что-то не хочется..." Но юная гостья сказала: "Ой, как хотелось винограда!.." и зачмокала, и впервые позволила себе улыбнуться.
Представляя ее матери, Шалико сказал мимоходом: "Это наш товарищ". Товарища звали Ашхен.
5
Слились две реки - грузинская и армянская - перемешались их древние густые воды, не замедлив течения жизни, не нарушив привычных представлений о ней. Впрочем, ничего необыч-ного в том не было, ибо Володя, старший сын, еще до бегства в Швейцарию тоже облюбовал себе армянку с анархистскими склонностями. И Лизу теперь взволновал не цвет крови, а рука этой внезапной барышни, протянутая к худощавому, насмешливому ее отпрыску, мягкая рука, покрытая слабым сливочным загаром.
"Вайме, - подумала Лиза, - и Шалико тоже!" И с раскаленного балкона всматривалась, как они медленно удалялись по вымершей знойной улице, что-то обсуждая. "Наверное, меня..." - подумала Лиза, всматриваясь. Ей нравилась походка Ашхен, а сын был сильно возбужден и резко жестикулировал... Лиза приготовилась к скорым переменам. Степан печально улыбался со стены.
Затем время ускорило свой бег, пространства сузились, и лошади, влекущие мой экипаж, понеслись галопом. В течение каких-нибудь двух-трех месяцев все и завершилось легким, ни к чему не обязывающим ритуалом, распиской в толстой тетради, похожей на насмешку над пышным многословным, многозначительным церковным торжеством, и наступила новая жизнь. Нет, мужем и женой они себя не числили, а были в собственных глазах и для друзей все теми же товарищами по партии, будто бы призванными этой партией для продолжения рода. И, естественно, никаких разговоров о любви, никакого мещанского лицемерного словоблудия.
Да, разговоров о любви не было, но я-то вижу их глаза - карие миндалевидные глаза Ашхен, в которых и приязнь, и огонь, и жажда, и глаза Шалико, переполненные восхищением от лицезре-ния своей юной подруги, и то, как они незаметно прикасаются один к другому, как бы случайно, как бы нехотя своими горячими ладонями - к щеке, к шейке, щекой к щеке и к губам... да, и потому мне смешны строгость их партийных губ и пространные рассуждения о мещанстве и буржуазной пошлости.
Я снисходителен к их невежеству с высоты нынешних дней, к их юному сектантству, к тому, если хотите, романтическому выбору, который они сделали, понимая его как высшую ступень благородного служения идеалам. Ну, конечно, "романтический" и "благородный" - это слова не из их арсенала, это мои слова, которые в те годы презирались. Впрочем, тут я ловлю себя на досадной ошибке, употребляя понятие романтический. Нет, нет, это было не романтическое ощущение мира. Идеализм юности, усугубленный обещаниями скорого рая, и прагматическая деятельность - эта странная смесь определяла их поведение и царила в их душах. Я снисходите-лен к ним как к собственным детям, не понимающим, что они творят. Их зыбкой грамотности хватало лишь на то, чтобы обольщаться вдохновенными лозунгами, легко объяснявшими несовершенства общественного устройства. Они были бескорыстны и горды этим бескорыстием и презирали земные блага, следуя заветам своих лукавых вождей, но земные блага как-то так исподволь, незаметно подступали к ним, втирались в доверие, притворялись беспомощными и безопасными.
Им было радостно узнать, что их обоих решено направить в Москву, в Институт народного хозяйства! Они долго пребывали в счастливой лихорадке удостоенных признания, и, наверное, меж ними не раз промелькнули возвышенные слова о справедливости и щедрости нового общества, открывшего перед сыном прачки и дочерью столяра такие головокружительные перспективы. Ну, был и страх не угодить столичной профессуре, опозориться, сдаться. Ах, если б не насмешливый нрав Шалико, если б не его шутливое легкомыслие, все обернулось бы суровее и трагичнее, особенно для Ашхен, не очень-то склонной к шуточкам. А он шутил, быть может, перебарывая собственный страх или стараясь вывести ее из напряжения. Он посмеивался над строгим выражением ее лица и удачно, как ему казалось, перекроив ее фамилию Налбандян, бормотал, осклабясь, что-то такое об абалдянках, которые обалдевают перед трудностями... Она вынуждена была смеяться и демонстрировать спокойствие. Но зато он казался ей в эти минуты слишком взрослым, сильным и опытным, и ей хотелось спрятаться у него на груди, в его руках...
Накануне отъезда следовало навестить родных и друзей. После исполнения нехитрого советского обряда они были узаконены и были семьей, но упоминание об этом сами же объявили кощунством. И вот они пробыли с полчаса у Лизы, и Володя подарил им старый коричневый швейцарский бумажник, в который они аккуратно уложили свои документы и деньги. "Теперь в Москве новый генсек, сказал Миша, - он любит "киндзмараули" и не любит возражений, учтите". Коля смеялся и спрашивал у Ашхен: "Вайме, Ашхен, куда ты едешь? С кем?! С этим?.." Оля расцеловала отъезжающих и сказала с печалью: "Галактион немного нездоров. Этот поцелуй от него..." И все опять, конечно, поняли, что подразумевалось под нездоровьем. Затем начались уже настоящие тифлисские поцелуи и объятия, полные глубокого значения и смысла и такой пронзительной любви, которая никогда не забывается. Они торопились; предстояло много визитов. Уже выходя из квартиры, Ашхен обернулась и сказала горестно застывшей Лизе: "До свидания, мама".
Я вижу, как они идут по Тифлису: по Лермонтовской, вниз к Майдану, туда, где дом Степана и Марии, и старый облезлый павлин маячит на осыпающемся кирпичном заборе, и он квохчет и ждет привычных подношений. Этот дворик, мощенный кривым булыжником, открывающийся за деревянной калиткой, вытянутый дом с опоясывающим деревянным балконом и единственный этаж, бельэтаж, как принято его называть... На балконе - двери к соседям и, наконец, их дверь, и вы туда входите. Вот комнатка, в которой еще нет знаменитого шкафа с аистами, но стол посере-дине, тахта под ковром, по которой разбросаны мутаки, несколько стульев и дверь в соседнюю комнату, в которой железная кровать с узорчатыми грядушками и старый облезлый шифоньер. На окнах - металлические прутья от воров, они с такими интервалами, чтобы не пролезло тело, но свободно вплыла бы, например, глиняная банка с утренним мацони.
Степану нравится его новый грузинский зять, стройный, веселый и одновременно почтитель-ный, и очень свой, очень. И ему приятна эта пара их странные отношения, их открытость, простота. Он только никак не может понять, почему они должны ехать куда-то в тартарары, к чертовой матери, в какую-то Москву, это где-то в России. "Сколько ехать?" - спрашивает он. "Четыре дня и три ночи", - говорит Шалико. "Коранам ес!" - вздыхает Мария. "Что, в Тифлисе места нет?" - спрашивает Степан с недоумением, но где-то в глубине души ему все-таки нравится эта затея: дети поедут в большой город учиться - это, в общем, здорово! И у зятя старший брат - большой партийный человек, и он, конечно, им будет содействовать. Учиться - это хорошо, думает Степан, может быть, думает он, Ашхен станет доктором или учительницей, и тут же понимает безнадежность своих фантазий, и сердится на себя самого. "А где вы там будете жить?" - спрашивает он мрачно, но Шалико смеется. "Все будет хорошо, папа, - говорит он, - там о нас позаботятся".
Степан думает, что все как-то переменилось, трудно понять, и эти совсем еще юные, глупые, ну просто шантрапа, куда-то едут, кто-то их посылает, и где-то там кто-то будет о них заботить-ся... И ему мучительно трудно соединить гордость за их взлет и сомнения в справедливости этого взлета, и тревогу: куда их несет?! И он смотрит на Марию, на ее плотно сжатые губы и с трудом сдерживает глухое раздражение: могла бы улыбнуться, не демонстрировать свой ужас. И он смотрит на дочь, и его начинает раздражать, как она сидит на стуле, как ни в чем не бывало, откинув голову, словно не ей предстоит дальняя дорога и, черт его знает, какие там надежды и кто будет беспокоиться, кому они нужны?..
А Шалико улыбается. На нем черная косоворотка, и черный чубчик высоко вздернут. "Все будет хорошо, папа", - говорит он мягко, по-домашнему. А Степан говорит, глядя на Ашхен: "Там ведь надо по-русски разговаривать, по-русски" - "Я уже умею говорить", - вдруг улыбается дочь и краснеет, и смотрит на мужа. Рыжий голубоглазый губастый Рафик подталкива-ет Шалико под бочок, демонстрируя свою приязнь. "Приедешь к нам, Рафик?" - спрашивает Шалико. У Ашхен внезапно влажнеют глаза, кончик носа заостряется и шевелятся скулы, словно от кислого. "Ашо-джан, перестань!" - говорит Шалико и касается ее щеки ладонью.
Они идут по улице, и Мария сквозь решетку окна машет им круглой ладошкой. "До свидания, мама!" - говорит Шалико.
И вот он наступил, тот ранний летний вечер 1922 года, совсем ранний, где-то на грани с полднем, еще весь в ярком свете, и обшарпанные стены тифлисского вокзала не воспринимались трагически: среди всеобщей разрухи это было не самое ужасное, тем более что уже пестрели там и сям самодельные прилавочки под дырявыми тентами, где суетливые и слегка ошеломленные открывавшимися возможностями нэпманы торговали напропалую уже позабытой снедью - не дешево, но тем не менее... И фруктами, и домашними колбасками, и свежим чади, и хачапури, и разливали по кружкам бордовый гранатовый сок, и соблазняли невообразимыми по форме и аромату пирожными; я уже не говорю о вине и чаче, и все это - вокруг доведенного до последней стадии умирания вокзального здания, среди метущихся, истошно орущих пассажиров и невообра-зимого мусора под ногами, и все это - словно поединок между разрухой и созиданием, между жизнью и смертью - нечто отчаянное, судорожное и последнее.
Их провожали Оля и Галактион. С чемоданом, мешком и сумкой, набитой нехитрой снедью, откуда высовывалось горлышко бутылки с домашним ткемали, они пробирались к перрону, перешагивая через лежащих и сидящих, через груды застарелого мусора, морщась от дурных испарений и от непрерывного гула нервных голосов. Шалико нес чемодан. Галактиону достался мешок, а право на сумку, уже сойдя с фаэтона, Ашхен и Оля долго, по-тифлисски делили между собой, но Ашхен не смогла уступить старшей и хрупкой золовке, и она одержала верх, и, победо-носно задрав голову, потащила сумку. "Галактион, то и дело спрашивал Шалико, - ты не устал?" - "Нет, нет, - утешал его Галактион,