Университетская роща — страница 77 из 84

Он встал. Огляделся. Темнота сгустилась, но силуэты деревьев разобрать можно. Деревья… Друзья… Он у себя дома. Это главное. А дорогу к своей роще он и без очков найдет. На ощупь. Ползком. Роща не выдаст их…

Откуда силы взялись — взвалил стонущего Федора на плечи и понес, прогибаясь до земли, едва переставляя трясущиеся от напряжения ноги, с тоской ощущая, как слабы его старые руки.

Нескончаемой, огромной и незнакомой казалась ему на этом пути любимая роща. За спиной на площади ворочалось большое и страшное существо, еще не до конца насытившееся кровью. Шум пожара уменьшился, но дыма стало больше, и он был сладко-горький, приторный до тошноты.

Что-то горячее, липкое пролилось за воротник. Потекло по спине. Сначала Крылов не понял, что этот такое. Опустил Федора на берегу Игуменки, протекавшей по северной части рощи. Взялся за шею… Это была кровь. Его ли, Федора ли — не разберешь.

Ему стало нехорошо. Отошел к ручью. Начал искать в карманах платок. Рука нашарила знакомое холодное тело серебряных часов.

— Мерзко… Ах, как все мерзко, — пробормотал он. — Убийцы… Нелюди…

Серебряные часы, царский подарок, выскользнули из рук и ушли под воду.

Маша и Пономарев безмолвно замерли, когда Крылов показался на пороге. Затем враз засуетились. Приняли раненого, уложили на диване. Иван Петрович побежал за врачом. Маша принялась греть воду.

Очутившись у себя дома, Крылов на какое-то время снова впал в забвение, полубеспамятство. Железным обручем затянуло сердце. Вскрикнула и куда-то исчезла Маша…

Очнулся он от болезненного укола в предплечье и от запаха эфира.

— Хорошо, — похвалил чей-то голос. — Молодцом. Теперь все будет хорошо.

Послышались сдержанные всхлипывания. Бедная Маша…

— Ступай к себе, Маша, — тихо попросил Крылов.

— Больной прав, вам лучше покинуть нас, — поддержал тот же голос. — Мы теперь и сами управимся.

Скрипнула дверь — Маша ушла.

С трудом, как после угара, Крылов повернул голову, желая удостовериться, кому принадлежит этот строгий и знакомый голос.

— Алексей Александрович, это вы? — обрадовался, узнав, что не ошибся и голос действительно принадлежит Кулябко.

— Лежите спокойно, Порфирий Никитич. Я подойду к вам, как только покончу обслуживать вашего коллегу, — не отходя от дивана, на котором лежал Федор, распорядился Кулябко.

— Что с вами?

— Два закрытых перелома: ключицы и ребер. Потеря крови. А так — ничего. Крепкий парень, — продолжая бинтовать, отрывисто ответил Кулябко. — А вы лежите тихо.

Крылов подчинился. После введенного лекарства железный обруч отпустил сердце, дышать стало легче. Он с благодарностью посмотрел на большой шприц, лежавший в неразобранном виде на куске желтой, много раз кипяченой марли. «Волшебный насосик» — называл его ласково незабвенный Эраст Гаврилович Салищев. А студенты и по сю пору зовут шприц «хирургической клизмой», устаревшим названием, введенным еще в свое время Пироговым. Особенно часто подшучивал над этим названием лаборант на кафедре физиологии, веселый, жизнерадостный Алексей Кулябко… Крылов хорошо помнит его еще юношей. Как быстро и талантливо прошел путь он от лаборанта до профессора, выдающегося экспериментатора, участника международных конгрессов, отлично владеющего немецким, английским, французским, итальянским языками. В памяти возникла сценка: тесная комната лаборатории физиологии, за столом задумчивый, погруженный в размышления Кулябко, а перед ним — подвешенное на нитке сердце лягушки, которое бьется вот уже несколько дней на удивление всему университету… Снова видение… Кулябко без особых предосторожностей — просто в ладонях — переносит оживленное им сердце человека… Лицо какого-то сердитого попа: «Кулябко посягает на загробную жизнь! Вон его из Томска! Вон!!»

Вот такой человек пришел в эту ночь в дом Крылова. Годы жизни в Сибири превратили жизнерадостного красивого юношу в серьезного молчаливого человека. Высокий лоб, как бы увеличивающийся, теперь занимает полголовы. Бородка подернулась сединой. Глаза уменьшились, кожа вокруг них покрылась сетью глубоких морщин.

Кулябко долго плескался на кухне возле чугунного рукомойника.

Переодетый в чистое, перебинтованный, Федор, казалось, задремал.

Алексей Александрович вернулся в кабинет. Подсел к Крылову.

— Как самочувствие?

— Благодарю вас, Алексей Александрович. Вполне, — ответил Крылов и, подумав, добавил: — Позвольте выразить вам…

— Не позволю, — мягко перебил Кулябко. — Благодарение богу, вам удалось спастись, и это главное. Разгул толпы… — плечи его, как от озноба, передернулись. — В Сибири до нынешнего года ничего подобного не происходило. Во все времена здесь одинаково трудно было и русскому, и нерусскому человеку. Что же касается купцов да лавочников, и те и другие на построение лисьего салопа жене одинаково сдерут семь шкур с покупателя, которого они и в щи кладут, и с кашей едят.

— Неправда, — раздался вдруг тихий голос.

Крылов и Кулябко обернулись. С усилием, бледный, без кровинки в лице, с подушек приподнимался Федор.

— Неправда! — громче повторил он. — Погромы возникают, когда революцию хотят задушить! Мы видим…

— Что вы видите?

— Мы видим, куда нацелена тупая дубинка толпы. На интеллигенцию. На рабочих. На революцию… В следующий раз им не взять нас голыми руками!

— Успокойся, Федор, — попросил Крылов. — Не надо… Ты же сам говорил… Французская коммуна подавлена, но идеи ее не погибли…

— В следующий раз все равно наш верх будет, — бессильный гнев исказил бледное лицо раненого. — Сегодня побили нас… Это тоже опыт… Мы тоже учимся… Вся страна всколыхнулась. Вся страна, весь народ учится…

Он закашлялся. Боль в груди заставила его замолчать.

— Ты прав, Федор, — прошептал Крылов. — Человек так устроен, что пока не пройдет через собственный опыт, не поверит на слово…

Он говорил о себе. Если бы ему еще сегодня утром сказали, что обыватели Томска, так поначалу умилявшиеся на своих студентов, станут охотиться за ними, орать «бей интеллигенцию!» — он не поверил бы. Теперь он видел все это своими глазами. Из истории слова не выкинешь: Томск и тут отличился, впервые в Сибири именно здесь, в средоточии науки и культуры, раздался этот клич: «Бей интеллигенцию! бей студентов!».

Как бы догадавшись о его мыслях, Федор продолжал:

— Отъявленный негодяй и прохвост Азанчевский получил полномочия из Петербурга подавить наше восстание. Ему недостаточно для этого пуль и нагаек. Решил жечь людей… Губернатор мог разогнать толпу… Мог увести казаков, стрелявших в осажденных. Но не сделал этого! Мы ходили к нему. Он ответил, что ничего сделать не может, так как дана конституция и свобода собраний. Он еще издевался… Дана свобода мерзавцам сжигать детей и женщин… Выходит, надо действовать… Закупать оружие и вооружаться. Превратить весь народ в вооруженную силу!

— Насилие в ответ на насилие? — с сомнением спросил Кулябко.

— Да. Только так, — уверенно ответил Федор.

Алексей Александрович пробыл возле раненых всю ночь, и только убедившись, что им стало получше и он сделал все, что мог, ушел.

К обеду появился Немушка. Пришел сам, живой и невредимый. Долго и мучительно немовал, «рассказывал» о пережитом: мычал, делая страшные глаза, размахивая руками, порывался куда-то бежать, издавал какие-то жуткие звуки…

Крылов все понял. Никогда еще Немушка не рассказывал так понятно и ясно.


К концу дня посыпался крупинками снег. Притрусил немного следы черного разгула.

Пономарева не удержать; он несколько раз совершал вылазки в город и приносил новые известия.

На Дальнеключевской толпа разгромила кожевенный и мыловаренный завод Фуксмана.

Искали городского голову Алексея Ивановича Макушина и его семью. Не нашли. Остервенели и произвели опустошение в его доме на Воскресенской горе. Поломали окна, двери, ставни, мебель, печи. Разорвали в клочки книги. Два переодетых городовых, приставленных на караул к дому, им не мешали.

— Гуляй и грабь три дня! — носилось по городу.

Грабили. И гуляли.

С особым наслаждением разносили базар, обжорные лари. И вот тут-то наконец последовал приказ: толпу разогнать штыками.

Толпа, временная общность людей, охваченная нездоровым порывом, разошлась охотно, быстро. И все в городе успокоилось.

Крылов и Федор отвалялись в постели дней десять. Маша и Иван Петрович ухаживали за ними. Иван Петрович развлекал разговорами, чтением газетных сообщений.

Но одно из них Пономарев сознательно опустил, чтобы лишний раз не напоминать о пережитом… Это было известие о том, что Святейший Синод остался доволен работой томских церковников и возвел высокопреосвященного Макария, в миру Михаила Андреевича Невского, в сан архиепископа.

В 1914 году он стал еще и митрополитом Московским. Говорят, часто изнурял себя строгими постами, словно бы наложил на себя некоторое внутреннее обязательство. Стал еще более молчалив и замкнут. О Томске вспоминать не любил.

 Лицом к стене

Шли своим чередом сначала дни, потом месяцы. Казалось, после «томской резни» — так окрестили газеты октябрьские события 1905 года в Томске — город уж более никогда не сможет жить по-старому, без оглядки на вчерашний день. Но в действительности все происходило как раз наоборот.

Уже через неделю запестрели на городских тумбах свежие монстр-афиши о предрождественских концертах, вечерах, праздниках, о том, что в помещении Общественного собрания имеет быть грандиозный бал-маске…. В местных газетах печаталась всякая шарабара, вздор, пустяки, реклама и объявления. В «Сибирском Вестнике», в частности, давался обширный отчет о ночных пирах томского Клуба нищих с дамами своего круга.

Публиковались стихи:

Любимец мой не астр пушистый,

Не гиацинт, не анемон,

И не фиалки цвет душистый —

Иван-да-Марья назван он…

И ни слова о недавней трагедии.

Макушин тяжело пережил смертельную опасность, которой чудом избежал его брат Алексей Иванович, врач для бедных, общественный деятель. Уже одно то, что при нем в Томске был построен водопровод (его высокие узорно-кирпичные башенки так славно оживили город), должно было бы настроить жителей на благодарность. А ведь было еще и открытие заразной больницы, и мощение улиц, и подновление дамбы от наводнений… Сам Петр Иванович вынужден был тоже три дня скрываться за городом. Черная неблагодарность горожан по отношению к макушинскому семейству, столь много отдавшему для разумного развития родного края, доконала его. Петр Иванович на какое-то время даже прекратил видеться с людьми. И продал свою любимую газету «Сибирская жизнь», на этот раз окончательно отказавшись от мысли быть когда-либо еще издателем. Редакторами «Сибирской жизни» стали профессора Томского университета Малиновский и Соболев. За два последующие года на газету посыпалось столько арестов из-за «неблагонадежности», сколько не было за все время ее существования. Но это будет в последующие годы… А пока и «Сибирская жизнь» поневоле обходила острые углы.