— Ступайте и не забывайте, что ваша обязанность исполнять беспрекословно все мои приказания!
Нет, все-таки она, пожалуй, имела право не ужасаться, а благодушно хохотать. Ей было бы жаль Сутерланда, если б недоразумение пришло к логическому финалу, но что такое сожаление об одном человеке, хотя бы и нужном, рядом с удовольствием от налаженной, находящейся на бесперебойном ходу, беспрекословной машины исполнения?
Вот каким образом описка, обмолвка, нелепица немедленно превращаются в результат; слово, звук пустой, обрастает материальной плотью, и литературные qui pro quo бледнеют перед действительностью.
«Все эти выходки, выходки то жестокие, то странные и редко забавные, происходят от недостатка твердых учреждений и гарантий, — заключает Сегюр свои наблюдения над природой самовластия. — В стране безгласного послушания и бесправности владелец самый справедливый и разумный должен остерегаться последствий необдуманного и поспешного приказания».
Именно — даже самый справедливый и разумный. И даже тогда, когда действует на очевидное благо государства.
Не одичавший гатчинский затворник, не «Тартюф в юбке и короне», а Петр Великий жестоко преследовал «нетство» — уклонение дворян от обучения и от службы, неявку на смотр или на записи, когда в списках помечалось: «нет». В указе от 11 января 1722 года «нетчики» объявлены были вне закона, их действительно не было. Можно было даже ненаказуемо отстреливать их: лицензия была свободной.
Преследовал ли этим Петр государственную выгоду? Еще бы! Провозглашенный сорок лет спустя его малоумным внуком и тезкой манифест о вольности дворянства докажет это от противного, как крайность иная. Но страшная насильственная мера Петра Великого оголила главнейшее (и исторически неизбежное) противоречие его царствования, отчего Герцен назовет первого российского императора «гением-палачом, для которого государство было все, а человек ничего».
Человек — ничто. Покамест в сравнении с государством, с целью высокой. Но когда порядок, учрежденный Петром, лишится его самого, его гения и его собственного чувства долга перед отечеством, человек окажется ничем уже перед государем, и самоценность личности станет зависимой от того, хорош или плох государь, получше или похуже, помягче или пожестче. От случайности. Сутерланд — все-таки — спасся, высеченному повару — все-таки — дали кошелек с золотом, а поручик Синюхаев пропал в нетях…
«Здесь вымысел документален и фантастичен документ» (Леонид Зорин, эпиграф к драме «Декабристы») — эти слова могли бы сказать о себе многие русские литераторы, причем фантастичность документа нередко оказывалась более гротескной, чем фантазия авторского вымысла. Тот же Петр, нарушивший и запутавший закон о престолонаследии, казнивший — опять-таки ради государственного блага — единственного сына-наследника, перед смертью пишет коснеющей рукою слова завещания: «Отдать все…» — а имя дописать уже не в состоянии. Какому Тынянову мог присниться в сладком беллетристическом сне такой поворот сюжета?
Все непоправимо, все небесследно, все отзывается и в ходе истории, и в художественной словесности. Пушкин, как известно, дарит Гоголю фабулу «Мертвых душ», однако вернее сказать: выступает в роли посредника. Основа сюжета уже давненько заложена, и недаром Ключевский так толкует петровский указ о подушной подати; указ, по мнению историка, неразумный и для народа разорительный, ибо подать исчисляется не по числу работников, душ, физически дееспособных, а по числу душ вообще, включая стариков и младенцев:
«Государство, загораживаемое канцелярией, отдалялось от народа, как что-то особое, ему чуждое: плохая школа для воспитания чувства государственного долга в народе, и чичиковские мертвые души были заслуженным эпилогом этого „душевредства“, „душевных поборов“, как ядовито определил подушную подать Посошков».
Царский указ был прологом; Гоголь досочинил эпилог. Если только можно назвать эпилогом сочинение, еще не знаменовавшее конца ни крепостного права, ни тем более безнадежного разрыва между народом и самодержавным государством.
«Недоросль» — первое русское художественное произведение, столь прочно связанное с корнями государственных бед и нужд, этими же корнями и выращенное. Комичность, нелепость, бессмысленность персонажей — прямое порождение жизни общественной, политической, если угодно, и экономической, порождение ее нелепостей, которые у Радищева, бунтаря, исторгли слезы гнева, у Фонвизина, комика, — смех до слез.
…На протяжении всего действия в доме Простаковых гостит чиновник наместничества Правдин. Он — ревизор и если не инкогнито, то полуинкогнито: не скрывает ни имени, ни должности, но умалчивает о цели приезда, каковая — проверить слухи о злонравии хозяев. Именно он решает в конце концов их судьбу, и потому исследователи заключили, что вкупе со Стародумом Правдин «главная активная сила комедии».
Сила — разумеется, но активная ли?
Кажется, что да: Правдин наблюдатель не сторонний. Едва появившись в первом действии, он разговаривает со Скотининым с таким нескрываемым омерзением, что, позволь Фонвизин своим помещикам быть чуточку повосприимчивее, те бы поняли, что дела их уже плохи.
«Скотинин. …А как по фамилии? я не дослышал.
Правдин. Я называюсь Правдин, чтобы вы дослышали.
Скотинин. Какой уроженец, государь мой, где деревеньки?
Правдин. Я родился в Москве, ежели вам то знать надобно…»
Интонации выразительны: интересуешься? На, черт с тобой! Отвяжись только.
Во втором действии, встретясь с Милоном, Правдин уже сообщает ему свое решение; дело только за решением наместника:
«Подобное бесчеловечие вижу и в здешнем доме. Ласкаюсь, однако, положить скоро границы злобе жены и глупости мужа. Я уведомил уже о всех здешних варварствах нашего начальника и не сумневаюсь, что унять их возьмутся меры».
И т. д. и т. д., вплоть до минуты, когда он вынет бумагу и «важным голосом» сообщит Простаковым:
«Повелевает мне правительство принять в опеку дом ваш и деревни».
Но дело в том, что именно постоянство его отношения к хозяевам и не дает ему выйти из положения статического; занавес открывается уже после того, как мнение Правдина составлено, и даже ожидание распоряжения наместника — лишь видимость нерешенности. Характеристика, данная начальнику Правдиным уже в начале второго действия («С какою ревностию помогает он страждущему человечеству!»), говорит, что наместник его и нас не разочарует.
Нет, Правдин — фигура вовсе не активная. Активна ли, в самом деле, статуя Командора, которая во всех вариантах стародавнего сюжета карает Дон Жуана за его прегрешения и для зрителя, у коего этот сюжет на слуху, незримо присутствует на сцене с начала драмы? Ничуть! Активен Дон Жуан, дозревающий до заслуженной кары. И именно потому он — центральная фигура.
Точно так же в «Недоросле» активна Простакова. Кара предрешена, до нее остается только дозреть, и Фонвизин дотошно доказывает нам, что героиня ее по всем статьям заслужила. Дикий характер «презлой фурии» раскрывается во всех сферах, ей подвластных.
И — заметим — не безразличных для государства.
Открывается комедия сценой с Тришкою, которая кончается приказом высечь безвинного портного. А после хоть и мимоходом, но выразительно проявит Простакова свое отношение и к прочим дворовым, доказав, что она «госпожа бесчеловечная».
Затем докажет, что, калеча Митрофана своей животной любовью, отымает у государства служилую силу.
Наконец, совершит поступок, уголовный характер которого ясен даже тем ее реальным прообразам, которые в своих поместьях мало от нее отличаются: попытается похитить Софью, дабы женить своего оболтуса на богатой невесте. После чего и окажется перед угрозою отдачи под суд.
И все-таки Фонвизин заставит Софью, Стародума и Милона простить Простакову, поверить в ее сомнительное раскаяние и даст ей таким образом возможность вновь развернуться в сфере, так сказать, профессиональной. Помещичьей:
«Простил! Ах, батюшка!.. Ну! Теперь-то дам я зорю канальям своим людям. Теперь-то я всех переберу поодиночке. Теперь-то допытаюсь, кто из рук ее выпустил. Нет, мошенники! Нет, воры! Век не прощу этой насмешки».
Вдумаемся: она, только что стоявшая на коленях перед Правдиным и Стародумом, получив их прощение, уже нимало не беспокоится, что производит на них впечатление неблагоприятное. Ей на это наплевать, ибо сейчас она себя ощущает неуязвимой для закона. Похищая Софью, дворянку, она совершила то, что и сама, как дворянка, не может не считать преступлением. Переступала через черту, ей самой видимую. А тут:
«Разве я не властна и в своих людях?»
«Да разве дворянин не волен поколотить слугу, когда захочет?» — недоумевает вслед за нею братец, на что Правдин ответит с горячностью:
«Когда захочет! Да что за охота? Прямой ты Скотинин. Нет, сударыня, тиранствовать никто не волен».
Правдин пока что взывает лишь к чувствам, а не к закону, и Простакова тоже принимает его «не волен» как апелляцию к ее добросердечию; помнится, так же и манифест о вольности, освободив дворян от необходимости служить, прекраснодушно и бессильно взывал к их добронравию, угрожая всего лишь моральным презрением.
Закона Простакова не боится, он ей кажется даже защитою ее права бесчинствовать. И именно закон помянутый:
«Не волен! Дворянин, когда захочет, и слугу высечь не волен: да на что ж дан нам указ-от о вольности дворянства?»
«Мастерица толковать указы!» — насмешливо отзовется Стародум, и госпожа Простакова тотчас откликнется на его насмешку:
«Извольте насмехаться, а я теперь же всех с головы на голову…»
Тут-то и остановит ее «важным голосом» Правдин.
Вот отчего «Недоросль» не просто картина нравов: нрав Простаковой, ураганно пронесшийся по сцене, являет нам и свое происхождение. Свои корни.
Стародум насмешничает напрасно. Ненароком он сказал чистую правду.
«Да, госпожа Простакова мастерица толковать указы, — писал Ключевский. — Она хотела сказать, что закон оправдывает ее беззаконие. Она сказала бессмыслицу, и в этой бессмыслице весь смысл