— Здравствуйте, отец Валериан, — поздоровался Крылов. — Иду мимо, слышу удары железами…
— Мое почтение, господин доцент, — отозвался вполне по-светски ксендз. — Это мои люди.
Он закашлялся, и Крылов заметил, что Громадзский еще больше похудел, осунулся.
— Вот полюбуйтесь: ксендз с подручными нарушает святость могилы, — успокоившись от кашля, продолжал Громадзский. — А что поделать? Эту чугунную плиту обыватели уже три раза воровали. Говорят, на печь приспосабливают. Еле отыскал в последний раз. Спасибо приставу Аршаулову, помог.
Крылов посмотрел на чугунную плиту с изображением черепа внизу и солнца наверху, прочитал надпись:
«Во имя отца и сына и святаго духа, аминь. На месте сем погребено тело французской нации Урожденца провинции Прованс римско-католического закона полковника областного города Томска коменданта и ордена Святаго и равноапостольного князя Владимира кавалера Томаса Томасовича сына девилленева… который родился 1715 декабря 21 дни Окончил жизнь 1794 года августа в второй день в среду».
— Да, господин доцент, — сказал Громадзский. — Так время летит. Этой плите свыше ста лет.
— Я слыхал, что Томас де Вильнев привечал опального Радищева, — решил проверить слухи, носившиеся вокруг имени француза-коменданта, Крылов.
— Привечал, — ответил ксендз. — Писатель жил в его доме, недалеко от Соляной площади. Запускал бумажного змия во дворе.
Помолчали. И люди, и события были так от них далеки…
— Что вы хотите с этой плитой сделать?
— Отвезу в костел, — раздумчиво сказал Громадзский. — Быть может, там сохранится.
Тем временем мужики погрузили надгробную плиту на телегу, и низкорослый томский одер потащил необычную поклажу по дороге, заросшей подорожником и овсецом. Валериан Громадзский и Крылов, не торопясь, двинулись следом.
— Расточительны мы не в меру перед богом и людьми, — говорил ксендз; время от времени он прижимал к губам белый квадратик платка, желая уберечься от пыли. — Живем, как бабочки-однодневки. Трепещем, вспархиваем, а вечер уж тут как тут…
— Да, вы правы, — согласился Крылов. — Жизнь человеческая недолговечна. Однако же у человека не в пример бабочке есть возможность продлить ее. В делах. В творениях. Остаться в памяти.
Ксендз покачал седеющей головой.
— Блажен, кто верует… Память людей ненадежное хранилище. Не успеешь оглянуться — и надгробную плиту на шесток в печь утащат.
— Это от неграмотности, отец Валериан, от невежества, — возразил Крылов. — Дайте народу образование, культуру — и он сам начнет оберегать исторические ценности. А так, конечно, утилитарный подход: плита и плита, для печи пригодится…
— Кто ее даст, культуру? — прошептал ксендз и вновь закашлялся. — Бога хоть бы боялись.
— Боялись?! Вот видите, и вы говорите — боялись! — заволновался Крылов. — Всюду страх, боязнь… Отсюда и двоедушие. И в религии тоже…
— Опасные у вас мысли, господин доцент, предостерегающе поднял руку Громадзский. — Как у вас, у русских, говорят… Бог один, да молельщики не одинаковы. Скажите-ка лучше, что думают ваши ученые относительно деревянной архитектуры Томска?
— А что они могут думать? — махнул рукой Крылов. — За них пожары думают. Столько особняков старых сгорело! Многие были из себя редкостные. Дача виноторговца Сосулина на Степановке, «Тетушкин каприз»… Батеньков строил. Где она? И так и далее…
— Город Томск своеобразно красив, — сказал Громадзский. — Отдельные его строения могли бы составить гордость европейских городов. А вы, русские… Вы не умеете хранить свои шедевры. Как ваши потомки узнают, чем и какой красотой вы жили? Не бережете, не лелеете. Я бы на вашем месте все же поговорил в своем просвещенном кругу… В Англии общества по охране животных учреждаются. Отчего бы в Томске общество не создать? По охране редкостей исторических?
— Непременно поговорю, — заверил Крылов, удивляясь настойчивости, с которой этот слабый, больной католический священник печется о памятниках сибирской истории. — Вы правы, мы, русские, умеем создавать красоту, а вот сохранить ее…
Крылов простился с ксендзом на Соляной площади. Телега покатила к костелу. А Крылов свернул в переулок, ведущий к Белому озеру.
Мариинский сиропитательный приют, учрежденный супругами Пушниковыми в 1893 году, размещался в двух собственных зданиях на Белозерской, 32. Это было заведение, имевшее целью призреть младенцев-подкидышей, а также круглых сирот. В двух отделениях: младшем, до 5 лет, и старшем, от 5 до 14 лет, — содержались 123 ребенка.
Самый большой в городе приют влачил жалкое существование. Пушниковские капиталы невелики; содержание одного ребенка в день составляло 7 копеек, в то время как в приюте (тоже Мариинский, только по улице Магистральной, 1, где воспитывались одни лишь девочки, а всего 50 детей) жертвователей Асташевых и Цибульских — по 43 копейки.
Крылов пообещал Макушину поставить в Пушниковском приюте садоводство и огородничество — и поставил. К семи копейкам в день уже в первый год прибавились собственные овощи — свекла, морковь, капуста, репа, лук. Нынче обещают плодоносить смородина и малина.
Николай Феофанович Кащенко, увлеченный яблоневым садом, предложил для мариинцев саженцы собственного питомника. Крылов посадил несколько, чтобы не обидеть Кащенко, хотя знал, что за яблонями здесь доглядывать некому, вымерзнут, захиреют, — добро бы с овощами да малиной управиться.
Осмотром приютского огорода в этот раз Крылов остался доволен: цвели бобы, развернулись листья капусты, дружно махрилась морковь, а лук уже пощипан во многих местах и неплохо отрастает. Особую надежду он возлагал на капусту. Свежим соком в прошлом году лечили детям горло и кишечник, желудок и желчный пузырь; листья, сваренные в молоке, в смеси с отрубями прикладывали к золотушным и мокнущим местам на коже… Всю зиму дети ели квашеную капусту и выглядели нехудо. Нет, что и говорить, это не простой огородный овощ, а целая аптека! Хорошо, что удалось убедить взрослый персонал приюта не мешать, а наоборот, помогать детям в выращивании капусты.
Все лето старшее отделение работало на своем огороде и в саду. Крылов радовался, замечая, как быстро и понятливо схватывают дети его советы и указания. Истинную радость испытывал от общения с ними, хотя забитость и какая-то ненормальная тихость приютян всякий раз его задевали и вызывали грусть.
Вот и сейчас, завидя его во дворе, они не бросились навстречу, не зашумели, хотя были одни, без надзирательницы. Сбились в кучку и призывно ждали — подойдет ли господин ученый садовник?
Крылов подошел. Кого-то обнял за плечи, погладил по голове…
— Ну, здравствуйте, молодые люди! — сказал.
— Здравия желаем, господин Крылов!
— Здравствуйте…
— Здравствуйте, господин учитель…
Ну, вот опять — «господин Крылов, господин учитель»… Сердце заныло от безнадежной грусти; он даже потер его незаметно, просунув под пиджак руку. Только привыкнут дети к нему, только научатся говорить «здравствуйте, Порфирий Никитич» — уж на их месте другие. 294 ребенка умирает в приюте каждый год! 123 содержится — и 294 умирает. Невыносимая арифметика. Бледные, худые, изможденные дети исчезали один за другим, менялись, как в трубке-узорнике, где между зеркальцами бесконечно меняют свое очертание цветные стекляшки. Это походило на дурной фантастический сон, если бы… Если бы не было каждодневной действительностью.
— Кто нынче пойдет со мной продергивать морковку?
— Я… я… — со всех сторон раздались голоса. — Мы все хотим!
— Вот и отлично, — одобрительно кивнул Крылов. — Все вместе и пойдем. Только мы сделаем так: половина — морковку дергать, половина — свеклу прореживать, а еще одна половина — капусту поливать.
— А так не бывает… Три половины! — робко засмеялись те, что посмышленее; вслед за ними заулыбались и остальные.
Ну вот и славно, хоть один лучик света в ненастный день…
— А что. Дети, Васятки-большого не видать? — поинтересовался Крылов, когда уже вся ватажка распределилась между грядами. — Уж не заболел ли коновод ваш?
— Ага, заболел, — отвечали ему. — Ему в субботу досталось.
Опять розги…
— За что же?
— На законе божьем анекдот рассказал. «Ой вы, матери-келейницы, сухопарыя сидидомицы! К вам старик во дворе, а и где вы?!» — «В часовне, часы читаем». «Ой вы, матери-келейницы, сухопарыя сидидомицы! К вам молодчик во дворе, а и где вы?» — «По кельям лежим».
Все дружно рассмеялись. Крылов тоже улыбнулся. В бытность его учебы в гимназии они тоже рассказывали ту байку про сидидомиц; правда, это происходило в старших классах. А нынче уж и начальные посвящены — так убыстрилось, уплотнилось время…
— Стоит ли за это розги получать? — спросил он у детей, не прерывая работы.
— А какая разница? — ответили они. — Дурака только дурак не бьет. Все равно за что-нибудь найдется наказать в субботу, так что уж…
Крылов не заметил в них ни обиды, ни сожаления; говорилось, как о чем-то естественном, обыденном, вкоренившемся в жизнь.
Дети работали споро, с удовольствием. Светило закатное солнце, посылая тепло на малоухоженную землю. В его скользящих лучах фигурки детей казались слабыми ростками, нечаянно пустившими корни в неласковую почву. Дунь ветер посильнее — и нет их…
Чрезвычайный выпуск
И январь, и весь февраль публика ломилась в цирк Панкратова — там разыгрывались самовары. Помимо лотереи-аллегри, разумеется, было еще чем привлечь в афишах: неестественно гибкий мальчик; экстраординарное блестящее представление известных русско-германских музыкальных клоунов-гимнастов братьев Тривелли; силовая борьба; кроме того, соло-клоун Федоров выводил дрессированную свинью в пенсне… Но главное все-таки — самовары! На них клюнула даже чистая публика. Словом, неожиданно возник небывалый подъем вокруг зрелища, издревле считавшегося грубым, простонародным. Как писал один бойкий репортер, цирк на время превратился в «сибирский уголок развинченного Парижа».