Когда разум... [*](Перевод В. Кислова)
Первый том Собрания сочинений Q., которое весьма недвусмысленно нацелено на ВОССОЗДАНИЕ науки, выводит в свет основопорождающий текст.
Опубликованный в 1929 году (а на самом деле в говнябре месяце 56-го) в журнале, который можно назвать бельгийским, — так же как и «Сокровище Иезуитов», отдраматургированное гг. Арагоном и Бретоном, — этот неоценимый сборник открыл перспективы, столь далекие от конечных, что никто на это даже не обратил внимания. И только сегодня, после развития во всех направлениях теории Каноника Леметра[*] (который в то время был всего-навсего простым аббатом, но уже врожденно и математически ярко выраженным бельгийцем, как и Бос де Наж[*], наш Староста), а также и больше, насколько это вообще возможно, после странных волнений, произведенных позднее теориями Галактической и экстрагалактической турбуленции, которые в этом году всех нас, а Господиниуса Сенмона в особенности, будоражат, лишь только сегодня, заявляю я, после стольких пречудовратностей мы, озаренные Астрономией, прошедшей с момента открытия Хабблом[*] дверей бесконечности в 52–1925 годах от логико-механической до математико-смещенной стадии, можем оценить глубину и ощутить трансцендентную липкость интуитивных пророчеств, заставляющих, подобно дрожжам, набухать эти страницы и являющихся в некотором смысле иллюстрацией самой Космической Клейкости, на которую не перестают обращать взоры самые дерзкие исследователи нашего времени. Патафизика предвосхищает всегда и намного.
Когда разум, отказываясь от исследований непосредственно практического характера, отдается изучению
его разнообразие обескураживает до такой степени, что для объяснения вышеуказанного разнообразия не находится других принципов, кроме относительности и перечисления; причем притяжательное прилагательное его относится в равной степени как к исследующему разуму, так и к (ис)следуемым физическим данным. В основе физики и химии лежит классификация, делящая все на живое и неживое, поскольку закон падения тел, демонстрируемый на перьях или свинце, никогда не использует в качестве примера морскую свинку или улитку. Почему опыты, устанавливающие законы притяжения, никогда не проводились на живых существах, например: на голубях или орлах? В этом вопросе физики ведут себя нечестно. С другой стороны, поскольку большинство предметов не падает
(пыль, парящая в атмосфере,
птицы,
облака,
воздушные шары,
аэропланы,
планеты,
звезды,
археоптериксы (в свое время),
и т. д.),
значит, нет никакой причины и для падения всех остальных. В действительности предмет направляется к центру (?) Земли (??)[*] только в том случае, если он наталкивается на
Тампон — невидимое, обманчивое и воображаемое существо, которое выслеживает предметы, не имеющие материального основания, и цепляется к ним. Потом оно летит к земле и, возложив там предметы, вновь улетает. Таким образом, создается иллюзия падения, но на деле это не так: имеется лишь некое транспортное средство, я бы даже сказал, вид передвижения.
На следующем этапе мы изучим тампоны, специализирующиеся на листопадах, и тампоны, принимающие облик старости и смерти.
есть таблетка, упавшая в стакан воды.
идентичны по отношению к земле; эфир и вода — по отношению к миру; горы получаются в результате разложения земли под воздействием воздуха.
получаются в результате разложения солнца под воздействием воды (эфир).
суть заключенные в таблетку пузырьки воздуха, которые вырываются из нее в момент разложения и увлекают за собой некоторые твердые частицы. Метеориты и кометы, похоже, имеют вид исключительно твердый, а характер — взрывной.
Таким образом,
полая.
На дне мира находится таблетка, которая, распадаясь, разбрасывает по небу звезды.
Звезда на самом дне, и небо из воды.
тоже на дне; это она — если угодно — создает звезды.
вылетая, опадают и возвращаются на круги своя — старые места обитания. Такое же происхождение имеют острова и континенты.
Земля — это корабль, который затонул,
Луна — утопленник,
кометы — обломки кораблекрушения.
есть вулкан, его собственное распадение — лава, частицы А — дым, частицы Б — пемза.
А еще это смерть, которая падает в муниципальную кладбищенскую землю, частицы А — отчаянные стоны хоронимого, который еще дышит, частицы Б — самые проворные и пресыщенные черви, которые несутся к поверхности, чтобы подышать свежим воздухом у подножия таких близких кипарисов. Самец тростинкой шелк сучит, и самка в форме веера подушки вышивает.
есть наука неудавшаяся, а Солнце продолжает вращаться вокруг Земли. Проблемы, связанные со световыми годами, никогда никого не интересовали, не считая популяризаторов, неисчислимое же, судя по всему, количество звезд не имеет ничего общего с бесконечностью.
Астрономия, наука хилая и хромая, находит приют в учреждениях скабрезной формы, называемых обсерваториями: купол, расколотый на два полушария, между которыми зажат телескоп.
есть концепт в форме груши.
Таким же образом,
имеет форму яйца.
Луи-Филипп — король-луна.
Людовик XIV — король-яйцо.
Форму ГРУШИ имеют:
королевство,
Лига Наций,
буржуазия,
Гражданский кодекс,
целостность территорий,
знамя.
Форму ЯЙЦА имеют:
папа римский,
христос,
неизвестный солдат,
крещение,
обрезание,
ватикан.
Война есть концепт в форме ножа для обрезания сигар;
рассвет — в форме черепа (будильник, к примеру, держится на двух берцовых костях);
зонтик — в форме пишущей машинки.
Имеются также концепты в форме консервных банок с сардинами: ребусы, дома, языки мертвые, языки живые.
БЕСПОЛЕЗНО
углубляться еще дальше,
мне достаточно отворить ворота
будущим и зубастым исследователям
(ибо концепт исследования
имеет форму
ЗУБА).
Паника [*](Перевод В. Кислова)
«Вот ведь веселое занятие, да еще и в Вербное Воскресенье!» — ворчало неопрятное существо женского пола, подбирая собачьи какашки перед входной дверью; потом оно или она поплелось (лась) за тряпкой и водой, чтобы уничтожить последние следы сучьего издевательства. В это время в гостиницу вошел мужчина лет сорока.
— Я по поводу комнаты, — сказал он, вежливо поприветствовав подневольное создание, которое потащилось с докладом к г-же управляющей.
Та, почуяв крупную дичь, уже улыбалась входившему:
— Желаете снять комнату?
— Да, мадам.
— Номер одноместный или двухместный?
— Одноместный. Я один.
— Надолго?
— Не меньше чем на три месяца.
Вот это уже интересно.
— У меня освобождается шестой на втором этаже и тридцатый на третьем.
— Мне нужна очень тихая комната.
— О, месье, у нас здесь очень тихо! Очень тихий район, и очень тихие постояльцы; семья из Бреста — люди очень приличные, монахиня...
— Вы действительно гарантируете спокойствие в вашей гостинице?
— Разумеется, месье.
Она даже усмехнулась, чтобы показать, насколько это очевидно, как будто очевидность смешна.
— Хотите посмотреть шестой и тридцатый?
И она повела его по лабиринту коридоров. Гостиница оказалась допотопным частным пансионом, основанным еще во времена Священного Союза[*].
Из окон тридцатого (их насчитывалось два) можно было видеть двор, утыканный каштанами, на которых весна — по оценкам, поздняя — еще не раздула почки. Посетитель принюхался к легкому запаху плесени, пощупал подушки («перьевые», — отметил он низким голосом), бросил беглый взгляд в сторону туалетной комнаты, потрогал большим и указательным пальцем правой руки нижнюю губу. Он ничего не сказал по поводу комнаты и попросил показать другой номер.
Шестой был еще занят, но освобождался к вечеру. Проживающий в нем постоялец, похоже, потреблял ошеломляющее количество воды «Виттель». И еще одна любопытная особенность: окно в туалете выходило на улицу.
— Если шум машин вас беспокоит, вы можете закрыть дверь в туалет, — сказала хозяйка. — Очень удобно.
Посетитель молча огляделся. Кашлянул, открыл и закрыл окно. Потом пощупал подушки.
— Перьевые, — произнес он.
Хозяйка ничего не ответила, полагая, что подобное заявление оспариванию не подлежит.
— А их можно убрать? — спросил он.
— Убрать?
— Да, эти перья меня смущают. Нельзя ли убрать из моего номера эти подушки?
Г-жа управляющая абсолютно ничего не понимала в происходящем, но дело свое знала хорошо.
— Разумеется, месье. Разумеется, их уберут.
Он еще раз осмотрелся. Внимательно изучил туалет. Вернулся в комнату. И наконец решился:
— Я предпочитаю этот.
— Замечательный номер. Комната тихая, окна выходят во двор. Если будет мешать уличный шум, закройте дверь в туалет, и все. Очень удобно.
— Да, очень хорошо.
— Так вы останетесь на три месяца?
— Не меньше. Надеюсь, вы предоставите мне скидку.
Они продолжали обсуждать этот вопрос, спускаясь по лестнице. А дойдя до кабинета, окончательно договорились. Управляющая грузно опустилась на стул, тот жалобно застонал.
— Попрошу вас заполнить формуляр.
Он проделал это быстро, не задумываясь; видимо, привычка. Платить вперед отказался, предпочитая дождаться следующего дня. И вышел, глубоко раскланявшись с управляющей.
Заполненный формуляр не представлял никакого интереса. Г-жа управляющая присовокупила его к остальным; остаток дня она слушала Радио Тулузы.
Около семи часов постоялец появился снова. При этом он конфузливо улыбался:
— Я передумал. Если это вас не затруднит, я бы предпочел другую комнату, с окнами во двор.
— Вы правы; она, конечно же, поспокойнее.
— Я не хотел бы вас ставить в затруднительное положение.
— Это ничуть меня не затруднит. Сегодня вечером в нее должен был заехать брат полковника, так я дам ему шестой. Ему все равно, на одну-то ночь.
— А какой номер у комнаты, что со стороны двора?
— Тридцатый.
— Тридцатый. Очень хорошо.
— Как войдете, выключатель под зеркалом, справа.
Он поклонился и вышел.
— Эй, перенесите-ка чемодан из шестого в тридцатый.
Неряха горничная поволокла чемодан по запутанным коридорам.
— Ну ваааще, — высказалась она на обратном пути. — Булыжники у него там, что ли...
И отправилась хлебать причитающуюся ей похлебку.
К одиннадцати часам постоялец из тридцатого вернулся. Снял с доски свой ключ и поднялся в номер. Г-жа управляющая посмотрела на него, но ничего особенного не заметила. Она добралась до своей пустой — по причине вдовства — постели; грязнуля горничная докарабкалась до своей мансарды. Гостиница постепенно засыпала: брат полковника, монахиня, семья из Бреста.
Г-жа управляющая вставала в шесть тридцать; в семь, сидя за письменным столом, она уже читала газету. Этого промежутка времени хватало на ее туалетные надобности, труды по одеванию и весь комплекс мер по приему утренней пищи. В тот самый момент, когда она с дрожащим пенсне на носу смаковала заметку об убийстве консьержки в банях Плезанс, тихое, но все же решительное тук-тук прервало ее чтение. Это был постоялец из тридцатого.
— Здравствуйте, месье, — сказала она, растягивая рот в добротно сделанной улыбке.
— Приношу свои извинения, мадам, я уезжаю.
Рот мадам съехал набок.
— Уезжаете?
— Да, я не могу здесь оставаться.
— Вас беспокоил шум?
— Да нет, было очень тихо, очень тихо.
— Так в чем же дело? Что-то здесь не так. Если что-то случилось, так вы скажите.
— Ничего.
На какую-то секунду его лицо исказилось гримасой, после чего приняло свое обычное выражение.
— Значит, подушки! — воскликнула г-жа управляющая. — Забыли их убрать. Ну конечно же, из вашего номера забыли убрать подушки.
— Нет, мадам, их убрали.
— Тогда не понимаю. Я просто не понимаю. Вы же мне сами сказали, что останетесь на три месяца. И комната очень тихая, ведь так?
— Так. Очень тихая. Но я испытал некое ощущение. Понимаете? А когда испытываешь ощущение...
Он сделал жест, который показался г-же управляющей начисто лишенным какого-либо смысла. В ответ она глупо и неловко улыбнулась.
— Сколько я вам должен? — спросил он.
— Одна ночь, тридцать франков.
Он молча вынул стофранковую купюру, потом забрал сдачу. Г-жа управляющая продолжала на него смотреть. Он повторил жест:
— Понимаете, я не могу остаться. Очень сожалею.
— Я тоже. До свидания, месье.
— Ну, вот...
Он резко подхватил свой чемодан, махнул на прощание шляпой и вышел. Помедлил. Ни одного такси. Он перешел улицу и скрылся за углом.
Замарашка горничная, натирающая мебель, воскликнула: «Ну, этот ваааще!»
— И не такое бывает, — сказала г-жа управляющая.
— Чокнутый какой-то.
— Наверняка психбольной. Даже лучше, что он уехал.
— Булыжники у него были в чемодане, — усмехнулось раболепное существо. — Булыжники!
Отлив таким образом свои размышления в словесную форму, оно или она с еще большим усердием принялось (лась) натирать мебель, выполняя — старательно-бестолково — мудрые распоряжения г-жи управляющей.
На краю леса [*](Перевод А. Захаревич)
На краю леса два спутника расстались. Один пошел направо, другой взял курс налево, в направлении деревни. Деревья кончились, по обе стороны дороги выплыли поля, приблизились дома. Оставшийся в одиночестве странник прибыл с наступлением сумерек, и лампы зажглись в гостинице в тот момент, когда он входил в ресторанчик. Тут начался дождь; странник сел, положив на пол свой дорожный мешок.
Подошла служанка — справиться, чего он желает. Он думал о своем спутнике, растаявшем где-то в тучах. И ответил: вермут, пожалуй, а еще хотелось бы комнату на ночь. Ну, это к хозяину, — сказали ему, — хозяин скоро придет, надо подождать, не волнуйтесь, будет вам комната.
Хозяин пришел, когда стакан оставался полон примерно наполовину. Служанка сидела в глубине комнаты и читала роман в крошечном переплете. Странник думал: где теперь его спутник? Вымок до нитки? Или укрылся в шалаше, в погребе, в хижине, в лачуге? Или петляет между каплями, умудряясь оставаться сухим? Тут хозяин спросил:
— Желаете комнату, месье?
— Да, на одну ночь.
— Нет ничего проще, турист в это время редок, можете выбрать самую хорошую.
— Несомненно, но вот... цена?
— Двадцать франков за комнату, месье, и я уже сказал: можете выбрать самую хорошую — какую летом я сдаю за пятьдесят. Займете ту, что больше понравится. Постоялец для меня, месье, это лицо, у которого все права, и я даже лучше скажу, месье, — изрек хозяин, — постояльца я сильно уважаю.
— Вы меня удивляете, — признался странник, — для вашей профессии это редкость.
— Месье, вы нашего брата не ругайте. Понятно, что таких, как я, раз-два и обчелся, и все же, месье, солидарность...
— Я не хотел вас обидеть.
— И не обидите, поскольку, повторяю, постоялец для меня, так сказать, как бы это выразиться, ну, в общем, это святое.
— Черт побери, — сказал странник. И взглянул на хозяина.
Славный толстяк: лицо лоснящееся, румяное, рост внушительный. Он стоял, уперев руки в бока, гладя сквозь стены своих владений; он заполнял собой зал, но думал о чем-то запредельном. Хозяин сказал:
— Допустим, я не такой, как другие. — И улыбнулся.
— Допустим, — сказал странник, — я возьму лучшую комнату, за двадцать франков, чтобы сделать вам приятное.
— Вы здесь раньше не бывали? — спросил хозяин.
— Нет. До вчерашнего дня я не знал о существовании Сен-Сертен-сюр-Крэш[49]. Я направляюсь в Кугоньяк из Глоглотка.
— В это время года?
— Я беру отпуск именно в этот период. В Кугоньяке есть красивая церковь, верно?
— Так говорят, месье. Ну, я вас оставлю. Занимайте номер один. Гортензия, приготовьте для месье номер один.
И пробормотал:
— Странно, опять обознался.
Странник проводил его взглядом. Поскольку Гортензия мгновенно послушалась приказания, гость остался в одиночестве и долго-долго сидел перед стаканом, опорожняя его короткими глотками, а рядом хлестал в окно проливной дождь. Проехал автомобиль, разбрызгивая грязь. Еще один. И все, больше смотреть было не на что; пустую дорогу развозило на глазах у наблюдавшего.
Неизвестно, сколько это длилось, но вот вернулся хозяин с какой-то бумагой в руке и вежливо попросил странника заполнить формуляр, что и было сделано.
Странник, опять в одиночестве, продолжал смотреть то на дождь, то, обернувшись, на зал. Наступила ночь. Вернулась горничная. Она повернула два-три выключателя, и кафе осветилось. После чего девушка снова ушла.
Странник побыл в одиночестве еще некоторое время; вода звенящими крупицами бежала по стеклу. Стакан был теперь пуст. Странник глядел по сторонам.
В какой-то неопределенный момент одну из дверей, ведущих в зал, толкнули; странник не заметил, чтобы кто-то вошел; он с любопытством перегнулся через стол и увидел, что вошедшим был пес.
Пес, явно беспородный, смахивающий на фокстерьера, с коричневатой шерстью, исследовал ножки двух-трех столов и стульев, два-три раза покружился на месте, втягивая воздух, а потом не без опаски, боком подошел к незнакомцу. Тот губами издавал короткие посвистывания — так ищут расположения животного; ну, а оно уверенным и ловким движением запрыгнуло на стул напротив странника и уселось.
Они посмотрели друг на друга.
— Что, мой песик, сахарку хочешь? — спросил странник.
— Я не ваш песик, — отозвался четвероногий. — Я не принадлежу никому, кроме самого себя. Я не домашний пес; если хозяин так думает, он глубоко заблуждается. Что до сахара, то я его люблю и не отказался бы съесть кусочек. Кстати, на комоде стоит полная сахарница; не хочу вас обидеть или побеспокоить, но вы проявили бы большую любезность.
Первое мгновение странник сидел неподвижно и молча, однако на его лице не заметно было следов удивления или страха. Потом он встал, принес кусочек сахара и дал псу, а тот принялся его грызть.
Облизнув морду, пес сказал:
— Меня зовут Дино. Это моя кличка. Дино.
— Очень приятно, — сказал странник. А я Амедей[*] Губернатис, самый молодой депутат во Франции.
— Весьма польщен, — откликнулся пес. — У вас итальянские корни?
— Как и у многих порядочных французов, — ответил депутат.
— Не обижайтесь, пожалуйста, месье Амедей, — сказал пес, — я не расист[50], хотя по линии отца могу претендовать на солидную родословную.
Он улыбнулся и серьезно добавил:
— Вам здесь, наверное, скучно.
— Мне? Вовсе нет, — ответил Амедей. — Мне вообще не бывает скучно.
— Только животным не бывает скучно, — отозвался пес, — или тем индивидам, которые недалеко ушли от естественного образа жизни. Но слышать это от депутата странно.
— У меня в голове всегда какой-нибудь проект, — сказал Амедей, — какой-нибудь план, соображение, закон, декрет.
— Вы, наверное, переутомляетесь, — сказал пес, качая головой.
— Что значит утомляться? Ведь я с тринадцати лет непрестанно работаю, от двенадцати до шестнадцати часов в день.
— Представишь — вздрогнешь, — признался пес. — Вас не затруднит, если я вас опять побеспокою и попрошу еще кусочек сахара?
— Охотно принесу, — ответил Амедей.
Зверь сгрыз сахар, беседа возобновилась.
— Зачем вы столько работаете? — спросил пес.
— Я специалист. Специалист по бюджетным и финансовым вопросам. Я доктор права, закончил факультет политнаук, у меня еще и степень по естествознанию. Таких, как я, не найти; это мое сильное место... одно из моих сильных мест.
— Э, да у вас честолюбие... — заметил пес, перестав облизывать морду.
— Честолюбие... честолюбие... не спешите с выводами... честолюбие.
— Вы думаете о благе народа? подчиненных?
— Безусловно. Ради них я и стал специалистом. В конце концов, не все могут быть такими же сведущими, как я: чтобы им лучше жилось, я сосредоточил в руках такие возможности. Это мое оружие в борьбе за их благо.
— Хм, — хмыкнул пес. — Хм.
— Можете называть это честолюбием, — согласился Амедей. — Сейчас я все равно в отпуске.
— Один?
— До нынешнего момента. Я расстался со своим спутником. Путешествую по этим местам пешком. Очень познавательно. А сколько впечатлений!
Пес зевнул и спрыгнул со стула. Описал два-три круга, обнюхал два-три предмета, толкнул вторую дверь и был таков, даже не соизволил попрощаться. Почти тотчас же в дверь вошла горничная и спросила у Губернатиса, не хочет ли он поужинать.
Он хотел бы поужинать.
Что?
Один постоялец, его и кормить-то нечем.
Но Губернатис в еде был неприхотлив.
Горничная расстелила перед ним скатерть, накрыла на стол и вскоре вернулась с супницей. Ужин состоял из супа, омлета, салата и фрукта. Все было проворно подано и не менее быстро съедено. Горничная слегка поприжималась к клиенту, но тот не проявил к ней ни малейшего интереса — по крайней мере, виду не показал. Не успел странник очистить яблоко, как вошел одноглазый старик в бархатных штанах.
— Гортензия, пикон, погорячее, — громко объявил он.
И взглянул на странника своим единственным глазищем.
— Ну что, скрипим, месье Бланди? — сказала служанка. — Скрипим себе, пока скрипится, старый сморчок.
Странник понял, что посетитель глухой. Служанка подала пикон с горячей водой, да так и осталась стоять, почесывая ягодицу.
— Неплохо поживаем, Гортензия, — заговорил одноглазый старик. — Ревмашка не отпускает. Ну, да это пустяки. Ерунда. Эх, какой дождь сегодня. Улитки повылезают.
Он взглянул на странника.
— Не для прогулок погодка, — заверил старик. — Не повезло вам нынче с погодой.
Странник не ответил, хотя фраза была явно обращена к нему.
— Грибы погниют, — продолжал одноглазый, — да и виноградникам плохо будет, это как пить дать. Г-грибочки были, да сгнили, виноградинки сбили г-градинки, вот что получится.
— Ах ты, старый сморчок, — улыбаясь, сказала Гортензия.
Она подтянула корсет, который впивался ей в ягодицы.
И продолжала стоять как истукан. Странник расправился с фруктом.
— Кофе?
— Нет, спасибо.
— Потом не уснуть будет, — встрял старик.
— Не лезь не в свое дело, старый пень, — сказала Гортензия; и пояснила страннику: — Это мой дядя. Он выжил из ума.
— Давай, давай, — отозвался одноглазый, который вовсе не был глухим. — Болтай. Если бы не ревмашка, я был бы как огурчик. Точно, как огурчик.
— Он у нас слегка тронутый, — сказала Гортензия. — Но, несмотря на возраст, еще пыхтит. Кое-кто думает, что он колдун. Он вправляет кости и заговаривает огонь. Знает, как называются все растения и для чего они служат. Раньше даже поговаривали, что он вызывает души умерших.
— Басни, — сказал одноглазый.
— У него дома есть говорящая голова, которая рассказывает обо всем, что происходит в мире, — продолжала Гортензия, убирая со стола и между делом не пропуская ни одной возможности прижаться упругой грудью к плечу мужчины или потереться бедром о его руку, — ее никто не видел, только я, один раз, когда была маленькой, и конечно же перепугалась. Некоторые говорят, что это радио, ничего подобного — когда я была маленькой, радио еще не существовало, — вообще-то я не старая, месье, мне двадцать; ну, а мне говорят, что все почудилось. Но я видела эту голову, точно.
— Надо же, — сказал одноглазый.
— А еще у него есть шпионы — два ворона. Они летают повсюду, садятся на подоконники, подглядывают, а потом рассказывают все, что видели. Несколько раз местные ребята пытались их убить, но не тут-то было, все наоборот: пацаны то ранили себе что-нибудь, то ломали.
— Это точно, — сказал одноглазый.
Гортензия шевельнулась:
— В нашей семье он один такой.
Странник закурил трубку.
— Вы путешествуете пешком, месье, — сказал ему старик. — Это куда более познавательно, чем по ж-железке или на всяких там авто-мото. Можно увидеть то, чего не замечаешь на скорости, ведь так?
— Действительно.
— Здесь заночуете?
— Да.
— Приходите ко мне завтра утром, я покажу вам кое-что интересное. Вы ведь смыслите в цифрах, а? В этих, в ста-атистиках?
— Откуда вы знаете?
— Гортензия вам все рассказала: один из моих воронов видел, как вы шли и бормотали цифры — ни громко, ни шепотом.
Странник улыбнулся:
— Никак не могу избавиться от этой привычки.
— Приходите завтра, — продолжил одноглазый, поднявшись. — Пиконом угощает месье, — добавил он.
И вышел.
— Старый пень, — пробурчала Гортензия, — чокнутый, совсем чокнутый. Но говорящую голову я и правда видела, когда была маленькой.
Наступила тишина.
— Я провожу вас в комнату, — сказала Гортензия.
Странник хотел было пойти за ней, но тут вернулся хозяин:
— Хорошо поужинали, месье Губернатис? А ты можешь отправляться спать, когда закончишь с посудой. Хорошо поужинали, месье Губернатис? В это время года мне нелегко готовить, учитывая малое, я бы сказал, ничтожное количество клиентов, а также учитывая, что я не умею стряпать, — омлет не стряпня... У меня нет ни продуктов, ни поваров. И все-таки, хорошо поужинали, месье Губернатис?
— Вполне. Я не обжора.
— Ага, сказано с укором.
— Ну что вы. Я прекрасно поужинал.
— Омлетик удался?
— На славу.
— Хм.
Он рассматривал странника.
— Если верить тому, что написано в вашем формуляре, вы — месье Губернатис?
— Он самый. Вы в этом сомневаетесь?
— Нисколько. Депутат?
— Да.
— Ваш визит — честь для моего заведения, месье депутат. И... ну... кстати: вы здесь никогда не бывали?
— Никогда.
— Вы уверены?
— Несомненно. Абсолютно уверен.
— Никогда здесь не бывали?
— Никогда. Я же сказал.
— Даже во сне?
Губернатис задумался.
— Даже во сне, — ответил он.
И заметил:
— Странные расспросы.
Толстощекий малый, который расспрашивал посетителя с маской беспокойства на лице, вновь принял любезный вид.
— Простите меня, месье депутат, вы ведь простите? В этом отношении я того, чересчур... Готов рассказать вам одну историю, да-да, целую историю.
И он обратил к своему клиенту взгляд, в котором была слабая мольба — словно хотел, чтобы гость попросил его рассказать эту самую историю. Но тот, вероятно утомленный обилием историй (автобиографических), которые уже были рассказаны за вечер, просто ответил:
— Каждому есть что рассказать.
Это замечание, казалось, потрясло толстяка — его охватило возбуждение, близкое к маниакальному.
— Раз... — сказал он, — решите, месье депутат, позвольте, моя история не похожа ни на одну другую, нисколько. Начнем с того, что в ней нет ничего необычного, во-первых. А во-вторых, она не обычная.
В этот момент одна из дверей, ведущих в зал, неслышно открылась, и Губернатис увидел входящего пса. Несколько секунд животное побродило кругами, затем ловким и решительным прыжком взобралось на стул между хозяином и странником — и уселось.
— Это ваш пес? — спросил Амедей.
Хозяин посмотрел в ту сторону, где сидело животное, словно проверяя.
— Да. Его зовут Дино.
— У него тоже небось своя история, — сказал Губернатис.
Он взглянул на пса, но тот притворился, что не слышит, закрыл глаза и зевнул; затем вновь принял невозмутимый вид.
— Хорошенький песик, — рассеянно сказал хозяин. — Моя история, месье депутат...
— Расскажите же.
— Она проста, коротка, правдива. Слушайте. Меня зовут Рафаэль Денуэт. Мой отец занимался гостиничным делом, дед был поваром, месье депутат, а прадед даже написал книгу об оформлении стола. Так что, сами видите, мы представляем в некотором роде ремесленную аристократию. Я говорю это не для того, чтобы задеть ваши чувства, месье депутат, мне известно, что вы радикал-социалист. В общем, как уже сказано, родился я в профессиональной среде, в ней вырос и к ней же испытывал отвращение: я хотел стать мореплавателем. И даже пошел моряком в торговый флот. Но когда мой отец умер, я посчитал своим долгом вернуться к нашей профессии — ради того, чтобы скрасить старость моей матери, которая была горничной и уважала семейные традиции. И вот десять лет тому назад я поселился здесь. Мать умерла два года спустя. Я стал сиротой, прошу заметить. Я уже подхожу к моей истории. Я прожил здесь уже пять лет — то есть это случилось пять лет назад, обратите внимание, месье депутат, — и в один прекрасный день, очень похожий на этот, появился странник, который, как и вы, путешествовал пешком. Это был человек довольно высокого роста, не иначе как спортсмен, с очень красивым лицом, месье депутат, а глаза — глаза — глаза светились ярко-ярко. Он просидел здесь час, пока не выпил бутыль красного вина. О чем он мне рассказывал — ведь я подсел к нему, чтобы побеседовать, — уже не помню. Совершенно не помню, — простонал он. — Прошло минут десять после его ухода, как вдруг я понял, что меня посетила... обезьяна.
— Обезьяна? — переспросил Губернатис.
Пес закрыл глаза и чуть свесил голову набок.
— Понимаю, что шокирую вас до глубины души, месье депутат, — сказал Денуэт.
— Да нет, что вы, — пробормотал Губернатис.
— Да, да, я знаю. Обезьяна! Обезьяна! И все же — да, обезьяна почтила меня визитом, и с тех пор я жду, что она вернется, и каждый гость мною в некотором роде почитаем, уважаем. Вот вы, месье депутат, вы, в частности, как и все прочие, разве не можете быть тем существом, которое должно сюда вернуться?
— Вы уверены, что она вернется?
Хозяин гостиницы улыбнулся без тени сомнения:
— Наверняка, месье депутат, наверняка.
Пес приоткрыл глаза.
— С одной стороны, — недоумевал Губернатис, — вы будто бы точно знаете, как она выглядит, а с другой — готовы обнаружить ее в ком угодно. Я хочу сказать: вот я, например, по-моему, не имею никакого сходства с вашей обезьяной, однако вы расспрашивали меня так, словно я мог ею оказаться.
— В самом деле. Здесь нет противоречия, месье депутат: я п-просто думаю, что она может менять внешность, принимать любой облик.
— В таком случае, как вы ее узнаете?
— По признаку[51]. Любому.
— И вы совсем не помните, что она вам сказала?
— Совсем. С тех пор я много раз пытался вспомнить, но все впустую. Впустую.
Через паузу:
— Хотите выдержанного кальвадоса? Он у меня отменный. Пойду принесу.
И поспешил прочь.
Едва он оказался по другую сторону двери, пес сказал:
— Что вы думаете об истории хозяина?
— Ничего особенного. Я не привык к разговорам в таком духе. Я живу среди более точных понятий.
— Да, наш хозяин мечтатель, правда?
— Он мечтатель, я честолюбец, быстро вы навешиваете людям ярлыки, месье Дино. Сам-то вы кто такой?
— Пес.
Но тут вернулся хозяин, и Дино умолк.
Кальвадос был ядреный, и Губернатис несколько раз похвалил хозяина; хозяин же собрал похвалы без лишней гордости, но и без лишней скромности. На этот раз он молчал, как и его пес. Казалось, у него пропало всякое желание рассказывать истории.
На безлюдной улице послышались приближающиеся шаги, и вскоре дверь приоткрылась. Дино спрыгнул со стула и залаял. В проеме возникла голова — голова одноглазого старика.
— Ведь вы зайдете ко мне завтра утром, господин странник? — спросила голова.
— Непременно.
— Доброй ночи.
Голова исчезла, дверь закрылась. Дино успел вновь забраться на стул.
— Вы с ним уже познакомились? — спросил Денуэт.
— Он только что был здесь. Только вот кто он, собственно, такой?
— Откуда мне знать? Кто вообще это знает? Одержимый старик, вот и все.
Пес искоса взглянул на странника и улыбнулся. Потом зевнул, спрыгнул со стула, уверенно направился к двери, толкнул створку и тоже исчез.
Над головой послышались шаги.
— Горничная готовит вам комнату, — сказал хозяин.
— Об этом одноглазом мне рассказывали удивительные вещи.
— Кто же?
— Ваша горничная.
Хозяин пожал плечами:
— Пф-ф, в этих краях все такие суеверные. Это россказни, порой довольно глупые. Кое-кто вам даже скажет, что мой пес умеет говорить.
Губернатис рассмеялся: да уж, надо такое придумать!
— Или может стать невидимым.
— В другие времена его бы сожгли, и вас вместе с ним.
— Меня? Меня? Месье депутат, я ни в чем не повинен. Какое отношение я имею к этим глупостям?
— Одноглазого старика тоже сожгли бы.
— Сумасшедшего? Он же сумасшедший!
— Теперь сумасшедших не тащат на костер.
— Нет.
Хозяин умолк и вновь онемел. Над головой стало тихо, стаканы опустели.
— Пойду-ка я спать, — сказал Губернатис, вставая. — Спасибо за чудесный кальвадос.
Он взял свой дорожный мешок.
— Комнату найдете? — спросил Денуэт, продолжая сидеть. — Прямо напротив лестницы. Номер один.
— Доброй ночи, месье Денуэт.
— Доброй ночи, месье депутат.
Встать он не пожелал.
Губернатис толкнул дверь; на лестнице еще горел свет; он заметил, что внизу на груде лохмотьев спит Дино. Гость тихонько поднялся, дерево скрипнуло, пес не проснулся.
Он вошел в комнату — в постели, разумеется, была Гортензия.
На следующее утро Амедей, свежий и бодрый, проснулся с первыми лучами солнца. Сделал гимнастику (ежедневную и методичную), умылся, привел себя в порядок. Затем спустился вниз — в столовую; дорожный мешок его был готов, и сам он готов был отправляться.
— Месье желает чего-нибудь? — спросила Гортензия с порога кухни.
— Черный кофе, хлеб, масло, варенье.
За окном было деревенское утро: хлопотали какие-то люди, а также — лошади, машины, тележки, бороны; кошки, собаки; дети; все вели себя сдержанно, даже если что-то выкрикивали. Кофе с хлебом-маслом-вареньем был подан; Амедей выпил его с наслаждением и радостью, сначала сидя один, поскольку Гортензия, вся расхристанная после сна, убежала на кухню, а затем в компании Дино, который, едва закрылась дверь, вскочил на стул напротив постояльца. Странник предложил ему сахару.
— Охотно, — ответил пес и принялся хрустеть.
— Хорошее сегодня утро, — сказал Амедей.
— Неплохое, — отозвался пес, облизывая морду, еще мокрую от слюны.
— Хорошая погода будет мне в дорогу, — сказал Амедей.
— Погода может перемениться, — заметил пес.
— За полдня?
— Здесь она вечно меняется. Зайдите к дядюшке.
— Ах да, обязательно. Вообще-то я его не забыл.
— А Гортензия?
— Я ее выгнал. Она влезла ко мне в постель!
— И правда, выгнали. Она страшно обижена.
— Вы, верно, думаете, что я стану портить себе карьеру интрижкой со служанкой?
— Найдется немало политиков, у кого были любовницы... интрижки... приключения.
— Фу. Это не в моем духе. Мне себя упрекнуть не в чем ни с этой точки зрения, ни с точки зрения работы. В этом моя сила... одно из моих сильных мест; другое — моя ученость.
— Такая ли это сила? — спросил пес. — Насколько я знаю, в министрах вы не ходили.
— Погодите еще. И потом, если ты в чем-то силен, не обязательно кричать об этом на каждом углу.
— Уж не масон ли вы?
— Вот невидаль. Это действительно сила, но она чахнет. Впрочем, я в самом деле F. М.[52].
— Вам это помогло?
— Мало. Предпочитаю узнавать тайны других, нежели окружать таинственностью себя самого.
— Это несколько противоречит тому, что вы только что говорили.
— Ничуть, ничуть. Подумайте сами.
Депутат приветливо взглянул на пса.
— Вы мне нравитесь, — сказал он, — и я с большим удовольствием увидел бы вас своим спутником. Я купил бы вас у месье Денуэта, если бы не боялся, что после этого вы перестанете говорить.
— Почему это вдруг?
— Так или иначе, я знаю, что собаки не умеют говорить. Наверняка под этим столом вставлены микрофоны, а мой настоящий собеседник находится в соседней комнате. Он слышит меня, отвечает мне. Кстати, пользуюсь возможностью сказать ему, что был бы рад познакомиться с ним в живом виде.
— Ну и ну! — сказал пес. — Вот вы какой, однако. Видите говорящего пса и не верите в это?
— Вас хорошо выдрессировали, только и всего.
— Хе-хе, а если я скажу, что у меня есть и другие таланты?
— Какие же?
— Например, я могу делаться невидимым.
— Покажите.
— Сперва расскажите, как было дело ночью с Гортензией.
— Очень просто. Я попросил ее уйти. Она решила, что я шучу. Но в конце концов поняла. Ушла. Мне было и вправду жаль так ее унижать, но что поделаешь... мой жребий...
— Да-да, — задумчиво произнес пес.
— Вам весьма небезразлична эта особа?
— Мы были с ней очень близки, — сказал пес, стыдливо пуская голову.
— A-а, — осторожно произнес Амедей.
Они замолчали.
— Как насчет невидимости? — спросил странник.
— Ах да, невидимость. Что ж, хотите длительно и постепенно или мгновенно и целиком?
— Ну, знаете...
— На ваш выбор.
— Скажем, длительно и постепенно.
Дино тотчас же спрыгнул со стула и начал описывать самый большой круг, какой только можно было очертить в комнате, не задев ни одного стула. Почти дойдя до исходной точки, пес изменил направление и описал другой круг, чуть меньшего радиуса, в то время как его собственные размеры пропорционально уменьшались, и, рисуя таким образом спираль, он в результате превратился в малюсенький собачий атом, вращающийся с возрастающей скоростью вокруг оси симметрии намеченной геометрической фигуры; наконец этот вертящийся зародыш достиг бесконечно малого размера и исчез.
— Занятный фокус, — пробормотал странник. — Но я встречал фокусников и посильнее. Черт, снова я сам с собой разговариваю; отвратительная привычка, надо от нее избавляться.
Он положил свой заплечный мешок возле кассы, но не стал никого беспокоить и вышел. На улице приятная теплая влага стала пощипывать ему нос; в бодром расположении духа он отправился на поиски дома одноглазого дядюшки и вскоре нашел его.
Жуть зеленая [*](Перевод В. Кислова)
Среди прочих призраков отмечу
Певчего Дризда!
С самого раннего возраста я постоянно опасался того, что может каким-то образом мне навредить; так, я боялся поочередно Бабы-Яги, восковых фигур в музеях Дюпюитрен, мест, кишащих машинами, хулиганов, цветочных горшков, падающих на голову, лестниц, гонореи, сифилиса, гестапо, управляемых ракет «Фау-2». И разумеется, наступивший мир не избавил меня от тревожных переживаний: ем я как-то вечером каштановое пюре и начинаю представлять себе, что я в джипе и водитель не успевает свернуть в сторону, и я вижу, как перед нами вырастает огромная колонна, и говорю себе: «Мы сейчас врежемся», и тут мы врезаемся, все меркнет; в полном мраке я говорю себе: «Я мертв», я говорю себе: «Значит, вот какая она, смерть», а потом просыпаюсь — живот чудовищно раздут и сильно бьется сердце. Я зажигаю свет, смотрю на часы — два часа, два часа ночи, еще рано, — встаю и иду писать. Так как горшком я не пользуюсь, приходится тащиться в туалет. Туда ведет длинный коридор. Я прохожу по нему, продолжая мысленно себя изводить: «А если то, а если се». Мне удается себя основательно взвинтить; пробравшись в сортир, я захлопываю за собой дверь и радуюсь, что здесь могу почувствовать себя в родных стенах, за закрытой да еще и запертой дверью.
Писаю.
Спускаю воду.
Когда гигиеническое буль-буль умолкло, я учуял в коридоре презентативность небытия без амбиентности экзистенции, отчего моим зубам стало жарко, ногтям — холодно, просто ужас — повсеместное вставание волос дыбом. Подлый страх овладел моей душой; обхватив голову двумя руками, я уселся на стульчак и застонал от обиды на судьбу-злодейку. Презентативность небытия без амбиентности экзистенции была несомненно (непорочно зачатым) плодом моего воображения, увлекшего рассудок на самое дно глубочайшего засирания под воздействием каштанового пюре. Подобное объяснение, приемлемое с точки зрения различных измов, могло, разумеется, сполна удовлетворить мою склонность к философским наукам, но, увы! никак не могло помешать экзистенции небытийных амбиентностей презентативности, которые, изголодавшись по разврату и ушной сере, бродили по коридору и распухали от своей бесцельности и неуместного онанизма.
Прошел час.
Я чувствовал, как амбиенты, распухшие от небытия своей презентативной экзистенции, трутся о дверь клозета и растирают по ней свой омерзительный гной, выдавленный дверной ручкой, подобно тому как распятый лимон растекается цитрусово-кислой кашей по острию соковыжималки. Они вызывали во мне глубочайшее отвращение. Сидя на сортирном стульчаке, я стонал от обиды на судьбу; размывались слезами параллелепипедические очертания и пушисто-перьевая мяготь постели, в которой я, сновиденчески катаясь на джипе, расквасил себе рожу.
Я был бы и рад вновь оказаться в кровати, попытаться заснуть, но из-за бродящей по коридору амбиентности непрезентативной и внебытийной экзистенции никак не мог простым вращением на 180° придать дверному запору первоначальное положение и тем самым сделать первый шаг на пути к ложу, на котором я надеялся вновь задрыхнуть. Конечно, я пуглив — я уже говорил и признаю это снова, — но никогда не старался увильнуть от горькой прозы жизни, всегда смотрел ей прямо в глаза. Поскольку я уже третий час торчал в месте, называемом иногда и совсем по-детски укромным, ничего не оставалось, как смириться и основать в нем поселение, в котором мне пришлось бы стать одновременно и Робинзоном и Пятницей; как и герой британского романа, получивший в дар от благосклонного моря и подданного Нептуна по имени Дефо сундуки с инструментальными сокровищами, я обнаружил в шкафчике первый элемент своей робинзонады, принявший форму ящика, прилично укомплектованного гвоздями, молотками, плоскогубцами, шурупами, скобами и ко всему прочему сантиметром в двенадцать дециметров длиной — археологическим свидетельством цивилизации, построенной на двенадцатеричной основе.
Но внебытийные презентативности амбиентной экзистенции продолжали бродить, распуская по коридору слюни — улиточные нюни, безвольные, слабо различимые, до-внеклеточные.
Пять часов пробулькало в водопроводной трубе, которая по странному стечению архитектурных ухищрений соединяла сливной бачок с соседскими курантами в стиле ампир.
Обнаруженный ящик с инструментами придал мне решительности. Я встал, писанул еще разок, спустил вышеупомянутую воду и приступил к забиванию в стену гвоздей, занятию в тот момент для меня совершенно бесцельному. Таким образом и в свою очередь, я просто заявлял о своей амбиентной презентативности экзистентного небытия.
И так как, переев накануне каштанового пюре, поднявшись посреди ночи с явным желанием пописать и подойдя к двери, ведущей в коридор, я не без удивления отметил глухой стук молотка, производимый в сортире презентативным небытием экзистенциальной амбиентности, мне пришлось развернуться и, ужимая ягодицы, отправиться в спальные свояси.
Несколько общих замечаний относительно аэродинамических свойств сложения [*](Перевод А. Захаревич)
Сколько ни пытались доказать, что 2 + 2 = 4, никем при этом не принималась во внимание скорость ветра.
А ведь сложение целых чисел возможно лишь в достаточно тихую погоду, чтобы поставленная первой цифра 2 находилась на месте, пока к ней не добавится плюс, вторая цифра 2, две перекладины (на них обычно садятся и думают) и, наконец, результат. После этого ветер не опасен, два и два уже дали четыре.
Но стоит подняться ветру, и первое число падает. Если на этом не остановиться, то же самое произойдет со вторым. Каково же будет тогда значение ? Современная математика не в состоянии нам ответить.
Если ветер переходит в бурю, улетает первая цифра, затем плюс, и так далее. Но предположим, что после исчезновения плюса ветер стихает — в этом случае написанное свелось бы к абсурду: 2 = 4.
Ветер не только уносит, он может и приносить. Единица — число исключительно легкое, достаточно самого слабого ветерка, чтобы его переместить, так что оно может свалиться, например, на сложение, где ему делать совершенно нечего, а считающий этого даже и не заметит. Вот о чем шепнула интуиция русскому математику Достоевскому, когда он решился заявить, что испытывает слабость к 2 + 2 = 5.
Правила десятичного исчисления доказывают также, что нашу аксиому более или менее бессознательно сформулировали индусы. Ноль легко катится, поддается малейшему дуновению. Его не учитывают, когда он стоит слева от числа: 02 = 2, поскольку ноль всегда вылетает до завершения действия. Значимым он становится только справа, — в этом случае предыдущие цифры удерживают его и не дают улететь. Вот почему 20 ≠ 2, если скорость ветра не превышает нескольких метров в секунду.
Теперь сделаем некоторые практические выводы из этих наблюдений; если активность воздушных сфер превышает норму, стоит придать примеру аэродинамическую форму. Рекомендуется также писать его справа налево и начинать как можно ближе к краю листа. Если пример начнет вдруг улетать, то его легко можно будет поймать, пока он не добрался до кромки. Даже буря в день равноденствия не окажет воздействия на такой результат: