Немало их пришло в скромный дом,
Не ищущих развлечений, ведь их здесь нет;
Их пир – отдых и свобода;
Благородные довольствуются малым.
Когда Уинслоу, впоследствии ставший губернатором Плимутской колонии, отправился пешком через лес с официальным визитом к Массасоиту, вождю племени вампаноагов, и прибыл туда уставшим и голодным, тот благосклонно принял делегацию, но о еде даже не заикнулся. Когда наступила ночь, по воспоминаниям Уинслоу, «он уложил нас в постель вместе с собой и своей женой. Индейцы легли на одном краю, мы – на другом. Это был обычный дощатый настил, поднятый на фут от пола и накрытый тонкой циновкой. Еще двое его коллег из-за нехватки места легли вплотную к нам и на нас; так что мы устали от отдыха больше, чем от пути». В следующий полдень Массасоит «принес две пойманные рыбины», каждая оказалась раза в три больше леща – «Их сварили, но не менее сорока человек ожидали своей доли. Большинству что-то досталось. Это вся пища, что мы съели за две ночи и день, так что, если бы не припасенная куропатка, вернулись бы обратно голодными». Они отправились восвояси, боясь впасть в состояние бреда из-за недостатка пищи и сна, вызванного «варварским пением дикарей», привыкших убаюкивать себя песнями, и желая добраться до дома, пока оставались силы на дорогу.
Ночлег действительно сопровождался неудобствами, хотя неудобства на самом деле были высокой честью. Но что еще могли бы сделать индейцы с угощением? Им самим было нечего есть, но они проявили достаточно мудрости для понимания, что извинением еды не заменишь. Так что просто потуже затянули пояса и ничего о ней не объясняли. Когда Уинслоу посетил их в следующий раз, в сезон изобилия, недостатка в угощениях не было.
Люди живут повсюду. Когда я поселился в лесу, ко мне приходило больше посетителей, чем в любое другое время жизни. Обстоятельства нередко тому благоприятствовали. Но по пустякам беспокоили крайне редко. В этом отношении гости отсеиваются самим расстоянием от городка до выселок. Я так углубился в великий океан одиночества, питаемый реками общества, что по большей части до меня доставали только лучшие их отложения. Кроме того, они доносили свидетельства о неизученных и первозданных континентах на другом берегу.
Кто посетил этим утром мое обиталище, если не настоящий герой Гомера или малоазиат из Пафлагонии с таким поэтическим именем, что и не приведешь, – канадец, лесоруб и изготовитель стоек, способный обработать пятьдесят бревен за один день. Последний раз он поужинал сурком, пойманным его собакой. Гость тоже слышал о Гомере, и «если бы не книги», то он «не знал бы, чем заняться в дождливые дни», хотя, скорее всего, за множество дождливых сезонов не прочел ни единой до конца. Один священник из далекого прихода, умевший говорить по-гречески, научил его читать строки в Новом Завете; а теперь, пока он держит книгу, я должен переводить ему отповедь Ахилла Патроклу: «Что это так ты заплакан, Патрокл, дорогой мой, подобно девочке малой?»
Или, быть может, о Фтии один что-нибудь ты услышал?
Жив, говорят, еще Акторов сын, отец твой Менетий,
Жив посреди мирмидонцев Пелей Эакид, мой родитель.
Смерть их обоих для нас величайшую скорбь принесла бы.
Он ответствует: «Хорошо». Держит под мышкой большую вязанку коры белого дуба для больного, собранную воскресным утром. «Думаю, не грех заняться этим сегодня», – молвит он. Считает Гомера великим писателем, ни разу не прочитав. Трудно найти более простого и прямого человека. Порок и недуг, что наложили темную моральную тень на мир, для него словно не существуют. Двенадцать лет назад ему было около двадцати восьми, когда пришлось покинуть отчий дом в Канаде, чтобы работать в Штатах для покупки фермы у себя на родине. Он был слеплен по грубому лекалу – крепкое, но неповоротливое тело, имеющее некоторую грациозность, толстая загорелая шея, темные густые волосы и сонные голубые глаза, приобретавшие иногда выразительность. Из одежды – серая суконная шляпа с низкой тульей, потрепанное пальто цвета шерсти и яловые сапоги. Мужчина поглощал мясо в невероятных количествах и обычно носил свой обед в оловянном ведерке на работу – рубку леса в паре миль от моего дома. Едой служили холодное мясо, часто сурочье, и кофе в каменной фляжке, привязанной веревкой к поясу, – иногда он делился этим питьем.
Дровосек проходил мимо по моему бобовому полю рано утром, добираясь до работы без торопливости, присущей янки. Он не любил надрываться и не беспокоился, что зарабатывает только на пропитание. Частенько оставлял обед в кустах, если его собака по дороге ловила сурка, и шел полторы мили назад, чтобы освежевать тушку и спрятать ее в погребе. Еще и размышлял неспешно, не стоит ли опустить добычу до ночи в пруд – его любимая тема для подобных рассуждений. Проходя мимо по утрам, он обычно восхищался: «Какие толстые голуби! Если бы мне не приходилось работать каждый день, я смог бы добыть охотой столько мяса, сколько потребно – голубей, сурков, кроликов, куропаток – черт возьми! За день запасти недельный рацион».
Он был умелым лесорубом и не отказывал себе в некоторых выкрутасах и излишествах своего искусства. Рубил деревья ровно и под самый корень, чтобы сильнее росли новые побеги, а по срезам можно было проехать на санях. Вместо того чтобы оставлять целое дерево как подпорку для поленьев, обтесывал его до тонкого колышка или лучины, легко ломаемые рукой.
Он заинтересовал меня потому, что был очень спокоен и одинок, и вместе с тем счастлив, а глаза излучали кладезь благодушия и довольства. Его радость ничем не омрачалась. Иногда я видел его валящим деревья в лесу, и он встречал меня довольным смехом, приветствуя на канадском диалекте французского, хотя и умел говорить по-английски. Когда я подходил, он прерывал работу, с плохо скрываемой радостью ложился на ствол срубленной сосны и, отодрав кусочек луба, скатывал из него шарик, жуя его во время беседы. В нем было столько жизнерадостности, что он иногда буквально покатывался со смеху, а насмешить могло что угодно, заставлявшее задуматься или позабавиться. Глядя на деревья, канадец восклицал: «Ей-богу, мне нравится заниматься рубкой. Не нужно иного занятия». Иногда во время досуга мужчина весь день развлекался в лесу стрельбой из карманного пистолета, салютуя самому себе через равные промежутки времени. Зимой он разводил костер и грел в чайнике свой обеденный кофе, а когда прилетали синицы, они садились ему на руку и клевали картофелину прямо из рук. Ему нравилось, «когда рядом эти маленькие пташки».
В нем чувствовалось нечто животное, а по выносливости и уверенности в собственных силах лесоруб мог дать фору сосне или скале.
Как-то я спросил, не устает ли мой случайный сосед к вечеру, проработав весь день. Он ответил искренне и серьезно: «Такого не случалось ни разу в жизни». Но ум и духовное начало дремали в нем, аки в младенце. Его обучали только тем бесхитростным и никчемным способом, коим католические священники просвещают аборигенов. Ученики эти никогда не придут к осознанности, а лишь укрепят веру и почитание, как ребенок не становится мужчиной, а остается играть в песочнице. Когда Природа сотворила будущего лесоруба, она наделила его сильным телом и терпимостью к судьбе, укрепила всесторонним уважением и доверием к людям и оставила большим ребенком на всю жизнь.
Он был настолько искренним и простодушным, что не описать никакими словами, как невозможно представить своему соседу сурка. Ведь простота понятна всем одинаково и предоставляет возможность разобраться в ней самому. Люди просто платили ему за работу, помогая поесть и одеться, но никогда не интересовались его мнением. Он оставался простым и скромным от природы совершенно неосознанно. Лишенным всяких дерзновений, и тем не отличался от толпы себе подобных. Образованных людей считал полубогами. Если ему говорили, что сейчас придет умник, он считал, что такой возьмет все на себя, а о нем позабудет, и можно будет остаться в тени.
Сосед никогда не слышал ни слова похвалы. Особенно уважал писателей и проповедников, считая их выступления чудом. Когда я открылся ему, что довольно много пишу, он поначалу думал, что имеется в виду чистописание, поскольку и сам обладал красивым почерком. Иногда я находил название его родной деревни, изящно выписанное на снегу у дороги, с правильными французскими надстрочными знаками, и знал, кто автор. На вопрос, не хотелось ли ему написать что-нибудь свое, он ответил, что читал и писал письма для неграмотных, но никогда не пробовал записывать собственные мысли. Нет, совершенно невозможно представить, с чего надо начать, это просто убийственно, а еще нельзя забывать о правописании!
Я слышал, что один именитый мудрец и реформатор спросил, не хотелось ли ему изменить мир. На что лесоруб ответил с удивленным смешком и канадским акцентом, не подозревая, что это скорее философский вопрос: «Нет, мир меня вполне устраивает». Любой мыслитель получил бы в его речах богатую пищу для размышлений. Незнакомцы обычно считали, что он не знает вообще ничего и ни о чем. Мне тоже казалось временами, что таких я не видел прежде, и не понимал, был ли он мудрым, как Шекспир, или просто несмышленышем, как ребенок; заподозрить ли в нем прекрасное поэтическое сознание или обычную глупость. Один сосед сравнил его, идущего неторопливо через городок в своей маленькой, натянутой на голову шапке, и насвистывающего, с переодетым принцем.
Его настольными книгами были откидной календарь и учебник арифметики. В последней он неплохо разбирался, а первая служила своего рода энциклопедией, содержащей все основные человеческие знания. В определенной степени так оно и есть. Мне нравилось расспрашивать его о современных реформах, и его точка зрения отличалась простотой и практичностью. Раньше с ним об этом никогда не говорили. «А смог бы ты обойтись без фабрик?» – спрашивал я. Он отвечал, что носит одежду из серого домотканого вермонтского сукна, и она неплохо скроена. Можно ли обойтись без чая и кофе? Какие у нас есть еще напитки, кроме воды? Он настаивал хвою хемлока и пил этот настой, считая его в жару лучше воды. Когда я спросил, может ли он обойтись без денег, лесоруб разъяснил их необходимость в русле мнения большинства философов о происхождении самого института и его латинского термина pecunia (деньги), означавшего первоначально pecus (скот). Если бы он владел быком и хотел купить в лавке иголки с нитками, то было бы неудобно или вовсе невозможно каждый раз обменивать часть животного на товар. Он защищал постулаты лучше любого философа, приводя истинную причину их существования по отношению к себе, не приводя никаких других доводов. В другой раз, услышав Платоново определение человека – двуногий без перьев – с демонстрацией ощипанного петуха, названного «платоновым человеком», он возразил, что есть важное отличие: колени сгибаются не в ту сторону.