Упражнения в стиле — страница 17 из 19

[135]. Повествование — не эпопея, а обычный рассказ, мелкий индивидуальный случай, но индивидуум оказывается в самом сердце истории. Кено совершенно по-новому осмысливает их отношения: «“Илиада” — это частная жизнь людей, которой помешала история», а в «Одиссее» «интересен индивидуум и интересно стремление придать ему историческое значение»[136]. Если литература рождается из бытового случая, то история может к нему сводиться: так, «по трем самым шумным инцидентам 1912 года (преступления банды Бонно, крушение “Титаника”, кража “Джоконды”), идеальным иллюстрациям “Последних новостей”, которые были и остаются [в 1930 году] тремя полюсами современного воображения, точками ориентации, можно классифицировать и переставлять последующие события так: русская революция — завершение первого, наводнение на юге Франции — отражение второго, мировая война [Первая], несомненно, относится к третьему»[137]. История сводится к случаю, а литературное повествование занято бытом. Выбирая этот минималистский подход, напоминающий принцип Рабле, писатель рассказывает жизнь деталей для того, чтобы произведение получило доступ к универсальности, к «гармонии сфер». Минимализм вписывается в вещественность и человечность мира. Не исключено, что именно это имел в виду Жорж Перек: «Быть может, стоит наконец основать нашу собственную антропологию: науку, которая расскажет о нас, которая будет искать в нас то, что мы так долго грабили в других»[138].

Все персонажи Кено — простые «маленькие» люди, к которым легко привязаться и за маленькими приключениями которых следишь с улыбкой на устах. Редкий роман обходится без консьержек, бакалейщиц, трактирщиков, служанок, пенсионеров; часто встречаются пьяницы, поэты и проститутки, каждый третий — фантазер или мелкий мошенник. Отношение автора не имеет ничего общего с реализмом и психологизмом: герой Кено любит поесть, выпить и завести интрижку, то есть предельно выражает среднестатистическую и общечеловеческую мечту о счастье; он редко работает, часто мечтает: он — элемент конструкции и персонаж сказки. Подобно сказочному герою, созерцают и набираются мудрости Венсан Тюкден, Ролан Трави, Пьеро, Луи-Филипп де Сигаль, Валантен... Живя в конце гегельянской Истории, персонажам, ищущим свой путь в жизни книги, не остается ничего другого, как «перейти последний этап, отделяющий философское созерцание от Мудрости, которая позволяет охватить одним рассудочным взглядом конкретную тотальность законченной Вселенной, этот последний этап, как водится, оказывается Святостью с большей или меньшей религиозной окрашенностью»[139]. Жак Л’Омон («Вдали от Рюэля»), быть может, — лучшая иллюстрация подобного восхождения: в поисках своего «я» он примеряет разные лики и судьбы, играя в своем внутреннем кинематографе самые удивительные роли, но в итоге выбирает работу статиста, параллельно следуя путем аскезы, самоуничижения и самоотрицания. «Способен ли я стать совсем ничем? — спрашивает он. — Я так хотел стать святым»[140]. Но продолжает двигаться по кругу, его восхождение — всего лишь еще один виток, еще одна роль, еще одна маска. Смена французского имени Л’Омон (милостыня или подаяние) на английское Чарити только подчеркивает тщетность проделанного пути.

Фамилии персонажей Кено заслуживают особенного внимания. Кроме прямых заимствований (актриса Элис Фэй, актер Уильям Харт, Икар, Турандот), очевидных смысловых характеристик (Шок, Хвощ, Сноха, Балда, Футлярчик, Бордейль...), автор создает целую плеяду причудливых полисемантических фамилий, составные элементы которых часто заимствованы из разных языков (Спиракуль и Квостоган, Нарцест и Крисс, Сидролен, Красношип, Штобсдел...). Официант в «Последних днях» замечает, что «с именем следует считаться»: имя в романах Кено — это знак причастности к истории и самоутверждения. На протяжении всего «Воскресенья жизни» Поль сменяет 52 фамилии; Болюкра (искаж. «хорошая нажива») последовательно трансформируется в Булингра, Ботюга, Брелюга, Ботега, Бредюга, Бретога, Братага, Батрага, Брюбагра... Целое ономастическое ожерелье заканчивается изначальным Болюкра, как если бы временной цикл года из пятидесяти двух недель завершился только для того, чтобы начаться заново.

Персонажи, средства автобиографического выражения Кено, поочередно заимствуют характерные для него черты: Пьеро оказывается близоруким («Мой друг Пьеро»), от астматического Зла страдает Луфифи («Вдали от Рюэля») и Даниэль («Дети Ила»); духовными поисками заняты Жак Л’Омон («Вдали от Рюэля») и Валантен («Воскресенье жизни»). Вместе с тем, по-своему отражая каждую авторскую грань, они живут своей, часто непредсказуемой жизнью. В каждой фиктивной жизни Кено сознательно смешивает две различные функции: «Персонаж романа, даже если он не выразитель намерений автора, не может быть совершенно ему чужим, (...) но если автор решает сделать его своим глашатаем, персонаж от него ускользает»[141]. Трускайон, он же Арун ар-Рахис — полицейский и сатир в одном лице, — как нельзя лучше выражает отношение Кено к своим героям: «Я есть сущий, тот, которого вы знали, но порой не узнавали. Князь мира сего и окрестностей. Я люблю бродить по своим владениям в разных обличьях, облекаясь в одежды сомнительности и ложности, каковые, кстати сказать, присущи мне». И действительно, автор этого романа и многих смежных книг награждает своих персонажей неуверенностью и ошибочностью, присущими ему самому. «Я распыляюсь», — признается Кено в «Дневнике»; распыление происходит через множественность персонажей и соответственно точек зрения, которое благодаря различию каждого виртуально выявляет единое целое. Нет персонажа, который мог бы претендовать на привилегированное положение и бóльшую «отражаемость» автора. Кено выбирает плюрализм высказываний и запрет на субъективную экспансию «я», которая была бы единственным голосом текста. Авторское «я» составляется из последовательных импрессионистических мазков; многоголосие образует сложный, но единый хор.

Отношение Кено к своим героям довольно противоречиво: «порой персонажи ускользают от воли автора: ведь человек выскользнул из рук Бога, своего Творца, чтобы грешить. Что на это говорит автор?»[142] На первый взгляд может показаться, что персонажи освобождены от авторской опеки и действуют самостоятельно, автор не вмешивается в их полемику и воздерживается от каких-либо оценок. Распыленные осколки личности автономны; каждый дает свою точку зрения. То, что Кено пишет о Джойсе и Гертруде Стайн, может быть приложимо и к его творчеству: он также «стремится к типизации, универсализации через индивидуализацию»[143]. Невозможно проиллюстрировать этот принцип более показательно, чем это сделано в «Упражнениях в стиле». В этом произведении индивидуум Кено устраняется или скорее прячется за множеством индивидуальных рассказчиков, из которых каждый предлагает собственное субъективное видение и описание, зачастую противоречащие другим. Лишь совокупность разных точек зрения (прочтения) дает обобщающий и обобщенный образ объективности, другими словами, тотальную объективность, к которой взывал Флобер.

Парадоксально то, что, стремясь к «распыляемости» и тотальной объективности, автор не перестает подчеркивать собственную писательскую деятельность. Так, осознавая значимость своей роли, он вплетает себя самого в ткань повествования и постоянно извещает о своем присутствии. По примеру Рабле Кено постоянно вмешивается в рассказываемую историю, используя различные и порой самые неожиданные приемы. «Репейник» является настоящей копилкой подобных отступлений: « — Это не я выдумала, — сказала королева. — Это в книге. / — В какой книге? — спросили два кузнеца. / — Ну, в этой. В той, где мы сейчас, которая повторяет то, что мы говорим, по мере того, как мы это говорим, и которая за нами следует и нас рассказывает; настоящий бювар, что приклеили к нашим жизням»[144]. Прописывая персонажей, автор удерживает их в рамках повествования и навязывает им их несчастья: « — ...Ну, до чего же противно это все написано, вот, все, что только что написано. Черт! / — Ну, так надо вырезать этот эпизод, — доброжелательно обронил Этьен. — Надо его стереть. / — Листературеть, — добавил Сатурнен. / — Это невозможно, — сказала г-жа Клош. — Дело сделано. А сделанного не вернешь. Какое горе!»[145] Кено использует всю гамму стилистических находок, всячески подчеркивая свое участие. Так, например, он дополняет пунктуацию и создает возмутительный знак: «Oii — это возмутительный знак» — или прибегает к собственным оценкам и комментариям, заключая их в скобки: «(Черт-те что!)», «(Это же надо!)», «(Никогда бы не поверил!)»... Автор может отстраняться от философского, педантичного языка своих персонажей: «(Ну и формулировка!)», литературных клише: «(так пишут в романах)», «(как говорит приличная публика)» — и чрезмерно категорических заявлений: «(Это еще надо проверить)». Перечисляя предметы, Кено может спросить читателя и себя самого, не упустил ли он чего-нибудь: «(Ах да! Вот еще что...)» — или поставить под сомнение только что написанное: «(Это неправда)». Кено постоянно подчеркивает фиктивный характер текста, разрыв между временем написания, повествования и чтения: «она научила их играть в (здесь название игры, которая была в моде три года назад)»; раскрывает принцип письма («Четыре, пять, шесть капель воды. Люди, беспокоясь за свою солому, поднимают лица к небу. Описание грозы в Париже. Летом»), обнажает литературную конструкцию («Наблюдатель встает и уходит, не заплатив (он еще вернется)»). Это позволяет Кено играть с читателем и даже входить с ним в писательско-читательский сговор («Это была, самые смышленые, конечно же, угадали, машина Пьера»), а также отсылать его к материальности читаемой книги («как мы только что видели», «как уже говорилось», «как это описано в предыдущей главе» и т. п.). Проявляясь по-разному, автор постоянно присутствует в произведении. Но дистанция, которую он соблюдает по отношению к мизансцене, развенчивает устоявшиеся представления о писательском назначении.