И чу! Идет поезд с живым грузом, везущий под открытым небом скот с тысяч холмов – из овчарен, хлевов и коровников – отовсюду, кроме горных пастбищ. Перегонщики с кнутами и пастушата развалились прямо посреди стада. И все это проносится как листья, сдуваемые с гор сентябрьскими бурями. Воздух наполнен мычанием телят и блеянием овец, суетой быков, словно мимо проезжает вся сельская долина.
Когда старый баран-вожак во главе стада звенит колокольчиком, горы сами прыгают, как овцы, а небольшие холмы – как ягнята. В середине поезда едет полный вагон гуртовщиков, приравненных теперь своему стаду. Маясь от безделья, они все равно сжимают в руках бесполезные в дороге кнуты, как талисманы ремесла. Но куда делись собаки? Они поддались стадному чувству, отстали и сбились со следа. Мне кажется, что я слышу их лай за холмами Питерборо или учащенное дыхание на западном склоне Зеленых Гор. Они не успеют заскочить в последний вагон. Они теперь тоже не при деле, их преданность и смекалка никому не нужны. Скроются с позором в своих конурах или одичают, вступив в союз с волками и лисами. Так проносится мимо сельская жизнь.
Вот ударил вокзальный колокол, нужно сойти с путей и пропустить вагоны:
Что такое для меня рельсы?
Я никогда не ходил посмотреть,
Где они заканчиваются.
Они заполняют несколько оврагов,
А в насыпях гнездятся ласточки,
Ветер вослед разгоняет песок,
И разрослась ежевика.
Но я перехожу пути, словно лесную проселочную дорогу. Не хочется ослепнуть и оглохнуть из-за дыма, пара и свиста.
Теперь, когда поезда ушли, а вместе с ними и беспокойный мир, рыбы в пруду уже не чувствуют грохота, и я стал совершенно одинок. Возможно, до конца этого длинного дня мои размышления прервет лишь слабый скрип экипажа на дальней дороге.
Иногда по воскресеньям, при попутном ветре, доносился звон колоколов Линкольна, Эктона, Бедфорда или Конкорда. Тихие, приятные и похожие на природные мелодии, достойные слияния с глушью. На больших расстояниях эти звуки глухо вибрируют над лесом, словно перебирают сосновыми иглами, как струнами арфы. Все дальние звуки становятся похожими, превращаясь в музыку всемирной лиры. Атмосфера в унисон окрашивает отдаленные горные хребты в приятный голубоватый оттенок. В этой мелодии, искаженной воздухом и сыгранной каждым листиком, каждой иголкой в лесу, до меня долетают звуки, подхваченные и измененные силами природы, перетекшие эхом из долины в долину. Эхо тоже в некотором смысле оригинальный звук, в этом его волшебство и очарование. Оно не просто копирует лучшее из колокольного звона, но добавляет в него голос леса; те же банальные слова и ноты, но пропетые дриадами.
Вечером в лесу приятно и мелодично замычала чья-то корова. Поначалу я принял ее за голоса менестрелей, бродивших по холмам и долам со своими песнями. К разочарованию, хоть и приятному, мелодии перетекли в простые и естественные коровьи звуки. Не хочу показаться насмешливым, но высоко оценю пение этих юношей, ведь когда воспринимаешь его коровьим мычанием, это означает приближение к звучанию Природы.
В некоторые дни лета регулярно в половине восьмого, после вечернего поезда, козодои читали получасовую всенощную с пня у двери или на коньке крыши. Это происходило ежевечерне, точно по часам, с отклонением не более пяти минут по солнцу. У меня была редкая возможность познакомиться с их привычками. Иногда я слышал, как стайка птиц одновременно пела в разных частях леса, отставая друг от друга разве что на один такт, и так близко, что различались не только щелканье после каждой ноты, но часто и своеобразное жужжание, как у мухи в паутине, только погромче. Иногда одна из них кружила вокруг меня в лесу, словно на веревочке, при малейшем приближении к гнезду. Остальные голосили с перерывами всю ночь, особенно музыкально перед рассветом.
Когда другие птицы замолкают, песню подхватывают ушастые совы, оглашая лес древним плачем. Их мрачный крик поистине в духе Бена Джонсона. Мудрые полуночные колдуньи! Это не скромно поэтическое «ту-уит, ту-у», а без дураков, самый печальный кладбищенский напев, взаимные утешения любовников-самоубийц, вспоминающих о муках и радостях божественной любви в адских кущах. Но мне нравится внимать их причитаниям и унылым откликам, разносящимся вдоль опушки леса. Они слегка напоминают мелодичные трели птиц, словно бы это темная и печальная сторона музыки со стенаниями и вздохами, издаваемыми с энтузиазмом. Они – уныние, подавленность и печальные предчувствия падших душ, бродивших по земле в человечьем обличье по ночам и творивших темные дела. Теперь же искупают грехи пронзительным уханьем или заупокойной прямо на месте преступления. Они дают мне новое ощущение многообразия и вместимости природы, нашего совместного обиталища. «О-о-о-о-о, лучше бы я никогда не р-р-р-родилась!» – вздыхает сова на этом берегу пруда и, ведомая неутолимым отчаянием, перелетает на другую ветку дуба. «Лучше бы я никогда не р-р-р-родилась!» – с трепетной прямотой отвечает ей другая, на противоположном берегу, и это «р-р-р-родилась» глухо разносится даже из такой глухомани, как леса Линкольна.
Ухающая сова тоже пела мне серенады. Если до нее рукой подать, вам может показаться, что это самый печальный звук в Природе, словно таким образом хочет повторить и сделать рефреном своей песни предсмертные стоны страдальца – бедного и слабого, утратившего надежду. Воющего, как зверь, хотя и с человеческими всхлипываниями, на пороге долины теней, что звучит еще более жутко из-за булькающей мелодичности. Пытаясь повторить совиное уханье, я непроизвольно начинаю со звуков «гл», выражающих желеобразную стадию поражения мозга, достигшего омертвения всех здоровых помыслов. Словно завывает вампир, идиот или безумец. Но другая сова отвечает из далеких лесов напевом, кажущимся на расстоянии весьма мелодичным: «У-ху-ху, уре-ху». И звуки эти обычно мне приятны, слышны ли днем или ночью, летом или зимой.
Я радуюсь крикам сов. Пусть они издают безумное и маниакальное уханье вместо людей. Эти звуки совершенно уместны на болотах и в сумеречных лесах, вне дневного света, и выражают характер обширной первозданной природы, не познанной людьми. Они воплощают непроницаемые сумерки, полные неудовлетворенных желаний, присущих каждому из нас. Весь день солнце освещало поверхность дикого болота, где растет черная ель, облепленная бородатым лишайником, где кружат маленькие ястребы, в вечнозеленых кустах лепечет синица, а ниже притаились куропатка и кролик. Но вот приходит другой, более мрачный и печальный день, и другие твари вылезают на свет, по-своему истолковывая предназначение Природы.
Поздним вечером я слышал лай собак, отдаленный грохот телег по мостам, чей звук громче всех, а иногда снова мычание печальной коровы на дальней ферме. А тем временем по всему берегу трубят в полный глас лягушки-быки. Это души старых пьяниц и гуляк, упорные, до сих пор нераскаянные, поющие песню-приманку в адском озере реки Стикс – да простят мне это сравнение нимфы Уолдена, ведь здесь почти нет водорослей, хотя лягушки водятся. Они бережно хранят шумные обычаи праздничных пиров, но их голоса охрипли и помрачнели, словно насмехаясь над весельем. Вино праздника потеряло аромат и стало обычным напитком, раздувающим брюхо. Не опьянит больше, затуманивая воспоминания о прошлом, а просто перенасытит, пропитает влагой и вспучит животы.
Самая важная лягушка возложила подбородок на сердцевидный лист-слюнявчик, уселась на северном берегу, набрала презренной воды и передает чашу пития далее, исторгая из себя «тр-р-р-о-онк, тр-р-р-о-онк, тр-р-р-о-онк!». Из отдаленной заводи немедленно летит ответный пароль – это вторая по старшинству и размеру отхлебнула положенное; а когда обряд обойдет по кругу весь берег, церемониймейстер удовлетворенно исторгнет «тр-р-р-о-онк!», и каждая квакушка, вплоть до самой худосочной, скопирует по очереди, подтверждая правильность обряда. Церемония снова и снова пойдет по кругу, пока утренний туман не развеется на солнце и патриарх не скроется в пруду. Опоздавшие время от времени будут тщетно квакать «тро-онк», ожидая ответа.
Не уверен, что хоть раз слышал на своей поляне «кукареку!», и даже подумывал завести петуха вместо певчей птицы. Этот бывший индийский фазан наиболее узнаваем, и, если бы не одомашнился, кукареканье в наших лесах заглушило бы гогот гуся и уханье совы. Только представьте кудахтанье кур, заполняющих паузы, когда призывный глас их владыки стихает! Неудивительно, что человек сделал эту птицу домашней, не говоря уже о профите в виде яиц и куриных ножек.
Только подумайте, как здорово прогуляться зимним утром в лесу, изобилующем курятиной, – в их родном лесу, – и слышать, как дикие петухи кукарекают, сидя на деревьях, а их чистые и пронзительные голоса разносятся на мили окрест, отражаясь от земли и заглушая более тихое щебетанье других птиц. Это бы держало людей в тонусе. Кто не вставал бы с петухами, ежедневно все раньше и раньше, пока не приобрел бы настоящее здоровье, богатство и мудрость? Голос этой иноземной птицы воспет поэтами всех стран наряду с родным многоголосьем певчих. Смелому петушку подходит любой климат, он осваивается лучше местных уроженцев. Всегда здоров, его легкие сильны, никогда не унывает.
Даже моряк, носимый в океанах, просыпается от его крика, но только не я. Мне не довелось держать ни собаки, ни кошки, ни коровы, ни свиньи, ни кур – так что могу утверждать, что соскучился по домашним звукам – я не слышал ни маслобойки, ни прялки, ни фырчащего кофейника, ни даже посвистывающего чайника, и ни плачущего ребенка, которого надо успокоить. Старомодный человек сошел бы с ума от такого или умер от тоски. Даже крысы в стенах вымерли от голода, а точнее от скудости объедков. Водились только белки на крыше и под полом, козодой на коньке крыши, кричащая под окном голубая сойка, заяц и сурок, а за домом – ушастая сова, стая диких гусей или гагара на пруду и лиса, тявкающая по ночам. Даже жаворонок или иволга, эти скромные полевые птицы, никогда не залетали на мою поляну. На дворе не кукарекал петух и не кудахтали куры. У меня не было двора! Зато неогороженная Природа гостила прямо у дверного порога. Под окнами рос молодой лес, а дикий сумах и плети ежевики проникали прямо в погреб. Крепкие болотные сосны терлись о гонт и скрипели, требуя больше места, а их корни прорастали в подпол. Ураганный ветер не срывал мне крышку погреба или ставни, вместо этого он ломал или вырывал с корнем сосну за домом, и она превращалась в дрова. Великая снежная буря не заносила дорожку через двор к воротам, потому что не было ни ворот, ни двора, ни самой дорожки в цивилизованный мир!