Университетская роща — страница 40 из 84

— Я могу прочесть недавно переведенное мною из Байрона, — сказал Цейнер.

— Нет, нет! Свое! — запротестовала молодежь, по-своему обожавшая поэта и обращавшаяся с ним по-товарищески вольно.

Поэт пожал плечами и, немного подумав, согласился.

— Potamogeton perfoliatus, — сказал он несколько глуховатым, как у заядлых курильщиков, голосом. — Это растение. Живет в стоячих или текучих водах. Его можно увидеть весной в прозрачной толще льда промерзшего до дна полуозера-полуболота… Итак…

Мы шли по озеру… Синел под нами лед,

Местами прорубью глубокою зияя.

Над нами высоко тянулся небосвод,

Весенним солнышком приветливо сияя.

Царила тишина безмолвная вокруг.

Молчали также мы, объятые мечтами…

И вдруг услышал я: «Смотри, смотри, мой друг,

Какая чудная картина перед нами!»

В застывшем царстве вод раскинулся цветок,

Он мощно оцеплен корою ледяною…

Так холодно кругом, и так он одинок,

Но блещет все-таки завидной красотою.

Учись мой друг, учись у этого цветка…

Крылову очень понравились стихи. «Учись, мой друг, учись у этого цветка»… эти слова были созвучны его мыслям. Ему казалось, только ботаник мог так точно сказать…

У природы можно учиться бесконечно. На каждом шагу она являет необыкновенные примеры мужества и мудрости. Холодно-голодно, ан северные растения образуют подушку. В ней свой маленький климат, в нем легче противостоять студеному ветру. В лесу дубы корнями увязываются в содружество. По двадцать-тридцать штук. И растут мощно, не боясь ничего. Вообще каждое дерево, каждое растение имеет свои повадки. Тот же дуб, к примеру, поначалу растет осторожно, опасливо; невидимо строит глубоко под землей толстые корни и только потом начинает гнать ствол и крону… Среди густой тайги сосны длинны и прямы. Крона у них небольшая — чтобы не мешать соседкам-сестрам. А сосна, выросшая в поле, раскидывает над землей целый шатер. Хвощи — древнейшие растения планеты, ровесники нефти, — загадочно молоды и жизнестойки. В пустынях Сирии есть растение иерихонская роза, величиной с маргаритку. В сухое время года она отрывается от почвы и, свернувшись в клубочек, внутри которого скрывается цветок и корень, носится ветром до тех пор, пока не попадет в сырое место, где она опять развертывается, прикрепляется к земле и продолжает цвести. Растения то помогают друг другу, то вытесняют, сменяя друг друга… Удивительно. Задумываясь над этим, Крылов все чаще ловил себя на мысли о том, что в мире растений гораздо более сообразности, разумного порядка, нежели в мире людей. Нет жестокости и коварства. В природе вообще нет борьбы — только система защиты. В ней нет ни политики, ни классов.

«Во мне бушует царство растений», — писал Гете. И Крылов тоже часто ощущал себя растением, деревом…

Он как-то поделился своими соображениями с Коржинским.

— Правильно. Я тоже так думаю, — поддержал Коржинский и, как не раз бывало в их беседах, увлекаясь, поплыл дальше, не огладываясь на берег, с которого все началось. — Я вообще убежден, что у растений есть душа, сознание, чувства, инстинктивные движения, память… Просто мы еще не научились их понимать.

— Эк хватил, — пробовал остановить его Крылов. — Витализм, господин Коржинский, есть теория заблуждающихся.

— А у меня своя теория, — задорно оборонялся Коржинский. — Фитопсихология. Более того, я сейчас задумал одну грандиозную работочку, где хочу доказать, что между растениями существуют не только интимные связи, но и социальные.

— Не сносить вам головы, — предостерегал увлекающегося друга Крылов. — Одно дело подмечать интересные явления и связи в растительном мире и пытаться объяснить их с научной точки зрения, и другое — переносить на растения законы развития человеческого общества. Вам сам Тимирязев голову снесет.

— Не снесет! Да и не боюсь я никого. Недаром же я потомок запорожских казаков. Читал «Тараса Бульбу»? Помните Коржа, которого поляки зарубили под Дубно? Так вот — это мой предок.

Да, отваги Коржинскому не занимать. Жаждет сразиться и сразить петербургские авторитеты. Для того и из Томска вырвался.

С чувством щемящей тревоги и грусти Крылов посмотрел на друга. Выходит, это их последний совместный Татьянин день…

Публика все прибывала. Заглянул ненадолго ректор Великий, глазами пересчитал профессоров: так и есть, одни и те же, кто стремится теснее сойтись со студентами, — Коржинский, Крылов, зоолог Кащенко, химик Залесский… Что касается Коржинского, то он, как говорится, отрезанный ломоть, а вот об остальных назавтра станет непременно известно господину попечителю. Донесут, не преминут. Владимир Николаевич Великий сокрушенно вздохнул и усталой шаркающей походкой удалился из биллиардной. Ох, уж этот Татьянин день…

В «мертвецкой» сделалось душно, чадно. Однако никто не уходил, наоборот, общение становилось все более тесным, откровенным. Пели «Белеет парус одинокий». Вспоминали народников, Некрасова…

Кто виноват — у судьбы не допросишься, Да и не все ли равно?..

Выпили за упокой души четырех студентов-республиканцев, убитых в Барцелоне во время стычки с полицией.

— Отцы и дети сороковых годов, лучшие люди шестидесятых спорили об идеях, а не о рубле! — горячо говорил сплотившейся вокруг него молодежи Коржинский. — Костер и лавры Савонаролы теперь никого не прельщают. Чем же ответите вы, молодежь восьмидесятых? Рационализмом? Умозрительностью? Современное общество равнодушно. Из надвигающейся тучи будущего уж слышны громовые раскаты, но общество не замечает их, заглушает беззаботностью. Всюду только и слышно: поэзия нам не нужна, красота хороша для физического наслаждения, а мысли… Мыслить страшно…

— И это говорите вы, духовные отцы наши?! — с негодованием возразил кто-то.

— Да. Это говорю я! — вскинул красивую голову Коржинский. — Потому что искренен. И не менее, а, может быть, более вашего терзаюсь сомнениями и душевной непогодой.

Крылова утащили за какой-то столик, где сидели бывшие казанцы. Среди них было много так называемых «неудачников», которые громко и публично каялись, что «покинули знамя», что «среда засосала»…

— Общество придет к идеалам братства, равенства и свободы! И не потому, что оно «устанет от мук, захлебнется в крови, утомится безумной борьбой»… Нет! Мы верим, что придет гордый, могучий человек! И ярко тогда разгорится солнце познания и весь мир будет праздновать свой Татьянин день… — голос Коржинского звенел, как натянутая струна.

— Качай его, ребята! — восторженно выкрикнул кто-то.

Коржинского качнули, и он стукнулся лакированными туфлями о низенький задымленный потолок.

— Прав Ядринцев! Сибирь — страна диких и скверных анекдотов. В ней возможно и то, что нигде немыслимо! — выкрикивал молодой срывающийся голос. — Так выпьем за ее раскрепощение!

— Браво! А вы слышали, господа, как называют Сибирь в учебниках географии? Сибирью называют страну, лежащую всюду, где бьют по зубам…

— Хо-хо-хо.

— Верно!

— Молодцом!

— Браво!

Мелькнул и исчез Аршаулов. Конечно же, за собравшимися в эту ночь дозирали, не без того. Но речи в «мертвецкой» были не опасны самодержавию. Не то, что негромкие беседы за чаем людей в рабочих блузах о Марксе и политэкономии. Сказать что-нибудь эдакое, звучное изредка дозволялось: дескать, пьяное дело, чего не бывает? Надо же и интеллигенции давать «свободу слова», возможность выпустить пар…

Под утро «Татьяна» стала потише, разбилась на маленькие группы, кружки и компании, в которых до последнего держались наиболее стойкие ораторы и запевалы.

Крылов и Коржинский ушли пораньше; захотелось побыть еще немного вдвоем, дохнуть морозного бодрящего воздуха.

Кружилась голова. Коржинский ругал себя за то, что вылез с речами, выщелкнулся из равновесия, а теперь стыдно собственной высокопарности. «Ничего, — успокаивал его Крылов, — святой студенческий праздник… Все можно…»

Они медленно шли по университетскому торцовому тротуару, вдоль новенькой чугунной ограды, за которой тихо и мирно спала в снегу молодая университетская роща. Тускло светила луна. Рыжая и расплывчатая, она обещала хороший буранец.

— А вы? — остановился вдруг под фонарем Коржинский и повернул за плечи к свету Крылова. — Как же вы? Я уезжаю, а вы…

— Со мной все проще, — ободряюще улыбнулся Крылов. — Я не собираюсь никуда уезжать. Считаю, что и на месте, здесь, надо создавать условия для занятий наукой. Вот льщу себя надеждой, что со временем и оранжерейка, и мой Гербарий окрепнут, развернутся в научное гнездо Сибири…

Коржинский отпустил плечи Крылова. Другого ответа он и не ждал. Такой уж он человек, Порфирий Никитич. Один на всей земле останется — все равно будет копать и садить свои дерева… И он по-хорошему, но с какой-то ревностью позавидовал этому свойству крыловского характера.

— Валяй его, ребята! — вдруг совсем недалеко, где-то в конце ограды раздались задорные молодые голоса.

— Бей полициантов!

— Я вам п-покажу…

Шум, возня, хрипы.

Крылов и Коржинский бросились вперед.

При их приближении потасовщики дружно разбежались — только и мелькнули в слабом керосиновом освещении фонарей темные суконные шинели и фуражки с голубым околом.

— А-а, это опять вы, господин пристав? — не удержался от иронии Коржинский, помогая приставу выбраться из сугроба.

— Б-благодарю вас, господин профессор, — мрачно ответил Аршаулов. — Разбежались мерзавцы! Ну, я все одно дознаюсь…

— Полноте, господин Аршаулов, — укоризненно сказал Коржинский. — К чему дознаваться? Ну пошутили ребята… Горячие головы. Да ведь на то и Татьянин день. Возьмите головной убор, а то еще остынете на эдаком морозе.

Аршаулов выхватил папаху, втоптанную в снег, нахлобучил на лысую, со скошенным, как скворечник, затылком голову и пообещал:

— Ничего… Они у меня еще вспомнят Татьянин день! Ничего…

Но прозвучало это почти мирно. В сущности он не злой человек. Просто у него работа такая — быть начеку, даже в праздники.