— Мой отец тоже батрачил, — заговорила она. — На здешнего барина работал. Я была красивой девушкой… Вот мой муж и взял меня. Человек он неплохой. Не знаю, почему вы решили, что он грубый и даже бьет меня. Это не так. Он меня и пальцем ни разу не тронул.
Мишкеи вдруг почувствовал себя таким уставшим и опустошенным! Он излил свою душу, излил мучительную тоску, которая уже давно не давала ему покоя. И все-таки где-то внутри в нем закипала злость.
— Защищаете мужа?.. — заметил он. — Еще скажите, что он добрый…
— Нет, не добрый, но и не злой. — Мариш покачала головой. — Он никогда меня не обижал, никогда не бил… Но за пятнадцать лет он ни разу не спросил, о чем я думаю, о чем мечтаю. Не поинтересовался, люблю ли я его. Если он хотел меня, для меня это было законом… Когда он вставал раньше обычного, я тоже вставала. Если он не спал ночь, и я не спала. Бывало, купит что-нибудь — нет, не для меня, а для дома, — так только потом покажет мне, но никогда не посоветуется со мной. Вот так мы и жили… Была сыта. Хороший дом, дорогие вещи… Все было. А жизни не было… Разве это жизнь, когда за тебя всегда думает другой? Его не интересовало, что мне нравится, а что — нет. Даже фартук и тот он сам мне выбирал. Ему позволялось все, а мне — ничего, потому что он выбрал меня, а не я его… Вы не понимаете? Вот если бы вам давали что-нибудь с издевкой, так, чтоб вам захотелось швырнуть это обратно, в лицо… Пятнадцать лет я живу его подачками. А ведь мужу со мной повезло. Работала-то я за троих. Только чтобы не быть в тягость…
— Ну а дальше? Все останется по-старому?
— Нет. Я хочу уйти.
— Уйти! Но… к кому?
— Ни к кому. Все это время я была только мужниной женой. Носила его фамилию. Если б я не была Патоне, я была бы никем.
— Зря вы так говорите!
— Нет. Вы, наверное, не поймете меня, но это так. Люди почтительно здоровались со мной. А как же иначе? У меня была красивая одежда и все остальное… Потому что я была Патоне. Я была его частью, а часть без целого пропадет… Уж лучше б он бил меня! Все бы легче было… С горя бы сделала что-нибудь ему назло. Вот почему я и спросила, когда мы подписывали заявление, можно ли мне поставить свою девичью фамилию. Все-таки я Мария Кочиш. У меня есть свое имя… И теперь мне от мужа ничего не надо. Я не позволю за себя думать. Меня теперь зовут Мариш. Как была я ею, так и осталась. Я хочу зачеркнуть пятнадцать лет, которые прожила с ним.
В сарае стало душно. Женщина сняла пиджак и отдала его Мишкеи. Ее больше не интересовало, как он будет смотреть на нее. Но Мишкеи уже не видел ни ее груди, ни шеи. Он смотрел ей в лицо.
— Не сердитесь на меня, — продолжала женщина. — Я на вас не обижаюсь. Вы мне рассказали о своей жизни, я — о своей… Мужу нужно было только мое тело, его он сразу заметил, но человека во мне увидеть так и не захотел. А я все ждала… Думала, что женщина — такой же человек, как и другие…
Мишкеи хотелось закурить, но сигареты отсырели в кармане. Он пытался найти хоть одну сухую сигарету, но не нашел и бросил пачку в угол.
Мариш снова начала дрожать от холода.
— Возьмите пиджак, если хотите, — сказал он с улыбкой. — Пожалуйста, наденьте его.
— Спасибо, — улыбнулась Мариш и набросила пиджак на плечи. — Я уже сказала вам, что не сержусь. Только… если человек наконец понял, что жил не так, как надо, возвращаться к прежней жизни ему уже не хочется.
Теперь в ее взгляде была не грусть, а доброжелательность и живой интерес. Мишкеи бросало то в жар, то в холод. Он думал о себе, о Пато, об очаровательной женщине, которая за пятнадцать лет жизни не позволила убить в себе человека, стремящегося к добру.
— А что, если… — робко, с надеждой в голосе заговорил Мишкеи. — Если бы я полюбил вас такой, какой вы хотите стать? Никем не униженной? Самостоятельной?
Мариш вышла из сарая. Над землей поднимался густой пар, ветер разгонял его. Напоенная влагой земля дышала свежестью. Мишкеи, подойдя к Мариш, ждал ее ответа. По дороге, обходя лужи, в засученных до колен штанах шагал председатель.
— Черт возьми! — выругался Мишкой. — Еще увидит нас и невесть что подумает.
— Пусть думает. — Мариш пожала плечами. — Я знаю, чего хочу. Да он и не сюда идет. На луг свернул.
Мариш сбросила с плеч пиджак и отдала его Мишкеи.
— Пока дойду до дому, обсохну на солнце, будто и не мокла под дождем.
— Вы мне так и не ответили, — остановил ее Мишкеи.
Мариш опустила голову, исподлобья наблюдая за выражением лица агронома.
— Жизнь долгая. Поживем — увидим! — сказала она и, уже выйдя на обочину дороги, улыбнулась ему шаловливой девичьей улыбкой.
Мишкеи долго стоял у сарая. Фигура женщины уже почти скрылась в зарослях зеленеющей кукурузы, а он все стоял, переминаясь с ноги на ногу, закусив во рту вместо сигареты соломинку.
— А я подожду! — громко крикнул Мишкеи одинокому кусту крыжовника, росшему возле сарая. — Подожду… Но уж потом не отдам тебя никому.
И, насвистывая, пошел догонять председателя.
НЕОЖИДАННЫЙ КОНЦЕРТ
В конце января 1945 года меня срочно вызвали в штаб, где подполковник Агаев, седовласый, с выражением усталости на лице, коротко сказал:
— Возможно, нам придется временно отойти на новые позиции. Мы должны быть готовы к этому.
Вместе со мной был командир взвода Лайи Родан, по выражению лица которого я догадался, что он очень зол. Шея под воротником шинели была багровой. Оно и не удивительно: гитлеровская артиллерия здорово нас обстреливала, фашистские танки не раз прорывали и без того слабую линию обороны, а сосредоточение советских войск, казалось, навсегда остановилось. Дыры в обороне «штопали» одними и теми же частями, которые перебрасывались с одного участка на другой. Если кого-нибудь из штабных офицеров спрашивали о том, не случилось ли какой беды, тот только махал рукой, ронял традиционное «все в порядке», добавляя, что причин для беспокойства никаких нет.
Теперь это «все в порядке» и давало о себе знать. Родан нервно трогал рукой оружие, которым он весь был обвешан, как ружейная пирамида. Спереди у него висел автомат, по бокам два «фроммера» и несколько ручных гранат, которые колотились друг о друга во время ходьбы. По-русски он не говорил, но зато говорил по-сербски, и к тому же довольно бегло, а когда волновался, то так и строчил, как из пулемета.
— Как же это получилось? — спросил он у Агаева.
— А что?
— Почему нам ни одного слова не сказали, пока дело не дошло до такого состояния?
— Мы и сами раньше ничего не знали.
— Что? Нам и то все ясно! Вот уж какой день не подходит подкрепление!
Агаев вынул платок и вытер воспаленные веки.
— Позавчера еще прибыло, — сказал он. — А вчера на рассвете ледоход снес у Хароша временный мост, и, пока не наведем новый, придется пережить несколько трудных деньков. На лодках через Дунай в крайнем случае можно перебросить только боеприпасы, живую силу не перебросишь, а технику тем более. — Сложив платок, Агаев спрятал его в карман. — Удовлетворены вы моим сообщением?
Родан выругался по-венгерски, чтобы не поняли.
— К сожалению, — начал я, — это не меняет дела. Мы находимся перед неразрешимой проблемой.
— Почему?
— Большинство солдат из венгерских частей — уроженцы здешних мест. Если нам придется отсюда уходить, все они разбегутся. Как вы себе представляете, не затем же они дезертировали из хортистской армии, чтобы бросить здесь все, своих родных, и бежать неизвестно куда, а?
— Ничего я не представляю. Я выполняю приказ. В штабе дивизии считают, что гитлеровцы сейчас предприняли сильное контрнаступление, которое может смести советские части, окружающие Буду. Вот поэтому-то я и не рекомендую вам здесь оставаться. Гитлеровцы с вами церемониться не станут.
— До сих пор об этом речи не было!
— О чем?
— О том, что вы здесь не твердо закрепились. А если даже и временно, то о том, что гитлеровцы могут вас потеснить…
Я высказал подполковнику все. Говорил о нашем разочаровании, о том, что такой поворот дела для нас абсолютная неожиданность. Как мы могли объяснить своим солдатам, что, несмотря на все наши обещания, нам некоторое время придется двигаться не вперед, а назад? А ведь наше соединение рассчитывало на успех, на победу. Провалами, отступлениями и поражениями мы были по горло сыты в хортистской армии. Ребята не хотели снова брать в руки оружие. И не из страха перед опасностями, к которым большинство из них уже привыкло, а из-за того что перейти на сторону правды легко только теоретически. На самом же деле нашим противником были не нацистские фюреры и гитлеровские генералы, а такие же, как мы сами, простые венгерские солдаты. Они кричали нам, чтобы мы не стреляли в них, так как они тоже венгры, обзывали нас скотами. Мы со своей стороны кричали им то же самое. Когда мы оказывались друг против друга и нужно было открывать огонь, не раз бывало и так, что мы стреляли из автоматов поверх голов, пуская пули «за молоком».
Не знаю, все ли понял Агаев из моих слов.
С мрачным видом он сказал:
— На фронте не бывает твердых позиций. Твердая позиция возможна лишь после заключения мира. Разве вы этого не знаете? Докладывайте мне каждый час. Если произойдет что-нибудь чрезвычайное, я свяжусь с вами через связного, который и сообщит вам путь отхода и место сбора.
Когда мы вышли из штаба, Родан в сердцах сплюнул на землю.
— Черт возьми! — пробормотал он. — И тут не везет. С кем ни говоришь, бьют себя в грудь, говорят, что они не остановятся, пока не дойдут до самого Берлина. Ну вот и остановились! В такой неразберихе это возможно, но почему именно здесь?
Я ничего не ответил на это. Родан обычно держался сдержанно. За глаза его звали Смельчаком, так как он, несмотря на должность командира взвода, всегда охотно шел на самое опасное дело, взяв с собой одного-двух добровольцев. А если он когда и расходился, то вовсе не из-за того, что боялся опасности.
— Давай поспорим, — предложил он мне, — что наши уже разбежались.