Глава 12 (она же — Глава 8)
Не снимая кроссы, прошлепал через квартиру, зацепил по дороге телефон и завалился на кровать в своей комнате. Кровать была убрана и сложена, пол чист, как будто его кто-то пропылесосил, грязных тарелок и чашек не было и в помине.
Всем телом я ощущал изгибы родного дивана, вдыхал чуть пыльный воздух родного гнезда, смотрел на стены, на книги и телеящик, и настроение становилось все лучше и лучше. Май хом из май касл — великая вещь. И даже вылизанность квартиры, которая до отъезда посадила бы меня на измену, я смог объяснить — это мать, наверняка, заезжала. Давно собираюсь забрать у предков свои ключи, но как-то неловко каждый раз становится. Свои же, не чужие.
Да и польза, опять же. В свинарник все-таки не так приятно было бы зайти. Надо почаще убираться. Я валялся целый час, наслаждаясь уютом, покоем, домашней тишиной и определенностью. Потом встал, помылся, побрился, набрызгался любимым запахом. Из скудного гардероба выбрал любимые шмотки — рубашку поло и голубые ливайсы, подумал — и накинул еще куртку. Вскрыл заначку и отправился в близлежащий бар. Иллюзия хорошего настроения была готова.
Меня не было Б городе всего три или четыре недели, но он уже успел измениться. Наверное, это погода. Вместо злобного жара, исходящего от каждой стены, машин, снизу — так что ноги обжигало даже через подошвы кроссов, — теперь тихая-тихая смурость. Небо ласково серое, и в кои—то веки чувствуется запах зелени от деревьев во дворе. И можно надевать любимый свитер или куртку-бомбер. Звуки не такие пронзительные, они не раздражают, меньше пьяных — алкоголь сшибает соотечественников с ног уже не так бескомпромиссно, как прежде. ...Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе...
В кабачке, который стоит от моего подъезда всего—то метров в двухстах, я именно по этой причине бываю нечасто. Пивнуха там была всегда, еще когда я пешком под стол ходил. Контингент особо не изменился. Говно, короче.
Но после прилизанной Европы мне захотелось помазохиствовать, и я, поднявшись по ступенькам из битого кафеля, зашел в уютную духоту этого логова мудаков. (Все жители моего квартала — мудаки.) И мне опять вспомнилось...
...Были зимние каникулы. Или нет? Да, точно! Каникул не было, но тогда зафигачил дикий мороз, и для младшеклассников отменили занятия. Мы гуляем с моим другом. То есть мне хочется, чтобы он был моим другом — Санек, первый двоечник и хулиган. У него всегда зеленые сопли под носом, а сейчас он еще, кажется, простудился, и сопли свисают чуть не до подбородка, несколько зеленых капель замерзло на его куртке. Куртка черная, во многих местах торчат тонкие пряди синтепона. Он так ругается, что некоторых слов я не знаю и только догадываюсь, что это ругань. Всякие такие слова (хум, малафья, блядь) очень вкусные, и мне хочется разговаривать так же, но почему-то когда я пытаюсь их произнести вслух, они комкаются у меня в горле, я краснею и у меня ничего не получается. (Иногда я дома запираюсь в ванне и репетирую: «хуй-хуи-хуй-хуй», представляя, как шикарно буду разговаривать с Саньком и его компанией.) Я очень хочу дружить с Саньком, хочу жечь с ним по вечерам костры на берегу Москвы—реки, поджигать газеты в почтовых ящиках, делать рогатки и самострелы. Но полгода назад его друзья видели, как я выходил из детской библиотеки, и путь в их компанию мне стал заказан. Стоило больших усилий поломать лед недоверия (пересказать у костра «Республику ШКИД», «Кортик», «Графа Монте-Кристо» и фильм со Шварценеггером, который я видел в гостях :)), и теперь из всех сил стараюсь поддерживать звание своего. ...Мы шли по скрипящему снегу, я выпускал изо рта паровозики, мне очень нравилось, как они искрятся на солнце, и слушал неприличный анекдот, рассказываемый Саньком. Вдруг за нашими спинами раздались дикие крики. По-настоящему дикие, звериные. И хотя слова были знакомые (те самые, вкусные), но выкрикивающие их взрослые мужчины были похожи на мои страшные сны. Их было трое. Они размахивали руками и кричали все громче. Вдруг один из них сделал страшную и непостижимую вещь — сильно ударил другого в лицо. Тот, другой, сразу прекратил кричать и упал. И эти двое стали пинать его ногами, страшно и просто, и лица у них стали черными, а на искрящийся под солнцем снег летели алые брызги. Нанося удары (я с ужасом (ясно) понял, что они СПЕЦИАЛЬНО целят в лицо и голову лежащего), они ухали, и из их ртов тоже вырывались клубы пара.
Не знаю, сколько это продолжалось, но когда они закончили его бить, он уже не стонал и не вскрикивал, как вначале, и лежал совсем неподвижно, как брошенная игрушка. Стоящие над ним двое нагнулись, разглядывая его, потом пнули еще несколько раз, как будто нехотя, не торопясь. Потом развернулись и пошли, сильно покачиваясь, к двери пивной. По дороге один оглянулся, посмотрел по сторонам, увидел двух маленьких пацанят, что-то сказал второму. Он тоже оглянулся, и они вместе засмеялись. Потом зашли за дверь, выпустив ком тепла и громкого гомона.
И вот только тогда я заплакал, нет, заскулил, плакать я не мог, у меня глотку свело, и грудь как будто кто-то сильно обнял. И скуля, я побежал к лежащему мужчине (я увидел, что откатившаяся в сторону шапка — такая же, как у моего папы, и завыл громче) и сел перед ним на корточки. Я не знал и сейчас не знаю, зачем я это делал, но я тряс его за плечо, скулил над ним и долго повторял: «Дяденька, дяденька! Дяденька! Вы живой??!».
Хриплый голос Санька надо мной: «Ты че ревешь, как баба?» — и мат. Я медленно разгибаюсь, поднимаясь. Я смотрю на лицо Санька, вижу, что на нем проступает презрение, и понимаю, что сейчас осрамлюсь навсегда. У него уже шевельнулся вверх—вниз кадык — сейчас он фирмово плюнет своей густой слюной, развернется и уйдет, и я навсегда останусь без друзей во дворе, и мне опять будет не с кем жечь по вечерам костры и нюхать, как вкусно пахнет дымом куртка.
И тогда я сделал шаг назад, и изо всех сил ударил лежащего ногой. В кровавое месиво, из которого торчат белые осколки и неживо, по-кукольному, блестит один глаз...
Вот в эту самую дверь я сейчас захожу, поднимаясь по битому кафелю. Ничего так, да? И хотя с тех пор прошло почти двадцать лет, когда я поднимаюсь по ступенькам, внутри что-то опасно екает.
Весь вечер я сижу у стойки, разглядывая чикс на танцполе. Их здесь много, молодого (14—19 лет) мяса. Они все с трудом уговорили своих предков отпустить их на вечерок и сейчас наслаждаются взрослой жизнью. Время от времени на танцполе появляется стос, но только с целью подцепить рыбку на крючочек и поволочь ее к своему столику, и далее по пунктам. Девочкам это нравится, это так по-взрослому. И они стараются изо всех сил, шевелят тугими попками, молодые грудки подрагивают, глазки стреляют. Через полчаса одупления по такому софт-порно, я почувствовал, что если сегодня же кому-нибудь не всажу, то у меня лопнут яйца.
Глава 13 (или 20?)
Сегодня — последний день. Последний в неделе, последний день отдыха. Завтра — на РАБоту. Мое первое утреннее дело — выставить вчерашнюю Лолиту местного разлива. Ночью я ее изрядно помял: лицо у нее с синеватым отливом, тушь по-упыриному размазалась вокруг глаз. Она уже не хочет быть взрослой, и дует губы, как обиженный ребенок. Да она и есть ребенок (малолетка — дура-дурой), только с выдающимися сиськами, и сейчас она их усиленно выпячивает, надеясь размягчить мое каменное сердце. И ей это даже удается — я раскрыл книжку, лежащую у телефона, и записал ее номерок. Такие сиськи не должны уйти из моей жизни бесследно. Недостаток (временный, надо полагать) умения она с лихвой компенсировала энтузиазмом. Шлюшка маленькая... Наконец, я дотаскиваю ее до прихожей, и она упархивает получать ремня от папы.
Второе утреннее дело — погладить рубашку, галстук, брюки. И аккуратно развесить все до завтра. Отдых и лечение моральных травм удались на славу, и завтрашнее ярмо даже не вызывает обычной тоскливой тяжести под сердцем. Завтра я поболтаю с Ирмой, в ланч-тайм выйду дернуть пивка с компьютерным маньяком Витей. Может, позвонит какой—нибудь такой же бедолага, запертый в Городе РАБотой, и образуется компашка на вечер. На самом деле, я с такой нехарактерной щепетильностью отнесся к вопросу подготовки к выходу в офис потому, что заняться больше нечем. За последнюю неделю я уже выжрал столько (см. гл. 1—9), что бухать дальше нету ни малейшего желания.
Итак, я пью чай, смотрю ящик, читаю одновременно несколько книг, брожу по норе, посыпая ее пеплом. По ящику — пурга, то же самое —на радио. Все хорошие СиДи — в отдаче или в проебе, книжки — все помню наизусть. Я захотел было смастерить обед, просто для развлечения, но холодильник оказался девственно пустым, с одной только бутылкой легкого пива на дверце. Жрать, на самом деле, и не хотелось, а пиво... Ну, пусть будет пиво. Я упал в кресло, поставил рядом телефон и стал посасывать доброе пивко, все глубже погружаясь в анабиозное состояние, из которого меня и вывел телефонный звонок. Я потянулся к трубке, но на какую—то секунду рука замерла над аппаратом.
Много позже, когда я вспоминал эту секунду своей жизни, мне (как тогда, на Патриарших) на ум приходила «М&М». Эпизод, где Пилат Золотое Копье впервые увидел Га-Ноцри. Тогда в его больной голове зашумело одно слово, которое Пилат, бедолага, не смог расшифровать. То же, приблизительно, произошло и со мной, когда заверещал телефон. Даже, сдается мне, что звоночек в голове зазвенел еще за секунду до первого телефонного звонка.
Кожа на затылке шевельнулась, ладони стали влажными. Я выругался (заснул-таки!) и взял трубку, уронив при этом пачку сигарет.
— Зига Зага!!!!!
— Спайк, ты? — это звонил Лебедь. Такой голос может быть только у Лебедя. Старина... В прошлом году ему в махаче на дерби зарядили по горлу. Когда Лебедя выписали из больницы, у него мгновенно появилось новое погоняло. Голос его раз и навсегда стал напоминать звук... Не знаю точно чего, но очень противный звук. Отсюда и погоняло: точно такой же голос у одного генерала,, звезды ТВ-экрана.