и умрем, как жили.
— Не хочется умирать, — задумчиво протянул Кармин. — Не хочется, — повторил, словно уговаривая себя.
— Так, к слову сказал, — поспешил заявить Карно. — Умирать нам ни к чему! Пусть они умирают. А мы еще, Сашок, с тобой поживем назло Караваевым!
Он сел, обнял Кармина своей сухой сильной рукой и умолк. Так, молча, обнявшись, они и просидели до сумерек.
Списки были готовы, но требовалось выполнить формальности — заверить их в военной комендатуре. Шварцвальд тем временем заартачился, считая, что тайная полиция не произвела должного расследования и предлагаемая столь массовая экзекуция не пойдет на пользу, а вызовет лишь озлобление и, возможно, беспорядки. Моль говорил с комендантом по телефону резко, как не разговаривал никогда. Но Шварцвальд стоял на своем.
— Дитрих, я прекрасно понимаю, что вы проделали огромную работу. Но как комендант, отвечающий за жизнь города, а не нескольких десятков свиней — поймите, мне их не жаль, — я не разделяю вашего мнения о необходимости расстрела всех восьмидесяти человек.
— Семидесяти двух, — поправил Моль.
— Пусть даже стольких…
— Но мы доказали виновность каждого из них. Вы можете ознакомиться с протоколами допросов в любую минуту.
— Хорошо, — Шварцвальд поморщился. Моль выходил из себя, а ссориться с ним из-за такого, хоть и не пустякового, дела, все-таки не следовало. — Предлагаю компромисс. Расстреляйте сейчас любую выбранную вами половину виновных. А остальных можно будет расстрелять позже. Посмотрим, какова будет реакция населения. Останется шанс сыграть на нашей справедливости.
Моль хотел вспылить, но мысль коменданта показалась разумной, тем более что расстрел в две очереди устраивал его больше — сделать приготовления к сегодняшней ночи едва успевали.
— Я к вам зайду, Вильгельм, — сказал Моль, — и мы обсудим лично.
— Милости прошу. Угощу французским коньяком и чашечкой доброго кофе.
Перепечатка сокращенных списков заняла полчаса. Когда Моль вошел в кабинет Шварцвальда, просторный настолько, что казался скорее временным прибежищем, чем рабочим местом, комендант, надев очки, просматривал недельную сводку.
Они перешли к кофейному столику, и Моль передал Шварцвальду список, уже заверенный им и Гельдом. Шварцвальд увидел только цифру «тридцать семь» и, не глядя, подмахнул документ. Отложив его в сторону, сказал:
— Вы не забыли, дорогой Дитрих, что в списках расстрелянных должен быть и Караваев. Берлин очень настаивает на этом.
— Конечно, не забыл. Хотя признаюсь, сам Караваев почему-то не разделяет разумности этого шага. Впрочем, наверху виднее.
— Вы его повезете на расстрел?
— Нет. Пусть поверят на слово.
— Когда планируется?
— Сегодня в полночь.
Шварцвальд вздрогнул.
— Не ожидал такой оперативности.
— Не забывайте, дорогой комендант, что порабощенные — это порох. И его надо как следует подмочить, иначе трудно спать спокойно. Как вам понравилась советская бомбежка?
Шварцвальд отхлебнул кофе.
— Случайность. Чистая случайность. Агония умирающего зверя.
— И я так думаю, — поддакнул Моль.
— Как поступим дальше, дорогой Дитрих? Объявим по городу широко или ограничимся беспроволочным сообщением? От слухов страхов больше.
— Честно говоря, Вильгельм, это уже ваше право. Я бы объявил.
— На том и порешим.
Моль встал, подошел к телефону и, набирая номер, сказал:
— А коньяк-то у вас, комендант, не очень… Легковесен! Я бы сказал, молод!
В трубке ответили.
— Вы, Гельд? Да, все готово. Прошу к полуночи, как договорились. Так, так…
Он повторял это слово с одинаковой интонацией, будто подводил черту под каждым из сообщений своего собеседника.
— Отлично. Постарайтесь убрать сумасшедших баб, которые дежурят напротив ворот. Придумайте что-нибудь. Не поверят — разгоните. Завтра будет официальное сообщение. Да, я у господина коменданта. Сейчас спрошу.
Он повернулся к Шварцвальду.
— Вы не хотите с нами проветриться сегодня ночью? Обещаю яркое зрелище.
Шварцвальд на мгновение задумался, сделав вид, будто допивает кофе, потом небрежно сказал:
— Пожалуй, нет, дорогой Дитрих. Чертовски устал сегодня, и болит голова. Мигрень с детства. К весне дает о себе знать. Как будто ломит старые кости.
— Воля ваша. — И в трубку: — Как договорились, Гельд. Мою машину подадите в полночь.
Они сели к столу и вновь принялись тянуть кофе. Моль посмотрел на часы. Половина восьмого. Моль внезапно встал.
— Пойду вздремну, а то ночка будет не из легких. И так каждое утро мешки под глазами. Проклятая зима нагоняет старость.
Взяв со стола список, он вышел, помахав Шварцвальду рукой.
Кармин задремал, словно для того, чтобы увидеть именно тот сон. А снилось ему голубое-голубое небо, по которому журавлями, очень похожими на три краснозвездных самолетика, виденных днем, скользили беззвучные, как в немом кино, тени и раздавались взрывы. Тело Кармина откликалось на эти взрывы радостью. Одна из этих взрывных волн оказалась особенно сильной.
Кармин очнулся. Над ним черными тенями стояли два полицейских, резко выделявшихся на фоне беленого потолка, залитого ярким, не по-ночному экономным светом.
Кармин огляделся — людей в камере не хватало. Не было Бонифация.
Полицейский ударом ноги пнул его в бок.
— Ты, паскуда, вставать будешь?! Скоро отоспишься! — Он загоготал.
Кармин поднялся. Его вытолкнули в коридор, который был заполнен народом и гудел десятками голосов. Александр лицом к лицу столкнулся с Филиным.
— Что это значит? — В голосе Глеба звучала тревога.
— Может, бомбежки боятся и в лагерь перевести хотят, как грозились.
— Ночью-то? Что, им дня мало?!
Кармин сонно зашагал по ступенькам крутой лестницы, на каждой площадке которой стояло по два немецких солдата с автоматами на изготовку.
Не без самодовольства Кармин подумал: «Боитесь нас, черти! Безоружные мы, а все равно боитесь, будто вооружены мы до зубов!»
Двор был залит светом прожекторов, и бок о бок стояли тяжелые грузовики, крытые брезентом. Ночь была звездная с кокетливым народившимся месяцем, будто посаженным на край крыши. Последний раз Кармин видел тот же двор, припудренный мартовским снежком. Это был день расстрела Толмачева. Сегодня от камней шел тихий теплый дух. Не было ни ветерка.