но из защитной позиции и, что более важно, демонстрируют полную потерю языка самоописания, указывая на пустоту публичного поля. Это, как кажется, абсолютно провальный «угол атаки», и ничем позитивным это кончиться не может, кроме соскальзывания в чужие контексты и языки, что заведомо проигрышная перспектива.
Единственно верной стратегией здесь представляется не защита отдельной дисциплины или даже группы дисциплин, ввиду их важности для тех или иных прикладных целей, а активная защита идеи Университета вместе с его картиной мира, метафизикой института, ценностью мышления, автономией и пр. Но здесь, как мы понимаем, нужна не меж-, а метапредметность, которая апеллирует к общей идеальной картине всего Университета и к общим антропологическим идеалам[150]. Нужен, коротко говоря, союз на основе общих (методологических) принципов. Это даже не междисциплинарность, это общее «мета». А вот конкретное наполнение этого «мета», собственно, и есть вопрос стратегической перспективы. Впрочем, возможен и другой вариант, когда эта концептуальная рамка появляется со стороны (например, из ядра комплексных исследований по ИИ).
Автономия и значимость – не то, что возникает из внутренней природы какой бы то ни было дисциплины, а то, что присутствует онтологически как элемент общей картины мира и Университета. (Собственно, это и есть базовое основание академических свобод – но об этом позже.)
Характерно также, что периоды кризисов Университета (например, с середины XVII по середину XVIII века, который У. Кларк называет «академическим перигеем») неизменно совпадали с кризисом гуманитарных наук (факультета искусств) и их статусом внутри Университета[151]. Кризис (распад) картин мира, кризис самого Университета и кризис гуманитарных наук есть проекции одного и того же процесса, который мог иметь много причин, но – во всяком случае, исторически – только один способ его преодоления. «Факультет артистов» в своем ли личном качестве или в лице его наследников, философии и гуманитарных наук, выступал в качестве стартовой площадки новой волны реформ.
Утверждение может показаться грустно-парадоксальным, но похоже, что гуманитарные науки всегда находятся в кризисе. При этом кризис этот двоякого порядка. С одной стороны, это могут быть ситуации «перепроизводства университетского блага», в результате чего его общественный статус становится жертвой публичного спроса. С другой – это падение престижа гуманитарных наук в периоды, когда получение профессиональных навыков становится самодовлеющей целью «старших» факультетов, а научное знание и исследование уходит в другие институции (как это случилось в «Век Академий» в XVII – первой половине XVIII века). Университет остается без своей сердцевины.
В моменты взлетов Университета, когда его социальная роль и положение лидера интеллектуальных практик не вызывает сомнения, Университет, как это не раз бывало, начинает замещать собой весь масштаб образования и выполняет функции очень широкого диапазона: и этот «тысячелетний искус» наполняет пространство Университета вполне прагматическими задачами. Идея и «общественные продукты» Университета становятся предметом массового спроса и, следовательно, рано или поздно перемещаются в зону частного блага, где метод гуманитарного знания оказывается «избыточным», в смысле излишним. Внешняя оболочка профессий или даже просто «светской грамотности» автономизируется от «средств производства» – социального скепсиса и способности критического суждения. Собственно, и само образование утрачивает в этот момент заинтересованность в исследовательской практике. А исследование дрейфует по направлению к внешним корпоративным структурам и заказам[152].
В этот момент возникает ощущение эйфорической легкости «соотнесения идей и форм», обманчивое, как потом оказывается, впечатление простоты, с которой «мастер изготовляет ту или иную вещь, всматриваясь в ее идею»[153]. В этот эйфорический момент ослабевает потребность в «идеальном», будь то общая картина мира, утопическое воображение, искусство критического мышления и в целом «остранение от социального». Оно и понятно – массовое производство идеального противоречит интересам больших социальных машин.
Соответственно, в этот момент падает и значимость гуманитарного блока дисциплин, которые по определению не могут противостоять социальной и экономической конкуренции более прагматичных сегментов. Наиболее видимым (хотя и не единственным) признаком такой ситуации является «перепроизводство» университетского образования, которое отражается в девальвации усилий по его получению – со всеми сопутствующими и социальными, и экономическими последствиями. В таком положении, скажем, оказался массовый и уменьшившийся в размерах протестантский университет северной части Европы в середине XVII века. Примером такого рода может быть период начала XX века в Германии, когда гумбольдтовский Университет, господствовавший на протяжении всего XIX века, начинает терять свои позиции – вплоть до решения вывести исследовательские институты из своей структуры[154]. Аналогичную симптоматику описывал Бурдьё относительно университетских студенческих бунтов в 1960-х годах. Представляется, что похожий кризис мы проживаем в настоящее время.
Результатом кризиса рубежа XIX–XX веков стал переход лидерства к американскому исследовательскому Университету, в основу которого легла концепция Дж. Дьюи, соединившая проблемно-ориентированный прагматизм научного исследования (с его немецким опытом)[155] с гуманитарной и межпредметной по своей сути системой образования.
В периоды перигея, как выражается У. Кларк, симптоматика приблизительно такая же (а может быть, это другая фаза того же самого процесса). Так, период расцвета монархического абсолютизма в Европе XVII – начала XVIII века отмечен для Университета падением престижа философии и свободных искусств. Этому, напомним, предшествовала «национализация» Университета периода Реформации в северных германских землях конца XVI века. Она привела к кратному увеличению числа университетских центров, сужению масштаба их деятельности до административных границ небольших государственных образований и, возможно, самое главное – к потере во многих случаях международного статуса («университет наций» уходит в историю). Этот – не только институциональный, но и политический – кризис продолжался довольно длительное время и завершился шотландским Просвещением, «гёттингенской модернизацией» и гумбольдтовской реформой.
До сих пор, во всяком случае, у Университета хватало избыточного ресурса для преодоления своих многочисленных и структурных, и институциональных кризисов. Не в последнюю очередь это всегда было связано именно с качеством «избыточности» по отношению к своему рутинному функционированию. Способность восстанавливать свою форму (проводить ре-форму) даже после длительных периодов «структурной трансформации» (Хабермас) опирается и на разнообразие версий Университета в рамках единого института, и на его международный характер, отличающийся культурным разнообразием и, следовательно, многообразными опытами адаптации.
Проблема, однако, в том, что последние десятилетия проходят под знаком административной унификации «университетской полифонии» и сведения эффективности Университета к немногочисленной группе количественных показателей. И дело здесь не столько в показателях, облегчающих бюрократическую работу, сколько в критическом снижении разнообразия – как главного ресурса всей предыдущей истории.
Ситуация с гуманитарными науками и знанием существенно усложнилась к середине XX века, и обусловлено это процессами научной трансформации, связанными с рывком технологического развития конца XIX – начала XX века. Первая волна промышленной революции и связанного с ней технического прогресса (ее старт датируется различными исследователями в диапазоне от XVI до XVIII века) опиралась не столько на академическую («чистую») науку, сколько на усилия отдельных предпринимателей-одиночек и амбициозных инженеров. И только в конце XIX – начале XX века, когда технический прогресс, поддерживаемый «духом капитализма», уперся в фундаментальные вопросы строения вещества, электромагнитных волн и микромира, случилась смычка промышленных технологий и «большой» академической, в том числе университетской, науки (по преимуществу, естественной и инженерной). Эту смычку можно рассматривать как вторую волну промышленной революции, качественно изменившую роль и место науки в социально-экономическом устройстве индустриальных обществ.
По аналогии с этим «большим» процессом, растянувшимся как минимум на два столетия, можно предложить идею «революции гуманитарной». Она, как представляется, подчиняется той же логике, хотя и с существенным сдвигом по времени[156].
Эволюция публичной сферы с конца XVIII века, появление массовой культуры и печати в XIX веке, искусство массовых зрелищ в начале XX века можно, наверное, рассматривать как аналог промышленного роста «донаучного периода». В конце XIX – начале XX века возникают отдельные инициативы «предпринимателей от гуманитарного знания», систематически использующие этот специфический ресурс: педагогические проекты, психологические (и психоаналитические) практики, анализ демографических и этнографических данных в системах управления и т. д. Отдельно, как некий симбиоз, по всей видимости, следует рассматривать зарождение технических искусств – звукозаписи и кинематографа. Политизация общественной жизни находит встречный интерес и объяснительные схемы со стороны философии, социологии, истории и лингвистики. Роль гуманитарного знания в процессах социальной эволюции и – по большей части косвенно – экономическом росте становится все более заметной