Интересно, что азиаты, приезжая в США, с легкостью отказываются от многих аспектов родной культуры, если им это зачем-то нужно. Отец Риты, уволившись из индийских ВВС, стал бизнес-консультантом. Когда он в первый раз прилетел в Нью-Йорк, представители принимающей стороны пригласили его в ресторан «Радужная комната» на верхнем этаже Рокфеллеровского центра. Когда принесли меню, отца Риты стали уговаривать заказать стейк, и он согласился. Только когда принесли тарелки, до него дошло, что стейк делают из коровы. Мы спросили, как ему удалось заставить себя съесть мясо священного животного, и он только пожал плечами:
– Сначала совесть не позволяла, а потом я подумал: ведь это мясо американской коровы. Если никто здесь не считает корову священным животным, наверное, местные коровы не священные.
В двадцать три года — в возрасте, когда я приехал в Америку — развитие личности не останавливается. Во мне происходили какие-то бессознательные сдвиги, почти все — из-за занятий медициной. Очевидно, что на меня сильно действовала обезличенность, с какой мы обращались с больными. Она была гораздо сильнее, чем мне приходилось наблюдать в Индии. И хотя я отрешенно беседовал с больными по пятнадцать минут и по заученному плану излагал каждому, что с ним не так и чем я могу помочь, у меня сложилась репутация доктора с душой. Я никак не мог понять, почему. Наверное, дело в том, что я все-таки искренне чувствовал личный интерес к пациенту, пусть лишь на пятнадцать минут, а не делал вид, будто мне интересно. Актер из меня всегда был неважный.
Однако позднее я заподозрил, что дело всего-навсего в перепаде эмоциональных температур между двумя культурами. Индийцы любят волноваться и восторгаться, и мы преувеличиваем и боль во время кризиса, и сентиментальность любви. Наигранность и избыточность болливудского кино, где от кокетливого взгляда, который бросает девушка на юношу, содрогается земля, индийским зрителям кажется более или менее нормой. А американские зрители тоже научились ее любить, однако она кажется им нелепой и комичной. Что касается эмоциональной температуры американцев, она, похоже, зависит от того, насколько сильны британские традиции в их семье — а еще от того, сколько они зарабатывают. Мои симпатии на стороне бедняков, и я почти сразу же склонился к демократам, потому что все твердили мне, что они благосклоннее настроены к иммигрантам. Много лет спустя на поле для гольфа в городе Джексон-Хоул в штате Вайоминг один нефтяной магнат сказал мне, что мне стоит подумать о том, чтобы войти в ближний круг Буша-младшего. И совершенно изумил меня, добавив: «Мы, знаете ли, к вам присматриваемся». Однако разговор резко оборвался, когда он сообщил мне, что это возможно при одном условии: я приму Христа как моего Господа и спасителя. Братья-христиане действовали куда деликатнее.
В больнице мне было очень неприятно слышать, как иные доктора бесцеремонно называют больных жаргонными словечками вроде «gork» или «gomer». Первое обозначает больного, который получил тяжелую черепно-мозговую травму и впал в кому, а выйдет он из нее или нет, неизвестно; собственно, это сокращение от «God only really knows» — «Один Господь знает». А второе (от «get out of my emergency room» — «вон из моего отделения скорой помощи») относится к больному, у которого либо тяжелейшее психическое расстройство, либо он на пороге смерти и его нет смысла лечить, и при этом подразумевается, что не стоит тратить на него драгоценные койко-дни. Представьте себе, каково родным, которые мучительно раздумывают, надо ли отключать безнадежного больного от системы жизнеобеспечения, слышать, как врач бросает: «Прикрутите кран этому gomer’у». А в бостонской ординаторской я слышал подобные выражения чуть ли не каждый день.
Не мое дело поджимать губы по поводу поведения окружающих — я только дивился, как легко сумел раствориться в окружающей среде. Когда я ушел из клиники Лейхи и перебрался на второй год резидентуры в госпиталь для ветеранов, мне пришлось гораздо тяжелее. Там выживали только толстокожие. Почти весь персонал курил, чтобы сбросить напряжение. Наши лечащие врачи предпочитали пыхать трубочкой, что придавало им профессиональный вид, а мы, сотрудники попроще, смолили сигареты. Врачи и обходы иногда делали с сигаретой во рту. Один из таких врачей-курильщиков был светило гастроэнтерологии, редактор «Медицинского журнала Новой Англии». Никто не спрашивал его, что он думает о вреде курения, — наверное, никому это и в голову не приходило. Умер он от рака пищевода, не дожив и до семидесяти.
Мы, конечно, не одобряли, когда больные курили, и предупреждали их, как это опасно. А потом в свободную минутку я выглядывал в окно — и видел, как больной, которому только что сообщили, что у него рак легких, бежит через улицу в магазинчик за блоком «Лаки Страйк».
Почему-то очень многие врачи живут с убеждением, что уж им-то болезнь не грозит. Наверное, это механизм психологической защиты, результат непомерного самомнения (как только начинаешь прилично зарабатывать, резонно увериться в собственной неуязвимости), однако тому есть и вполне реалистичное обоснование — когда имеешь дело с таким количеством болезнетворных микроорганизмов, иммунитет укрепляется. (В частности, именно поэтому СПИД в начале восьмидесятых стал такой загадкой для медиков: первые больные были в основном молодые люди с хорошим иммунитетом. По иронии судьбы ВИЧ атаковал их первыми именно потому, что у них было достаточно белых кровяных телец — а они служат идеальными хозяевами для ретровируса. Вот почему поначалу многие врачи приходили к ошибочному выводу, что-де болезнь поражает этих молодых людей, поскольку все они — активные гомосексуалисты.) В Индии медицинская помощь в основном бесплатна. В Штатах мне в перспективе светил доход, открывавший двери в высшее общество.
Все это не обходило меня стороной — однако меркло по сравнению с ультрасовременной медициной, которую я изучал. Десять лет назад я разинув рот глядел на Раттана-чачу, а теперь и сам стал важной шишкой с бокалом виски в одной руке и сигаретой в другой, особенно по пятницам, когда весь персонал собирался, чтобы расслабиться после трудовой недели. И все же в то время Америка была для меня еще не домом, а временным прибежищем. Я считал, что после резидентуры по общей терапии поеду домой, в Индию. Когда родные, заливаясь слезами, провожали меня в аэропорту Дели, эта мысль их утешала.
Я старался почаще звонить домой, чтобы быть в курсе всех дел. К счастью, у родителей был домашний телефон, однако мне не хотелось обременять его расходами на «вызов абонента» — когда звонишь конкретному человеку, — поэтому мы прибегали к уловке: отец брал трубку, отклонял вызов, а потом перезванивал мне, но вызывал уже не конкретного абонента, а номер, так было дешевле. Если рядом оказывался Санджив, у меня было ощущение, что мы близки по-прежнему.
Когда я пошел в медицинский институт, то забросил крикет, а Санджив играл по-прежнему. Вообще-то сохранять страсть к крикету в Америке было трудно, здесь этого вида спорта не знали, поэтому я понемногу перестал за ним следить. В мои обязанности старшего брата входило пенять Сандживу за не самые хорошие оценки в институте. Почему он не старается? Это меня очень тревожило. Обязанности свои я исполнял ревностно, и мне в голову не приходило, что все мои нотации и увещевания крепко раздражают Санджива.
А самое странное в ассимиляции было связано с рождением нашей дочки Маллики. Рита была беременна и готовилась лететь рожать в Индию. Один наш знакомый отозвал меня в сторонку и предупредил, что если девочка родится не на территории США, то не сможет впоследствии стать президентом. В 1970 году об этом едва ли стоило задумываться, но я встревожился. А вдруг моя малышка захочет занять самый высокий пост в стране? Неужели из-за меня ее упования пойдут прахом? И мне пришлось некоторое время копаться в себе и уговаривать себя, что мы приняли верное решение — и только потом я понял, что это не самая большая проблема.
В чем мне так и не удалось сделаться подлинным американцем, так это в спорте. Я несколько раз пытался уговорить приятелей создать команду по хоккею на траве. Убеждал их, что это замечательный вид спорта, в котором Индия рассчитывает на олимпийские медали. Однако энтузиазму моему пришел конец, когда мне сообщили, что в хоккей на траве в Штатах играют только девочки. Серьезный хоккей — это хоккей на льду, жесткий контактный вид спорта. Во всем, что происходит на льду, я не мастак. Когда я упомянул классический футбол, на меня только оторопело вытаращились. Я не знал, что Америка — единственная страна на свете, где никто не увлекается футболом: в него только-только начинали играть дети из престижных пригородов. Я не сдавался, выучил сложные правила бейсбола и американского футбола (и быстро научился называть его просто футболом, как принято в Америке), но на этом мои поползновения внедриться в американский спорт закончились.
На самом деле я постоянно замечал, что из-за меня всем делается неловко. Когда Санджив через два года после меня тоже поступил в медицинский институт, родители могли сказать себе, что достигли одной из главных целей в жизни. Дело не в том, что их сыновья не будут знать нужды, дело не в том, что правильное воспитание сделало их детей счастливыми. Главным была дхарма — это и есть отличительная особенность индийской жизни. Не помню, чтобы мама много сердилась, когда мы были маленькие, но если ей случалось разозлиться на отца, тот все улаживал одной-единственной фразой: «Такова моя дхарма». Это действовало как по волшебству: мама тут же переставала предъявлять претензии и отметала всяческие сомнения, и у нее даже лицо делалось довольное. Если ее супруг следует дхарме, все будет хорошо. Дхарма — понятие многослойное. Это и твоя работа, и правильное выстраивание жизненного пути, и твой долг. Как учат уже тысячи лет, дхарма есть невидимый закон, который скрепляет воедино саму жизнь, будь то жизнь человека или жизнь вселенной. Разбойник с большой дороги нарушает человеческие законы, общество не принимает его, но на задворках индийского сознания бандит-дакоит, который и сына своего учит быть дакоитом, следует своей дхарме, даже если его в конце концов настигнет пуля полицейского. Не знать свое место в порядке вещей — это немыслимо.