Упрямец Керабан — страница 28 из 60

Обогнув Цемесскую бухту, карета оказалась в узкой щели между первыми отрогами хребта и побережьем. Но дальше дорога расширялась заметным образом и становилась легкопроходимой.

В восемь часов вечера приехали в городок Геленджик. Там сменили лошадей, наскоро поужинали и в девять часов поехали дальше. Всю ночь карста двигалась то под облачным, то под звездным небом при шуме морского прибоя, вызванного плохой погодой периода равноденствия. На следующий день в семь часов утра добрались до станицы Береговой, в полдень — до станицы Джубской. В шесть часов вечера проехали Тенгинский, в полночь прибыли в Небугскую. Еще через день в восемь часов достигли станицы Лазаревской и, через два часа, — поселка Душа[230].

Ахмет не мог бы пожаловаться. Путешествие осуществлялось без неприятностей — что ему очень нравилось — и без происшествий — что не нравилось ван Миттену. Записки последнего не заполнялись ничем, кроме скучных географических названий. Ни одного нового наблюдения, ни одного впечатления, достойного быть сохраненным в памяти!

В поселке Душа карета задержалась на два часа, пока начальник почты посылал за лошадьми, отправленными на пастбище.

— Хорошо, — сказал Керабан, — пообедаем так комфортабельно, как позволяют обстоятельства.

— Да, пообедаем, — согласился ван Миттен.

— И притом основательно, — пробормотал Бруно, поглядывая на свой похудевший живот.

— Возможно, эта остановка, — продолжал его хозяин, — явит нам нечто неожиданное, чего так не хватает нашему путешествию. Я думаю, что мой юный друг Ахмет даст нам перевести дух.

— До прибытия лошадей, — ответил Ахмет. — Сегодня уже девятое число!

— Вот ответ, который мне нравится, — отреагировал Керабан. — Давайте посмотрим, что здесь в заведении.

Это была посредственная гостиница Души, построенная на берегах маленькой речки Мзымта, низвергающейся с соседних отрогов.

Поселок очень похож на те казачьи поселения, называющиеся станицами с палисадом и воротами, над которыми возвышается квадратная башенка с день и ночь бодрствующим часовым. Под сенью великолепных деревьев, в домах с высокими соломенными крышами и глинобитными стенами, живет если не богатое, то и не бедное население.

Впрочем, казаки почти полностью потеряли свое природное своеобразие в результате постоянных контактов с сельским населением Восточной России[231]. Но они остались храбрыми, проворными, бдительными, прекрасными стражами военных линий, порученных им для присмотра, и справедливо слывут лучшими в мире всадниками — как в погонях за постоянно восстающими горцами, так и в состязаниях или турнирах, где проявляют себя достойными наездниками.

Эти туземцы принадлежат к красивой породе, узнаваемой по элегантности, изяществу форм. Но не по одежде — здесь они уподобляются кавказским горцам. И все-таки под высокими, подбитыми мехом колпаками легко узнаешь их энергичные лица, хотя и полускрытые густой бородой, доходящей до скул.

Когда господин Керабан, Ахмет и ван Миттен сели за стол в гостинице, им предложили еду из блюд, взятых в соседнем духане (нечто вроде лавки), где хозяин одновременно — и колбасник, и мясник, и бакалейщик. Путникам подали жареного индюка, пирог из кукурузной муки с вкраплениями из буйволиного сыра, называемого хачапури — неизменное национальное блюдо[232], блины — разновидность оладий на кислом молоке; затем для питья — несколько бутылок густого пива и фляги с водкой, которую русские потребляют в невероятных количествах. Искренне говоря, лучшего и нельзя было требовать в гостинице маленького поселка, затерянного на окраине Черного моря. И сотрапезники отдали честь этой пище, внесшей разнообразие в их обычное дорожное меню.

Закончив обед, Ахмет поспешил из-за стола, предоставив Бруно с Низибом и далее обильно угощаться жареным индюком и оладьями. Как обычно, он отправился на почтовую станцию, чтобы ускорить подачу упряжки, твердо решив удесятерить, если надо, те пять копеек за версту и лошадь, полагавшиеся начальнику почты, не говоря уже о чаевых для ямщиков.

В ожидании его господин Керабан и ван Миттен водворились во что-то вроде зеленой беседки, мшистые сваи которой с журчанием омывала река.

Это была редкая возможность отдаться сладости безделья и восхитительной дремоты, на Востоке именуемой кайфом.

Да еще при том, что в их распоряжении имелись наргиле — прекрасное дополнение к еде, достойной приличного переваривания. Оба приспособления достали из кареты и принесли курильщикам.

Тотчас же наргиле были набиты табаком, но если господин Керабан по неизменной привычке употребил персидский томбеки[233], то ван Миттен остался верен обычному для него сорту латакие из Малой Азии.

Когда табак был зажжен, курильщики растянулись на скамье рядом друг с другом и гибкая трубка-дымовод, прошитая золотыми нитями и кончающаяся мундштуком из балтийского янтаря, оказалась у каждого между губами.

Ароматный дым попадал в рот, проходя через чистую воду в наргиле.

В течение нескольких минут господин Керабан и ван Миттен целиком отдались бесконечному наслаждению, которое доставляет наргиле, более предпочтительный, чем чубук, сигара или сигарета, и безмолвствовали с полузакрытыми глазами, как бы возлежа не только на скамье, но и на перине, созданной завитками табачного дыма.

— Вот это — чистое наслаждение, — сказал наконец торговец, — и я не знаю ничего лучше для времяпрепровождения, чем такое интимное собеседование со своим наргиле.

— Собеседование без спора, — заметил ван Миттен, — которое от этого только приятнее.

— Поэтому, — продолжал Керабан, — турецкое правительство, как всегда, поступило очень безрассудно, обложив табак налогом, который удесятерил его стоимость. Благодаря этой глупой идее использование наргиле становится все более редким и однажды совсем прекратится.

— Это в самом деле было бы печально, друг Керабан.

— О, друг ван Миттен, у меня к табаку такое пристрастие, что я предпочел бы умереть, но не отказаться от него. Да! Умереть! И если бы я жил во времена Мурада Четвертого[234], этого деспота, пожелавшего запретить его употребление под страхом смерти, то скорее увидели бы мою голову скатившейся с плеч, чем трубку — выпавшей из губ!

— Я думаю так же, как и вы, друг Керабан, — горячо откликнулся голландец, втянув в себя две или три добрые затяжки.

— Не так быстро, ван Миттен, пожалуйста, не вдыхайте так быстро! Вы не успеваете распробовать этот вкусный дым и кажетесь мне обжорой, который проглатывает куски, не жуя их.

— Вы всегда правы, друг Керабан, — улыбнулся ван Миттен, ни за что в мире не пожелавший бы нарушить столь сладостное спокойствие ненужными препирательствами.

— Всегда прав, друг ван Миттен.

— Но что меня поистине удивляет, друг Керабан, так это то, что мы, торговцы табаком, испытываем такое удовольствие, употребляя свой собственный товар.

— Это почему же? — спросил Керабан, который не переставал держаться немного настороже.

— Если верно, что пирожники обычно испытывают неприязнь к пирожным, а кондитеры — к производимым ими сладостям, то, мне кажется, что торговец табаком должен ненавидеть…

— Одно замечание, ван Миттен, — перебил собеседника Керабан, — только одно, пожалуйста.

— Какое?

— Вы когда-нибудь слышали, что торговец вином испытывает неприязнь к продаваемым им напиткам?

— Нет, конечно.

— Ну вот, а торговцы вином и торговцы табаком — это совершенно одно и то же.

— Пусть так! — согласился голландец. — Ваше объяснение мне кажется превосходным.

— Но, — продолжал Керабан, — поскольку вы, кажется, ищете со мной ссоры на эту тему…

— Я не ищу с вами ссоры, друг Керабан! — живо отпарировал ван Миттен.

— Ищете!

— Нет, уверяю вас.

— Но поскольку вы делаете несколько агрессивное замечание о моих табачных пристрастиях…

— Поверьте…

— Нет, делаете! Нет, делаете! — настаивал на своем Керабан, начиная возбуждаться. — Я умею понимать намеки…

— Не было ни малейшего намека с моей стороны, — ответил ван Миттен, который, возможно, под влиянием хорошего обеда тоже начинал терять терпение из-за настойчивости негоцианта.

— Намек был, — упорствовал Керабан, — и я в свою очередь сделаю замечание.

— Пожалуйста!

— Не понимаю, нет, не понимаю, как вы позволяете себе курить латакие в наргиле. Это недостаток вкуса, недостойный уважающего себя курильщика.

— Но мне кажется, что я имею полное право на это, — ответил ван Миттен, — поскольку предпочитаю табак из Малой Азии…

— Малой Азии! Вот уж! Малая Азия далека от того, чтобы стоить Персии, когда речь идет о табаке.

— Это зависит…

— Томбеки даже после двойного промывания еще имеет активные свойства, бесконечно превосходящие аналогичные показатели латакие.

— Я думаю! — воскликнул голландец. — Слишком активные свойства, обязанные своим присутствием белладонне[235]!

— Белладонна в соответствующих количествах может только улучшить качества табака.

— Для тех, кто просто хочет отравиться! — сказал ван Миттен.

— Это вовсе не яд!

— Яд, и один из сильнейших!

— Разве я от этого умер? — выкрикнул Керабан и, прибегнув к неоспоримо наглядному аргументу, проглотил целую затяжку.

— Нет, но умрете.

— Хорошо, но даже в час моей смерти, — проговорил Керабан чересчур громким голосом, — я буду настаивать, что томбеки более предпочтителен, чем эта высушенная трава, которую называют латакие!

— Подобное заблуждение без возражений оставить просто нельзя! — твердо сказал ван Миттен, в свою очередь закусивший удила.

— Тем не менее оно останется!

— И вы осмеливаетесь говорить это человеку, в течение двадцати лет закупающему табак!