Упраздненный театр — страница 40 из 41

Почему-то теперь все разрушалось.

Сразу по приезде в Москву узнали, что умерла Настя. Она умерла тихо, похоронили ее также тихо и незаметно. И остались после нее сущие пустяки: иконка, несколько баночек с домашним вареньем да заграничная фотография незнакомой красивой барышни с приписочкой на оборотной стороне: "Милая нянья! Посылаю привет из РАRIS. Мне карашо РАRIS с мой папа и мама. Я учус эколь и не хочу приезжжат опять Москва. Зачем? Смешно. Обнимаю тебя, милая нянья. Твоя всегда Жоржетт".

И это теперь не повергло в трепет. Барышня была чужая, чужая, словно персонаж из сказки. Фотография досталась Ванванчу, но вскоре затерялась в московском водовороте.

Потом из Тифлиса докатился слух, что после ареста Оли Галактион и вовсе запил беспробуд-но, а тут его, словно в насмешку, наградили орденом Ленина. Он ходил по Тифлису с этим орденом, громко разговаривал с Олей и плакал...

Ванванч знал, что мама собирается пробиться к какому-то высокому начальству и все объяснить о папе. Он знал, что жить им теперь почти не на что. Он знал, что из всей семьи грузинского Степана остались только они с Манечкой да Васико в Тифлисе. Он знал, что они живут не на мамину зарплату, потому что ее не хватает, тетя Сильвия помогает, да Манечка с Изой, как могут. Вот и суп, и картофельные котлетки...

Теперь он знал все, и не было нужды скрывать от него правду, жалеть ребенка... Какой уж ребенок! Он узнал уже, как рождаются дети, и поэтому по-новому глядел на Нинку Сочилину при встрече, и два бугорка на ее груди были пухлые, упругие, горячие, эти самые... которые хотелось поместить в ладонь и посмотреть ей в глаза...

Он, сын врага народа, проводил школьные часы, как в тумане, испытывая чувство вины перед остальными счастливчиками. Однако постепенно выяснилось, что судьбы многих схожи с его судьбой. Он торопился домой, но бабусины причитания были невыносимы, и душа рвалась во двор, где домашние несчастья тускнели и никли. А тут еще Нинка, длинноногая и насмешливая, и свойская, и откровенная с ним, как с подружкой. Когда же он со двора уходил домой и дверь лифта захлопывалась, он преображался, и из лифта выходил почти совсем взрослым человеком, обремененным свалившимися на семью заботами. К счастью, форма, в которую были заключены его душа и тело, оказалась податливой, почти каучуковой, и она, хоть и болезненно, но приспосо-билась все-таки, приноровилась, притерлась к новым обстоятельствам. Даже Ирина Семеновна, не замечавшая его раньше, открывая входную дверь, не поворачивалась спиной безразлично, а оглядывала его по-новому, с удивлением. Однажды, войдя, он сказал ей: "Здравствуйте..." Впервые. Машинально. Этой напряженной и недоброжелательной соседке. "Ой, какой культурный!.." - сказала она, не то насмешливо, не то растерянно, а после он слышал, как она говорила бабусе на кухне: "Ваш-то совсем большой стал: эвон, как сам здоровкается..."

Время летело быстро. Уже начало казаться, что счастья никогда и не было, а было всегда это серое, тревожное, болезненное ожидание перемен. Где-то здесь, за ближайшим поворотом. Внезапно пришла от папы открытка, взбудоражившая их. Первая весточка оттуда. "Мои дорогие, все складывается хорошо. Скоро мы встретимся. Непременно. Обнимаю и целую. Шалико".

Теперь Ванванч постепенно перестал относиться к слезам бабуси и к окаменевшему лицу мамы как к чему-то постороннему. Эту замусоленную в многочисленных руках открытку Манечка прочла, и губы ее задрожали, но она сказала: "Вот увидишь, все будет хорошо!.." Ванванч вновь попытался рассказать смешную историю с тагильскими борцами, но никто не смеялся.

Они все теперь были на равных; и мама при нем в который уже раз сказала: "Не понимаю, что делать... не понимаю и не знаю... Куда-то наверное, надо идти... это ведь, наверное, какой-нибудь свердловский перегиб, а, Маня?.." Маня сказала: "Знаешь, Ашхен, сиди и не рыпайся... что ты, в самом деле!.. Ну, чего ждать?!." "Живые же люди, Маня..." - "Коранам ес,- сказала бабуся, - что же это с нами происходит? Почему это все нам?.. Почему?.. Что?.. Что!.." - и стукнула кулаком по колену. Тут Ванванч сказал с суровым видом: "Мамочка, большевики никогда не впадают в отчаяние, ведь правда? Ты ведь большевик?.. Ну, мало ли, что исключили какие-то дураки... Ведь правда?.." Манечка нервно расхохоталась. "Я пыталась зайти туда, сказала Ашхен, - зайти и поговорить, убедить их... Но никто не принимает..." - "Куда туда?" - спросила Манечка. Ашхен глазами указала в потолок. "Не рыпайся, я тебе говорю, - сказала Манечка, - сиди тихо..."

Ванванч спускался во двор и пытался себе представить папу в тюрьме, но ничего не получа-лось. Папа сидел на траве над шахматной доской и протягивал ладонь к очередной фигурке, узкое его запястье выгибалось, и фигурка соперника взлетала в воздух... Мат!.. Он всегда побеждал.

И все-таки во дворе становилось легче. Тут бушевали иные страсти, их грохот сотрясал землю, но это был возвышенный грохот, а не томительное, почти безнадежное домашнее увядание. Шла гражданская война в Испании, все было пронизано сведениями о ней, в мыслях о ней растворялись изможденные лица мамы и бабуси, их глухие голоса. Республиканцы наступали. Унылое лицо генерала Франко с большим кривым носом маячило в карикатурах всех газет. В школе на полит-минутках рассказывалось, как отступают фашисты. Да, да, и немецкие наемники! И итальянские!.. Народ-то был не за них. Испанский народ был за коммунистов, потому что ведь коммунисты...

Вот они сидят на лавочке во дворе после школы - и Нинка, и ее брат Витька-кулак, и Петька Коробов, и Юрка Холмогоров, и все о войне, о войне... Петька Коробов - счастливчик! Его, кривоногого, взяли в ансамбль "Веселые поварята". Оказалось, что он прекрасный танцор. В белом поварском фартуке, белом высоченном колпаке он выделывал такое, что публика неистовствовала. Под занавес ансамбль исполнял хором известную песню "Эх, хорошо в стране советской жить!.." Но Петька не чванился, не задирал нос, и Ванванч любил его.

Двор пропах шашлыком и жареным луком. Этот запах вытекал из окон ресторанной кухни. Вход в кавказский ресторан был с Арбата, а окна кухни дышали во двор.

Однажды, вдоволь посмеявшись над генералом Франко, приблизились они все к кухонному окну и увидели, как колдует у плиты старый повар-грузин в белом колпаке и несвежем фартуке. Вот они видят, как он подходит к окну, наливает в стакан вино из бутылки и, утерев пот со лба, разом выпивает это вино... Потом подмигивает ребятам и отходит к плите. "А чего ж нам не налил?!." - смеется Петька. И тут же снова подходит к окну повар и снова наливает полный стакан, и ставит его на подоконник, а сам торопится к плите. Они приблизились к самому окну, разинув свои красные, пересохшие рты... "Ну, давай!" - говорит Петька, и Витька хватает своей синей ручкой стакан и опрокидывает его в рот, и истошно орет, и кашляет, и отбегает прочь... Повар хохочет и грозит пальцем, и кричит:

"А ты хотел вино? Да?.. А уксус не любишь? Да?.."

Через несколько дней им удается взять реванш. Повар их не видит и ставит на подоконник дымящуюся жаровню, в которой покоится вспухшая, подрумяненная утка. И уходит к плите. "Ну, давай!" - шепчет Петька Ванванчу и притоптывает кривыми ножками. У Ванванча столбняк. Он смеется, потому что это шутка, но холодок проходит по спине. Витька глотает слюну. "Ну, давай!.." - подталкивает его Петька. Повар занят своим делом. Нинка тяжело дышит. Витька хватает утку за лапку, и их уже нет, словно смыло. Они уже в лифте. Чердак. Пыль. Запустение. "Да не дергайте!.." - шипит Витька и загораживает утку, и сам первый, первый... как бы ее ухватить?.. И вонзает желтые зубки в гузку... Тут все начинают рвать утку и раздирают ее, и чавкают. И Ванванч, вдруг освободившись от сомнений, хватает крылышко. Так легко на душе!.. Вот они закончили лакомиться и присели на грязное чердачное бревно. Витька закурил папироску. "У, дурак!" - осуждает его Нинка. "А иди ты, знаешь куда? - огрызается Витька. - Нажралась и помалкивай!.." - "Подумаешь, - смеется Нинка, - ворюга сопливый..."

...Да, время летело быстро. Оно всегда стремительно в преддверии чего-то главного. А ведь и вправду, предчувствие скорых перемен, добрых, именно добрых, значительных, неминуемых, возбуждало и лихорадило. Так не может продолжаться вечно. Внезапно оказался разоблаченным славный чекист Николай Ежов. "Какая сволочь! - ахнула Ашхен, и щеки ее впервые за год порозовели. - Что он натворил!.." Она бросилась в справочную НКВД на Кузнецкий мост, приготовившись к известию о полной перемене, но ей вновь пролаяли в окошечко о том, что Шалва Окуджава сослан на десять лет без права переписки!.. Она поняла, что до перемен еще не дошло. "Фу ты, черт! Фу ты, черт!" - повторяла она многократно, не зная, как быть, куда идти, кого просить... Месяц прошел в пустых ожиданиях счастливой весточки от Шалико. Затем произошло событие, которое сначала оценила только она. "Мама, - сказала она Марии привычным шепотом, - ты представляешь, теперь вместо этой сволочи будет Лаврентий!" - "Какой Лаврентий?" - не поняла Мария. Потом вдруг до нее дошло. "Вай! - ахнула она. - Тот самый?.. Это хорошо?.." - "Откуда мне знать, - сказала Ашхен, - во всяком случае, он знал Шалико". - "Ашо-джан, - сказала Мария, - он не очень симпатичный..." - "Эээ, мама!.. - воскликнула Ашхен, словно это воскликнула Сильвия. - При чем это?!. Я должна с ним встретиться. Пусть он выяснит..."

Она вновь обрела стремительность и непреклонность. Она была почти прежняя Ашхен, которую нельзя было свернуть с пути или остановить. С чьей помощью, каким образом ей удалось добиться своего - мне неизвестно. Какие удочки она забрасывала, кому и что нашептывала, какие бесшумные стрелы направляла в цель - осталось тайной. Теперь она видела перед собой Лаврен-тия, того, тифлисского, не очень надежного, скрытного, в пенсне, как в маске, но у которого что-то такое вдруг, бывало, проскальзывало, вдруг возникало, что-то такоечеловеческое - на восковых щеках, в малень