Унтер-офицер и другие — страница 35 из 40

— Да, — ответил капитан.

— Тогда сыграйте, пожалуйста.

— А что?

— Недавно я слышал один вальс, мелодия которого никак не выходит у меня из головы. Во дворе комендатуры его играл на баяне один солдат. Кажется, вальс называется «Амурские волны».

— А! Есть такой вальс.

Толстые пальцы капитана пробежались по клавишам. Играть он начал очень тихо и плавно, непосредственно и мечтательно-наивно, как можно играть только вальс.

Родан выпрямился и изумленно покачал лохматой головой.

— Черт возьми! — тихо произнес он. — Командир, да нас посрамили! И тебя, и меня!

Меня даже в пот бросило: «А что, если Татушин заметил наше бахвальство?» Вальс кончился.

— Ну как? — спросил капитан.

Рот у Родана расползся до ушей: такой улыбкой он, видимо, хотел выразить свое восхищение.

— Если можно, сыграйте что-нибудь из Шопена. Ну, скажем, «Революционный этюд».

Татушин кивнул. Он снял китель, закатал рукава рубашки. Выражение круглого лица прояснилось. Подождав немного, он заиграл. После Шопена он играл Моцарта, потом Чайковского, Шуберта, Листа, Бетховена. Нашему кучеру наскучило нас ждать, он выпряг лошадей и, войдя в дом, устроился в уголке. Затем в комнату вошел хозяин дома, судебный чиновник, с женой. Вслед за ними появился начальник охраны склада боеприпасов, к которому мы ездили в полдень и который подробно объяснил нам, где мы находимся.

Когда стемнело и в комнате зажгли лампу, появился подполковник Агаев, который принес какое-то распоряжение. Он то и дело поглядывал на вытащенную из кармана записку, однако игры Татушина не прерывал. В комнате звучала «Аппассионата».

Когда прозвучали последние аккорды, Агаев подошел к Татушину.

Капитан вытер потный лоб платком.

— Не сердитесь, — обратился он к нам, — мне пора идти. Кажется, я нужен Агаеву.

Все молчали. Никто даже не пошевелился. Все мы еще находились под чарами прекрасной музыки. Первым вскочил со своего места служащий трибунала, он пожал Татушину руку, удивленно качая головой.

— Я не верю, — сказал он, — что этот человек — профессиональный военный.

Родан перевел его слова.

— Нет, — улыбнулся капитан. — Я действительно не профессиональный военный. До войны я преподавал в консерватории.

Я тоже подошел к капитану и сказал:

— Спасибо вам. И не сердитесь на нас.

— За что? Как вы могли такое подумать? И за гнедого я вам очень благодарен. Если вы не возражаете, давайте еще как-нибудь встретимся и поиграем.

Мы договорились, что через несколько дней снова навестим капитана. А Мишенька к тому времени раздобудет вместо самогона что-нибудь поприличнее. Татушин поспешно оделся, сел в бричку и укатил куда-то.

Через три дня Мишенька пришел к нам. Родан порылся в шкафу и вытащил оттуда бутылку.

— Хороший ты парень, Мишенька, а командир твой еще лучше. Вот видишь, и мы о вас не забыли.

Однако громадный казак не проронил ни слова. Он долго смотрел на нас каким-то странным взглядом. В глазах у него застыли страдание и боль. Так ничего и не сказав, он повернулся и ушел. От подполковника Агаева мы узнали, что капитан Татушин погиб в тот день в семь часов утра.

ТОВАРИЩ СЮЧ

Однажды в середине января сорок пятого года под вечер перед зданием школы остановилась колонна беженцев. Явление для того времени довольно обычное. Тут были и мужчины, и женщины, и дети, всего человек сто двадцать. У них уже не было сил идти дальше.

Со стороны Секешфехервара гитлеровцы пытались прорвать линию фронта и разорвать кольцо окружения советских войск вокруг Буды. Колонны беженцев — за день иногда попадалось три-четыре такие колонны — устремлялись на север, на территорию, освобожденную советскими войсками, подальше от готовящих контрнаступление гитлеровцев.

Из стоящего напротив школы дома, где совсем недавно разместилось местное партийное руководство, мы с жалостью смотрели на беженцев. Надо было где-то достать картошки и фасоли, чтобы накормить несчастных хотя бы горячим супом.

Отделившись от группы беженцев, сухонький старичок небольшого роста с любопытством разглядывал вывеску, вырезанную из крышки картонного ящика и повешенную на стену: «Местное руководство Венгерской коммунистической партии». Затем он направился прямо в дом. Старичок был налегке, в руках у него не было ни чемодана, ни даже узелка. Шел он, заметно прихрамывая на левую ногу. Чувствовалось, что он сильно истощен: старика шатало даже от слабого ветерка.

— Добрый день, — поздоровался старик, войдя в комнату и по очереди обводя взглядом каждого из нас. И вдруг разрыдался.

Мы молча уставились на странного пришельца. На нем было старое грубое шерстяное пальто, подпоясанное бечевкой и доходившее ему почти до пят. В это пальто смело можно было всунуть двух таких стариканов. На голове — видавшая виды солдатская шапка, на ногах — галоши. По обвислым усам и задубевшей от ветра коже его можно было принять за крестьянина. Однако смущала насмешливая улыбка на губах, какая обычно бывает у господ. Мы не знали, что нам с ним делать…

Наконец старик успокоился.

— Я товарищ Сюч, — представился он и стал по очереди пожимать всем нам руки.

Он так и сказал: «Товарищ Сюч».

Йожеф Теглаш, старый металлист, который, собственно говоря, на свой страх и риск, без каких-либо указаний сверху, возглавил нашу парторганизацию, внимательно рассматривал «товарища Сюча», но никаких вопросов ему не задавал. Вынув из кармана своего пальто кусок хлеба, он протянул его старику, сказав:

— Ты, наверное, голоден?..

Товарищ Сюч стал с жадностью есть, откусывая большие куски и глотал, почти не разжевывая. На него сразу же напала икота. Застеснявшись, старик перестал есть и, не спуская взгляда с куска хлеба, стал ждать, когда пройдет икота, затем несколько медленнее снова принялся за еду.

— Я из гитлеровского концлагеря, — сказал он, не переставая жевать, словно отвечая этим на не заданный Теглашем вопрос.

Стоило ему произнести слово «концлагерь», как его зеленовато-коричневые глаза заметно пожелтели, словно в них вспыхнул ужас пережитого. Однако подробностей старик касаться не стал.

Доев хлеб и проглотив собранные в ладонь крошки, он спросил:

— На Сабольч дорога свободна?

Теглаш пожал плечами:

— Быть может, если приложить побольше ловкости и если просто повезет, то как-нибудь и можно проскользнуть. Но ручаться за это никак нельзя. Подождать бы надо…

Сюч молчал, кивая головой. Он долго смотрел на пол, потом, махнув рукой, как человек, который смирился с обстоятельствами, подошел вплотную к Теглашу и сказал:

— Тогда, товарищи, дайте мне какую-нибудь работу.

Старому металлисту понравилось такое поведение недавнего узника фашистского концлагеря. Едва успев освободиться, проделав путь в триста с лишним километров и узнав, что дальше ему пока проехать не удастся, он просит работу. Значит, Сюч прошел неплохую школу жизни. Сам товарищ Теглаш прошел «университеты», последним из которых была будапештская тюрьма на проспекте Маргит. На всякий случай он решил устроить Сючу экзамен.

Прямо, в лоб, поставленные вопросы, нескладные ответы, за которыми скрывается целое море страданий, — такова суть подобных экзаменов, столь частых в начале сорок пятого года.

— Почему тебя забрали в концлагерь?

— Я же сказал, что я коммунист.

— С какого времени?

— В ноябре восемнадцатого года я вернулся домой с итальянского фронта, тогда и вступил в партию.

— Так…

— Затем служил в венгерской Красной армии. Был ранен, потом попал в плен. Били меня там, и не раз… Потом работал как мог.

— Профессия?

— Слесарь по сельхозмашинам.

— Ну, тогда скажи, как ты понимаешь демократический централизм?

— А кто его знает!

— А что такое пролетарская диктатура?

— Это когда все принадлежит нам… Ну и… под зад дать буржуям.

— В основном правильно… Ну а пролетарский интернационализм?

— Да здравствуют Советы!

— Хорошо, правильно. Ну а во что ты веришь?

— Во что нужно.

— Ну а все же?

— Ну… что нам уже недолго осталось служить господам.

Вот в таком духе и продолжался этот импровизированный экзамен, то трогательный, то смешной. Ответы товарища Сюча были, конечно, весьма наивными… А просил он послать его не на какую-нибудь работу, а на пропагандистскую, агитатором.

— Видишь ли, товарищ, — начал было отговаривать его Теглаш, — для этого нужно очень много знать…

Сюч возразил:

— Почему? Разве я не могу разъяснить людям, кто друг и кто враг? Лучше могу, чем те, кто всему этому учился по книжкам!

Теглаш, пожалуй, и согласился бы со стариком, и стал бы Сюч агитатором, если бы не приближавшийся к тем местам фронт.

Теглаш разрешил старику спать в парткоме на старом диване, на обед и ужин он должен был получать картошку или фасоль. И вдруг секретаря срочно вызвали в штаб фронта. Вскоре он вернулся — весь в грязи, так как идти ему пришлось по обочине дороги, по которой сплошным потоком шли в сторону фронта батальоны из резерва командования.

Теглаш был сосредоточен и хмур.

— От нас требуется помощь, — кратко сказал он. — Временно, пока не подойдет подкрепление… Все солдаты ушли на фронт, некому даже охранять комендатуру… Кто согласен пойти в военизированную охрану?

Нас было восемнадцать человек. Вызвались все восемнадцать. Но пока мы шли получать оружие, нас осталось только одиннадцать… Семеро словно сквозь землю провалились. Так бывает: тот, кто слишком много говорит о своей готовности к самопожертвованию, нередко, когда доходит до дела, трусит.

Теглаш так и кипел от негодования. Попадись ему эти мерзавцы на глаза, он бы их убил. Всю дорогу до комендатуры он ругался на чем свет стоит. Товарищ Сюч по этому поводу не высказывался. Только почему-то рассказал о том, что на одном и том же поле картошка родится по-разному: под одним кустом много картофелин, под другим — мало, а под третьим — и вообще ничего…