ла Поля, чтобы он мог поесть, она принесла ему наверх легкий ужин, после окончания радиотерапии его перестало тошнить, и теперь он вроде как превратился в ее сыночка, страдающего от какой-то детской болезни, либо в беспомощного старика отца, и в то же время она как никогда обожала его член, все это ничуть ее не смущало, он может быть ей сыном, отцом и любовником одновременно, ей глубоко наплевать на всю эту символику, главное – он рядом.
На следующее утро Полю захотелось провести немного времени в своей бывшей комнате. Прюданс осторожно покачала головой; как и все влюбленные женщины, она с волнением думала о тех нескольких годах, когда Поль, уже почти взрослый мальчик, еще с ней не познакомился; о тех нескольких годах, одновременно пустых и полных невероятных возможностей, когда оба они, каждый со своей стороны, волей-неволей вышли из подросткового возраста и привыкали нести бремя человеческого бытия.
Ну вот, сразу понял Поль, стоило ему открыть дверь своей комнаты, с Куртом Кобейном покончено навсегда. С Киану Ривзом пока не факт. С Керри-Энн Мосс он, конечно, не покончил, скорее даже наоборот, и он мгновенно понял, что ему придется уничтожить эти фотографии – сейчас или никогда, и вообще-то лучше прямо сейчас.
После обеда, который прошел, пожалуй, хорошо – ему удалось съесть немного больше обычного, но он снова почувствовал необходимость прилечь в середине застолья, – Мадлен сказала, что его отец сидит в зимнем саду; она не добавила, что он ждет его, но смысл ее слов заключался именно в этом. Он опять поднялся с трудом, но не особенно встревожился, такого рода инциденты еще будут происходить некоторое время, предупредил его радиотерапевт, ничего страшного. Прюданс помогла ему спуститься по лестнице и отправилась за старым инвалидным креслом отца обычной модели.
В ту минуту, когда Прюданс, толкая перед собой кресло, вошла в застекленную галерею, он снова вздрогнул при виде открывшихся за окном пейзажей, лесов и виноградников; ему хотелось удержать в памяти до конца, до самых последних своих мгновений это наслоение красок, зеленого, алого и золотого. Они доехали до зимнего сада; отец сидел за маленьким круглым столиком, спинка кресла была откинута назад. Прюданс выпрямила ее и усадила Поля по другую сторону стола, напротив него, чтобы им хорошо было видно друг друга.
– Когда за тобой зайти? – спросила она, уходя.
– Думаю, перед ужином.
– Ты хочешь остаться тут так надолго? До самого вечера?
– Мне не так просто будет все ему рассказать.
Когда она вернулась в семь с чем-то, Поль сидел рядом с отцом, лицом к окну. Они любовались пейзажем, теперь, в лучах заходящего солнца, он был какой-то сверхъестественной красоты; она застыла, захваченная этим зрелищем. Ее первоначальным намерением было сообщить Эдуару, что она сейчас увезет Поля, скоро ужин, и что потом Мадлен зайдет за ним; так она и сделает, разумеется, но не сразу, ужин подождет, ей казалось немыслимым нарушать их созерцание заката. У Клода Желле, известного как Клод Лоррен, иногда получалось почти так же хорошо, ну или чуть хуже, некоторые его полотна пробуждают в человеке пьянящее искушение уйти в иной, более прекрасный мир, мир состоявшихся радостей. Этот уход обычно случается на закате, но это всего лишь символ, подлинным мгновением ухода является смерть. Закатное солнце еще не прощание, ночь будет короткой и увенчается абсолютным рассветом, первым абсолютным рассветом в истории мира, вот что тут можно себе нафантазировать, думал Поль, когда любовался картинами Клода Желле, известного как Клод Лоррен, и еще когда любовался солнцем, садящимся за холмы Божоле.
Прошло не так много времени, минут пятнадцать, как уже совсем стемнело, и Прюданс решила отвезти его в столовую. Поскольку он молчал, она все-таки спросила его, потому что они уже почти пришли и сейчас увидят Мадлен:
– С отцом все прошло нормально?
– Я ничего ему не сказал.
– То есть как “ничего”?
– Ничего особенного, ничего нового. Просто что я болен, что у меня рак, но меня хорошо лечат и надежда есть.
Это не то чтобы была ложь, но все же весьма упрощенная версия.
– Я думала, ему ты как раз хотел сказать все как есть… – заметила Прюданс через некоторое время.
– Я тоже так думал, но в итоге не сказал.
4
Назавтра поздним утром они поехали кататься. Полю хотелось снова спуститься по извилистой дороге, ведущей с перевала Фю-д’Авенас к Божё, он уже ездил по ней, правда в одиночестве, когда впервые отправился в Бельвиль-ан-Божоле навестить отца в больнице. Он не знал, что Орельен совершил ту же поездку в компании Мариз и это положило начало их любви, то есть единственной радости в его несчастной жизни. Но ведь это событие свершилось, а могло бы и не свершиться. События случаются или не случаются, изменяя или разрушая жизнь человека, что тут скажешь? Что поделаешь? Ничего, само собой.
Прюданс сложила инвалидное кресло и убрала его в багажник, он наверняка захочет где-нибудь остановиться. Ей пришла в голову мысль, довольно комичная, о мини-шортах, она взяла с собой три пары, но они определенно ей не пригодятся, уж точно не сейчас.
Поль и правда попросил ее остановиться на полпути к Божё, ровно на том же месте, что и несколько месяцев назад. Она разложила кресло, и он сел, любуясь пейзажем; она села по-турецки рядом с ним. В бескрайнем лесу, простиравшемся перед ними, ощущалось какое-то движение, по листве волнами пробегал легкий ветерок, и это легчайшее дуновение успокаивало даже лучше, чем идеальная недвижность: лес, казалось, оживляло спокойное дыхание, бесконечно более спокойное, чем дыхание животного; чуждый всякому непокою, как и всякому чувству, он не был неодушевленной сущностью, он казался деликатнее и нежнее, словно возможный посредник между материей и человеком, это была сокровенная жизнь, мирная жизнь, не ведающая борьбы и боли. Лес не навевает мысли о вечности, не в этом дело, просто, когда забываешься в его созерцании, начинает казаться, что смерть не так уж и важна.
Они провели так часа два с чем-то, постепенно проникаясь бездонным покоем, потом сели в машину.
– Мы уедем завтра, как и планировали, – сказал Поль, прежде чем Прюданс тронулась с места. – Разве что тебе хочется побыть тут подольше.
– Мы еще сюда вернемся, – сказала Прюданс.
Он ответил, что да, вернутся, но она стала страшно восприимчива к каждому мельчайшему оттенку его интонации, и от этого его “да” у нее сжалось сердце, она поняла, что он совсем не верит, что вернется сюда, и чувствует, что проделывает все это в последний раз, словно отдает дань памяти, и что в каком-то смысле он уже далеко, очень далеко от нее; но при этом нуждается, как никогда, в ее присутствии рядом с ним.
Они остановились выпить в Божё, и опять, сам того не зная, Поль выбрал то же кафе, что и Орельен за несколько месяцев до него, когда остановился выпить с Мариз, – “Ретентон”.
Хоть они вырвались и ненадолго, сказал он Прюданс, поездка полностью оправдала его ожидания. Он в который раз поразился очевидной прочности и несокрушимости отцовской воли к жизни, так резко контрастировавшей с убогостью его собственной, не говоря уже о его несчастном брате. Затем он обобщил свою мысль, это чуть ли не первородный грех – такая повальная склонность людей к обобщениям, но в каком-то смысле в этом заключено и их величие, если угодно, где бы мы все были без обобщений, без всяких-разных теорий? В тот момент, когда официант принес пиво, он вспомнил свой разговор с Брюно, один из их первых долгих разговоров, вскоре после возвращения из Аддис-Абебы; ну, надо признаться, говорил практически один Брюно – о том, что было, как Поль постепенно понял, одной из его главных навязчивых идей. Беби-бумеры – удивительное явление, заметил он тогда, как и сам беби-бум. За войнами обычно следует волна снижения рождаемости и упадок духа; демонстрируя абсурдность удела человеческого, войны оказывают мощное деморализующее воздействие. Это особенно верно в случае Первой мировой войны, достигшей беспрецедентного уровня абсурда; кроме всего прочего, она отличалась – ведь, хочешь не хочешь, невольно сравниваешь страдания солдат в окопах и обогащение тыловых крыс – и вопиющей аморальностью. Таким образом, вполне логично, что после нее появилось весьма посредственное, циничное и бесхребетное поколение – и прежде всего поколение немногочисленное; начиная с 1935 года количество родившихся во Франции было ниже количества умерших. В пятидесятые годы ситуация перевернулась, а фактически еще в сороковых, в разгар войны, что можно объяснить – вспомнил Поль слова Брюно – только лишь идеологическим, политическим и нравственным характером Второй мировой войны: борьба против нацизма, какой бы кровопролитной она ни была, не свелась к отвоеванию территорий, эта борьба не была абсурдной, и поколение, одержавшее победу над Гитлером, ясно сознавало, что сражается на стороне Добра. Вторая мировая война, таким образом, не просто рядовая внешняя война, но и в определенном смысле война гражданская, люди воевали не ради каких-то жалких патриотических интересов, но во имя определенного понимания морального закона. То есть она вполне сравнима с революциями и, в частности, с матерью всех революций – Французской революцией, идиотским продолжением которой стали Наполеоновские войны. Нацизм тоже был по-своему революционным движением, стремившимся заменить существующую систему ценностей, и нападение на европейские страны ставило своей целью не только завоевание, но и перестройку системы ценностей этих стран, и, как и Французская революция согласно де Местру, нацизм имел, без всякого сомнения, сатанинское происхождение. Соответственно, поколение беби-бумеров, то есть поколение победы над нацизмом, можно сравнить, при прочих равных, с поколением романтиков – поколением победы над Революцией, так считал Брюно, вспомнил Поль. Кроме того, оно пришлось на особый период времени, когда впервые в мировой истории массовая культурная продукция оказалась в эстетическом смысле выше элитарной культурной продукции. Жанровый роман, будь то детектив или научная фантастика, в те годы поднялся значительно выше