Но в науке ваш опыт останется навсегда. В истории науки… Настоятельно советую: подготовьте результаты своей работы. А я как ректор помогу в меру своих далеко не безграничных сил побыстрее их опубликовать.
— Благодарю душевно, Николай Феофанович, — в некотором замешательстве ответил Крылов; ему было приятно и в то же время неловко слышать такую высокую оценку своего труда, в котором, он искренне полагал, не было ничего особенного. — Разумеется, я подготовлю материалы, но, право же…
— Никаких «право», — прервал его Кащенко. — Знаем мы вашу скромность! Я бы назвал ее патологической, ежели бы не боялся вас обидеть. Вы настоящий ученый, Порфирий Никитич, большой и опытный естествоиспытатель. — Николай Феофанович даже рассердился и, как всегда в таких случаях, непроизвольно перешел на украинский. — Чоловик з одним оком заспорив з двумяглазым: я лучче бачу! Ти в мене бачишь одно око, а я в тебе — двийко! Нэ спорь!
Крылов больше не спорил. Засел за работу и написал книгу «Опыты разведения шелковичного червя в Томске».
Вот она. В макушинской типо-литографии оттиснута.
Крылов долго сидел над письмом к Николаю Мартьянову. Сказать хотелось многое. Да не примет ли друг это за хвастовство? Вот, дескать, в какую научную гору двинулся Порфирий, шелководов-китайцев за кушак сибирского армяка заткнуть решил, где уж нам, в Минусинске, без университетов… В прошлом письме он так и написал: «Живем тускло, без университетов…»
Крылов пододвинул поближе голубоватый лист бумаги и начал писать.
«О clare amice mi! О знаменитый друг мой!
Прочел в нынешнем «Вестнике» заметку и подивился: как у вас, с вашим здоровьем, хватает сил на длительные вояжи по стране, на многие труды, каковые требует образцовое научное учреждение?
Не бережете вы себя! Один наш торговый человек, будучи в Ирбите на ярмарке, разговаривал с вашим минусинским купцом. Так тот купец сказывал, будто бы вы болеете часто, дрова музею отдаете, а сами без огня сидите. Верно ли это? Неужели в вашем городе не находится покровителя такому делу?!
Вперед попрошу вас, друг, не забывать, что есть город Томск. Станет худо в Минусинске — приезжайте ко мне вместе со своим семейством. Будем работать, и вам занятия подходящие сыщем. Квартира у меня большая, места всем хватит. Тем паче мое семейство, как ни странно, скорей убывает, нежели прирастает.
О своих научных занятиях скажу немного: работаю по мере сил своих. Вот присылаю книжицу о шелкопрядах. Что скажете об ней?
Но самое главное не в этом. Задумал я взяться за обширный труд — описать флору всей Сибири. Сначала Томской губернии, Алтая, затем — все, что позади Байкала. Знаю, не один десяток лет и, может быть, даже не одну человеческую жизнь этот труд предполагает, но когда-нибудь и кому-то начинать его надобно. Не так ли? Вот почему нужен ваш совет и участие. Вы Сибирь хорошо знаете…»
В этот вечер он засиделся за полночь. Не выносящий одиночества, Иван Петрович несколько раз скребся в дверь, пытался выманить чтением занимательных, с его точки зрения, сообщений об открытой недавно секте страстеборцев, которая боролась против главных страстей человеческих — пьянства и любострастия — …пресыщением, приготовляя таким «естественным путем» тихую себе старость. Но Крылов был глух к его покушениям.
Открываясь другу в мечте своей, он тем самым как бы давал молчаливую клятву сделать все, чтобы мечта эта перешла в дело. Иначе мечтать он не умел и пуще прочих грехов боялся на вей-ветер говорить, на пусты леса звонить. Слово дать не хитро, сдержать его — что крепость выстроить.
Тихое десятилетие
Отправив жене обещанную сумму денег, Крылов медленно шел с почтамта. Ясный февральский день был удивительно хорош. После многосуточных хлопот веялицы-вьюги установилось наконец волшебное бездействие природы. Все вокруг обеззвучело, замерло. Оцепенели засыпанные снегом кусты и деревья. Замолкли птицы. Лишь человек, беспокойнейшее творение, возмущал тишину: скрипел под валенками сбитый наст; вдоль всей улицы раздавалось живое повизгивание саней; слышались грубые голоса легковых извозчиков, одергивающих лошадей. В городе воцарилась неожиданная мода ездить по-европейски: степенно, экипаж за экипажем, «будто на похоронах». Томские гужееды нервничали, проклинали очередную блажь имущих седоков. Теряя во времени, а стало быть, и в заработке, вымещали обиду на ни в чем не повинных рысаках, привыкших к ухарской гоньбе по кривым и горбатым улицам.
На углу Московского тракта и Почтамтской, как раз напротив университетских клиник, Крылов наткнулся на уличную сценку — сшибку мужика с урядником.
Рядовой томич, в пимах, в собачьих рукавицах и в такой же косматой пегой дохе, весь квадратный, коренастый, вез на себе дровни с пустым коробом.
— Стой! — преградил ему дорогу урядник с «селедкой»-саблей.
Мужик остановился — он был «выпимши», — долго разглядывал фигуру, затем изумился:
— А-а, городовой! Чаво те надобно?
— Чей короб?
— Мо-ой.
— Врешь! Украл!
— Как это украл? Нешто у себя воруют? — мужик хотя и стоял на ногах нетвердо, однако ж, еще не «впал в забвение» и говорил разумно.
— Дурак! Пошел в часть!
— Да отскочи ты от меня, Христа ради. Чаво ты ко мне пристал?
Урядник дал мужику увесистую затрещину. Мужик в ответ пихнул его в грудь. Оба упали, засопели, закряхтели, забарахтались. Городовой попытался впрячь строптивца в его же собственные сани. Мужик улегся на снег. Тогда власть ухватила его за доху и швырнула в короб.
— Вот же тебе!
Прошла минута — и из короба:
— А коли так, и вези ж сам таперь ты меня в часть…
Крылов миновал перекресток, на котором в немой сцене подле короба застыл, словно индюк-дурка, городовой, и свернул в рощу через малую калиточку возле клиник.
Ботаника его ремесло. Но жизнь больше ремесла, говорят французы. И они правы. Никто, даже самый увлеченный в мире человек, сосредоточенный всецело на одном предмете, не в состоянии не замечать окружающей жизни. Крылов не был исключением. Уличная сценка показалась ему знаменательной.
Ощущение всеобщего неблагополучия, подобно обручу, обхватывало душу все туже. Что-то уж больно много виноватых становилось в родимой отчизне… Крестьяне, ремесленники, интеллигенты, заводо-фабричный люд… Кто только не проследовал за последние годы через Томск! Во время летнего рекоходства, до самых октябрьских морозов, шли и шли арестантские баржи. Сколько их? Кто считал… Участились забастовки на томских фабриках. Власть называет их уголовщиной, шабашем, а рабочие именуют стачкой. Протест бездействием, «лежанием на снегу», прекращением извечного для человека трудового обряда оказался столь заразительным, что от рабочих перекинулся даже к хозяевам, к промышленникам. Алтайские и томские виноторговцы тоже недавно объявили… стачку, желая установить двойную цену на ведро водки. И установили-таки!
Тюрьмы переполнены. В больницах люди лежат вповал.
Неспокойно и в университете. Отголоски профессорского противостояния все еще слышны в академически-белых стенах. В Доме общежития обыски: ищут какие-то недозволенные книги, брошюры. Студенты-отличники, не так давно с жаром писавшие сочинения на тему «Значение реформ Петра Великого» или «Влияние монгольского ига на историю России», теперь слагают прокламации: «Долой полицейскую цензуру в высших учебных заведениях!». В ответ — воспитательное давление…
Давеча вон разбирали на совете инспекторов и преподавателей поведение студентов. Зачитывали объяснительные и доносы.
«Я сидел в театре, — пишет студент второго курса Соколин. — Подошел билетер и вызвал к приставу Аршаулову. Этот последний заявил, что полицмейстер просит меня удалиться из театра, так как я одет не по форме, добавив, что китель есть форма обыденная, и что в театре в нем нельзя. Я со своей стороны сказал, что из театра не уйду, а назавтра объяснюсь с инспектором».
Красноречивы и донесения тех лиц, которые призваны «у заслонки стоять».
«Честь имею довести до сведения господина инспектора студентов Императорского университета, что вчерашнего числа в день рождения Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Александры Федоровны, в театр Королёва во время представления студент II курса Георгий Яковлевич Соколин явился в кителе и, несмотря на мое замечание, пробыл в театре одно действие, во время которого был пропет гимн «Боже, Царя храни…»
«Честь имею довести до вашего сведения… что Громов Ипполит явился вчера в общежитие в вышитой белой рубашке и студенческой фуражке…»
«Честь имею довести до вашего сведения… что в ночь на сегодняшнее число студент Михаил Брызгалов нанес оскорбление постовому городовому, стоявшему на Александровской улице, за что был доставлен в полицейский участок. Как мне частно известно, студенты собирались в доме Неведрова на Черепичной улице…»
«Честь имею довести… что студент Клавдиан Завилейский привлекается к дознанию за имение и хранение стихотворений, заключающих в себе оскорбительные выражения, относящиеся к Священной Особе Государя Императора, что предусмотрено 245 ст. Уложения о Наказаниях…»
«Честь имею довести… что студенты Императорского университета вели себя непозволительно, а именно, — уговорившись устроить скандал артистке г-же Фрид, при каждом ея появлении на сцене свистели. Во время представления на сцену имели быть брошены веники…»
Честь имею, честь имею… Нельзя было петь на томских улицах после девяти часов вечера, хранить стихотворения, ходить в вышитой рубашке… К чему все это могло привести? «Излишнее сдавливание чревато взрывом», — любил говаривать физик Николай Александрович Гезехус, первый университетский ректор.
Раньше Крылов как-то не особенно задумывался над всем этим. Трудился, веровал в бальзамическое средство — в работу. Нынче это средство стало что-то плохо помогать.
Конечно же, глаза его многое видели. И это уличное столкновение мужика с городовым показалось ему глубоко символичным.