Пушкин, пересказав этот эпизод, замечает: Панин сделал это, «заметя, что дерзость Пугачева поразила народ, столпившийся около двора». То есть это удар от бессилия, ибо расправа всегда бессильна перед словом. У них силы разного характера, одна другой неподвластна.
Еще одно неизбежное противоречие человека восемнадцатого века, даже из числа лучших; одно из множества противоречий, которые здесь, в картине, крупно написанной создателями «Рассуждения», доведены до масштаба государственного, российского, «от Белых вод до Черных».
Дочитаем длинную эту цитату:
«…Государство, дающее чужим землям царей и которого собственный престол зависит от отворения кабаков для зверской толпы буян, охраняющих безопасность царския особы; государство, где есть все политические людей состояния, но где никоторое не имеет никаких преимуществ и одно от другого пустым только именем различается; государство, движимое вседневными и часто друг другу противуречащими указами, но не имеющее никакого твердого законоположения…»
Вспомним: «При чересчур обильном законодательстве полное отсутствие закона».
«…Государство, где люди составляют собственность людей, где человек одного состояния имеет право быть вместе истцом и судьею над человеком другого состояния, где каждый, следственно, может быть завсегда или тиран, или жертва; государство, в котором почтеннейшее из всех состояний, долженствующее оборонять отечество купно с государем и корпусом своим представлять нацию, руководствуемое одною честию, дворянство, уже именем только существует и продается всякому подлецу, ограбившему отечество; где знатность, сия единственная цель благородныя души, сие достойное возмездие заслуг, от рода в род оказываемых отечеству, затмевается фавером, поглотившим всю пищу истинного любочестия…»
Когда записываются эти слова, сочинен уже (только-только) «Недоросль» и Стародум успел изложить мысли Фонвизина о звании и долге дворянина.
«…Государство не деспотическое: ибо нация никогда не отдавала себя государю в самовольное его управление и всегда имела трибуналы гражданские и уголовные, обязанные защищать невинность и наказывать преступления; не монархическое: ибо нет в нем фундаментальных законов; не аристократия: ибо верховное в нем правление есть бездушная машина, движимая произволом государя; на демократию же и походить не может земля, где народ, пресмыкался во мраке глубочайшего невежества, носит безгласно бремя жестокого рабства».
Все это укор Екатерине, именно ей, — но только ли ей? Нет, конечно; речь о государственной системе, в которой частные достоинства монарха (добродушие Елизаветы или Екатеринин ум) не могут играть решающей роли, а частные пороки могут оказаться бедствием национальным. Бедственность положения вопиюща; радикальность предлагаемых мер очевидна.
Титул «спасителя отечества», коего домогался Петр Иванович Панин, носил всего лишь казенный характер. Брат его Никита Иванович и вернейший из его сотрудников, «мой фон-Визин», хотели стать спасителями отечества в наиреальнейшем смысле.
Как помним, Денис Иванович и прямо претендовал на негласное это звание:
«Человек с дарованием может в своей комнате, с пером в руках, быть полезным советодателем государю, а иногда и спасителем сограждан своих и отечества».
Твое созданье я, Создатель (II)
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро,
Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех…
Можно сказать, милостивый государь, что история нашего века будет интересна для потомков. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век есть прямое поучение царям и подданным!
ДОМ НА ГАЛЕРНОЙ
Фонвизин и Панин. Панин и Фонвизин. «Рассуждение», сочинение панинско-фонвизинское или фонвизинско-панинское. Одно сердце, одна душа, но не один талант…
И совсем не одна сила.
Даже та сфера жизни Дениса Ивановича, которую мы зовем личной, зависела от воли Панина. По счастью, доброй воли.
Итак, в 1774 году на Фонвизина свалилось богатство. Патрон подарил ему имение в Витебской губернии в 1180 душ — состояние очень не малое, почти огромное, в особенности ежели припомнить, что Иван Андреевич Фонвизин владел всего-то пятьюстами крепостных, однако вырастил и воспитал восьмерых детей.
Правда, хорошим хозяином сын не оказался; в конце концов это привело к разорению, а пока, на первых порах, ограничилось тем, что Денис Иванович никак не мог отказаться от привычной безалаберной жизни.
«Ежели б я знал, что ты живешь домом, — писал ему тогда же из Мадрида приятель, — то я б тебе прислал вина шампанского, но думаю, что живешь по-калмыцки, даром что знатный помещик. Отпиши, хочешь ли пить наше вино хорошее?»
Почему желание и право пить хорошее вино должно быть непременно связано с устойчивым бытом, не совсем понятно. Однако полукибиточное житье в самом деле наконец надоело. Он обзавелся домом.
В эту пору он как раз вел дело молодой вдовы Катерины Ивановны Хлоповой. Рожденная в купеческом состоянии, в девичестве Роговикова, она рано осиротела и воспитывалась дядею, который и ведал безраздельно ее имуществом. Влюбившись в Хлопова, адъютанта графа Захара Чернышева, и не получив от дяди согласия на брак с ним, Катерина Ивановна тайно бежала из дому и обвенчалась с избранником. Рай в шалаше, однако, ее никак не устраивал, она попыталась получить свою долю наследства (ни много ни мало, около 300 тысяч рублей), но купец уперся и денег племянницы из рук выпускать не хотел.
Она уж успела овдоветь, а тяжба все тянулась. Хлопова подала челобитную императрице, та поручила рассмотреть дело начальнику ее покойного мужа, Чернышеву, и двум начальникам Фонвизина, прежнему и новому, Елагину и Панину. Они же перепоручили его Денису Ивановичу.
Он приложил много сил, дабы выиграть дело, но преуспел лишь наполовину. Кончилось мировой сделкой, согласно которой Катерина Ивановна получала только часть своей денежной доли и дом на Галерной, после проданный за 20 тысяч. В ходе разбирательства, однако, с нею произошло нечто более важное: тяжебщица влюбилась в поверенного.
Полюбил ли ее он? И насколько страстно? Трудно сказать: мы помним, что незадолго перед кончиной Фонвизин публично — ибо сделал это в литературной исповеди — не скрыл, что пронес через всю жизнь, как святыню, не образ жены, а образ Приклонской.
Может быть, женитьба была вызвана и расчетом — не грубо корыстным, разумеется: «знатный помещик» не слишком нуждался в наследстве Катерины Ивановны; просто устал от холостой жизни. Может, причиною было и следование правилам чести. Рассказывали, что кто-то из важных господ, державших сторону дяди Роговикова, попробовал уличить Дениса Ивановича в недобросовестности:
— Охота верить показаниям Фон-Визина, который хлопочет о выгодах своей любовницы!
И тот будто бы, прослышав об этом, решил жениться на Хлоповой.
Мы вообще немногое знаем об интимной жизни Фонвизина, которой, впрочем, и полагается быть скрытой от посторонних глаз. В своей всенародной исповеди он и откровенен и уклончив одновременно, что понятно: исповедь существует, чтобы на ней каялись, но не все скажешь прилюдно.
«В университете, — возвращался Денис Иванович к юношеским своим годам, — был тогда книгопродавец, который услышал от моих учителей, что я способен переводить книги. Сей книгопродавец предложил мне переводить Голберговы басни; за труды обещал чужестранных книг на пятьдесят рублей. Сие подало мне надежду иметь со временем нужные книги за одни мои труды. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленные деньги мне отдал. Но какие книги! Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили мое воображение и возмутили душу мою. И кто знает, не от сего ли времени началась скапливаться та болезнь, которою я столько лет стражду?»
И, воззвав патетически к тем, кто обязан надзирать над поведением юношества, не повторять дурных поступков книгопродавца и его собственного непримерного опыта, Фонвизин продолжает свое повествование. Надо сказать, не без игривости, не слишком приличествующей покаянию, — едкий юмор не оставляет полумертвеца:
«Узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику. К сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста! Она имела мать, которую ближние и дальние, словом, целая Москва признала и огласила набитою дурою. Я привязался к ней, и сей привязанности была причиною одна разность полов: ибо в другое влюбиться было не во что. Умом была она в матушку; я начал к ней ездить, казал ей книги мои, изъяснял эстампы, и она в теории получила равное со мною просвещение. Желал бы я преподать ей и физические эксперименты, но не было удобности: ибо двери в доме матушки ее, будучи сделаны национальными художниками, ни одна не только не затворялась, но и не притворялась».
Были, стало быть, по Митрофановой терминологии, покамест существительными.
«Я пользовался маленькими вольностями, но как она мне уже надоела, то часто вызывали мы к нам матушку ее от скуки для поговорки, которая, признаю грех мой, послужила мне подлинником к сочинению Бригадиршиной роли; по крайней мере из всего моего приключения родилась роль Бригадирши. Все сие повествование доказывает, что я тогда не имел истинного понятия ни о тяжести греха, ни об истинной чести, ни о добром поведении… Остеречь меня было некому, и вступление мое в юношеский возраст было, так сказать, вступление в пороки».
Немного рассказано, да и приключение это всего только обычное пробуждение юношеской чувственности; как можно от этого погрязнуть в грехе и даже расстроить здоровье — решительно не ясно. Фонвизин уклоняется от самообнажения в духе Руссо, хотя и взывает к его тени в начале своего «Чистосердечного признания», и если что невольно откровенно в его исповеди, так это гривуазная и, не станем скрывать, циническая интонация в суждениях о женщине, так и не истребленная до самой смерти его.