Упрямый Галилей — страница 93 из 144

любую научную теорию, modo его рассуждений и оценок, а именно: Святейшего не устраивало, что Галилей оценивает научные теории в рамках бинарной оппозиции «истинное – ложное».

В этом и заключалась для папы еретичность позиции тосканского математика. Не существует, по глубокому убеждению Урбана VIII, физически истинных (и, соответственно, физически ложных) – актуально или потенциально – утверждений и теорий. Есть теории, которые лучше «спасают явления» и которые делают это хуже, есть теории, более удобные для вычислений и менее удобные, есть теории, в которых больше внутренних противоречий и в которых их меньше, и т.д. и т.п. Урбан VIII вел свой dialogo не с Галилеем (точнее, не только с ним), он на заре того, что часто называют научной революцией Нового времени, вел диалог (разумеется, по обстоятельствам эпохи и своего статуса, с позиции силы и в теологических терминах), если можно так выразиться, с самой методологией зарождающейся классической науки, выступая в этом диалоге как теолог par excellence. Галилей спасал атрибуты новой науки, Урбан VIII – атрибуты Бога.

Другая странность папского решения – юридическая: почему Галилея вообще считали «сильно подозреваемым в ереси» (de vehementi)? Ведь если в 1616 году он, как полагали судьи (и как в действительности, скорее всего, и было), получил наряду с мягким увещанием кардинала Беллармино также жесткое предписание (praeceptum) комиссара Сегицци полностью оставить (deserere) гелиоцентрическое учение как формально еретическое, а потом он это предписание нарушил тем, что написал трактат в защиту этого учения, то логично было бы его судить как relapsus, то есть как повторно впавшего в ересь. (Именно поэтому друзья ученого так переполошились, узнав об обнаружении в архивах Священной канцелярии протокола беседы кардинала Беллармино с Галилеем в феврале 1616 года. Для повторно впавших в ересь предусматривалась, как правило, смертная казнь.) Однако согласно процитированному выше решению Урбана VIII, Галилей не был еретиком-«рецидивистом», хотя мог им стать в будущем, если бы снова начал рассуждать на космологические темы. Вот тогда ему грозила бы судьба Томмазо Кампанеллы, а то и Джордано Бруно.

Д. Спеллер полагает1281 (и я думаю, он прав), что в глазах Урбана VIII Галилей, бесспорно, был самым настоящим еретиком, поставившим под сомнение фундаментальные догматы церкви о божественной природе, а именно догматы о божественном всемогуществе и всеведении. Иначе зачем после признаний, сделанных ученым на допросе 30 апреля, папа повелел еще провести допрос о намерениях Галилея, да к тому же с угрозой пытки и с последующим отречением? Согласившись формально признать ученого просто сильно подозреваемым в ереси, Святейший пошел на уступки, причем не только и не столько самому Галилею, сколько сложившимся обстоятельствам, которые включали и отношения Святого престола с великим герцогом Тосканы, и непростую ситуацию в самой курии, в том числе наличие в ней «Galileo’s sympathizers» (Спеллер), в число которых многие историки включают Франческо Барберини, и международную известность Галилея, и многое другое.

Допрос о намерениях, напоминаю, был необходим в тех случаях, когда обвиняемый признавал свои ошибки в положениях веры (или судьи убеждали его в еретичности его высказываний и/или поступков), но отказывался считать их следствием своей недостаточной (или не вполне ортодоксальной) религиозности. Именно с таким случаем, по мнению Урбана VIII, и столкнулся трибунал в деле Галилея. Верховный понтифик не верил (точнее, перестал верить после публикации «Dialogo») в искренность Галилея и в его правоверность. По глубокому убеждению Святейшего, Галилей отстаивал физическую истинность гелиоцентрического учения не по причине недомыслия, непредусмотрительности или «жажды славы», но именно в силу, так сказать, ущербности самой его веры. Поэтому Урбан, как защитник веры, внутренне противился плану Макулано превратить закоренелого еретика, противостоящего фундаментальным истинам веры, в заурядного грешника, вся вина которого сводится лишь к опрометчивым поступкам, совершаемым по причине обычных человеческих слабостей1282.

Если бы такой план удалось реализовать, это стало бы для папы величайшим унижением, поскольку означало, что его распоряжения и его воля – ничто. Такого Урбан допустить не мог, а потому он сделал все возможное в сложившейся очень непростой политико-религиозной ситуации, вынуждавшей его идти на компромиссы, чтобы Галилей был наказан как можно строже и именно как еретик или по крайней мере как сильно подозреваемый в ереси. И потому верховного понтифика совершенно не устраивали россказни Галилея на допросе 30 апреля о том, как он, впав в глубокую задумчивость после предыдущего (12 апреля) общения с судьями трибунала, решил перечитать свой опус, в который несколько лет не заглядывал, «дабы тщательно посмотреть, не вышло ли по [его] недосмотру <…> вопреки [его] чистейшему намерению, чего-либо такого, на основании чего читатель или начальственные лица могли бы составить <…> мнение [о нем] как о человеке, поступающем наперекор приказаниям Святой Церкви»; как он с изумлением обнаружил, «что в некоторых местах [его книга] представляется написанной так, что у читателя, незнакомого с [его] намерениями», могло сложиться мнение, будто он защищал теорию Коперника, – и все это оттого, что он «поддался естественному самодовольству» и, как сказал Цицерон, был «жаднее к славе, чем следует».

Все эти «признания» Галилея в том, что он написал «Dialogo» не в том модусе духа только в силу своего «тщеславия, простого невежества и неосторожности», для Урбана были пустыми и лживыми словами. А то, что после всех этих риторических упражнений тосканца Макулано его отпустил, свидетельствовало, по мнению Святейшего, о том, что комиссар инквизиции (возможно, договорившись с кардиналом Барберини) задумал свести все дело к легкому подозрению в ереси («suspicio levis»), что в самом худшем для обвиняемого случае означало тайное отречение и домашний арест в собственном доме. С таким сценарием верховный понтифик согласиться также не мог, ибо он не отвечал степени вины Галилея (как ее понимал Урбан) и подрывал авторитет Святейшего.

Что же касается пыток, то в отношении Галилея – подчеркну еще раз – речь могла идти только о словесной угрозе (territio verbalis) их применения1283, что он, разумеется, хорошо понимал, а кроме того, угроза пытки была обычной составляющей процедуры допроса о намерениях, а отнюдь не «эффектной сценой (colpo di scena)», по выражению Морпурго-Тольябуэ1284.

Несколько озадачивает другое. Святейший не сказал, что допросить следует «под пыткой» или «только под угрозой пытки», он выразился несколько иначе, менее определенно: «пусть даже с угрозой пытки (etiam comminata ei tortura)». По-видимому, папа хотел этой формулировкой еще раз подчеркнуть, что не желает чрезмерно мягкого приговора и требует выяснения намерений обвиняемого, которое как минимум должно включать процедуру «territio» хотя бы потому, что угроза применения пытки может сломить Галилея и подтолкнуть к признанию в уклонении от истинной веры.

И наконец, следует сказать несколько слов о процедуре отречения. О ней написано невероятно много – и историками, и публицистами, и литераторами, не считая живописных полотен и песен. Этот эпизод стал своеобразным символом церковных гонений на науку. И как-то мало кто из писавших удосужился выяснить, что представляла собой эта процедура во времена Галилея.

Прежде всего, следует иметь в виду, что отречение – это не карательный акт («un atto penale») и не способ унизить осужденного, но его заявление («protestativo») о том, что он никогда не имел некатолических намерений и желает жить и умереть как католик («di non haver havuto mai intentione men che cattolica, e di voler vivere e morire cattolico»1285). Таким образом, отречение – это акт смирения, процедура стандартная и рутинная. При этом виновный объявляет о своей ненависти не только к тем ересям, в которых он подозревается (или, если трибунал признал его еретиком, в которые он впал), но и ко всяким другим и заявляет о своей твердой приверженности католической истине1286.

Обычно различали четыре вида отречения: для обвиненных в закоренелой, или формальной, ереси (de formali hearesi), для слегка заподозренных в ереси (de leviter haeresi suspecti или, сокращенно, «de levi»), для сильно подозреваемых («de vehementer haerisi suspecti», сокращенно «de vehementi») и для очень сильно подозреваемых («de violenter haerisi suspecti», сокращенно «de violenti»)1287. Последние два вида отречения считались практически идентичными. Отречение сильно подозреваемого в ереси должно было быть произнесено на родном языке, под присягой, по написанному тексту или по крайней мере по тексту, подписанному отрекающимся, произнесено публично и в публичном месте перед людьми, специально собранными для этой цели1288. Что касается слегка подозреваемых в ереси, то они также должны были произнести отречение (так, по крайней мере, полагало большинство специалистов по церковному праву), но в этом случае отречение должно было быть тайным, то есть совершаться в присутствии небольшого числа лиц и в тайном месте (loco secreto), чтобы избавить виновного от публичного унижения и по возможности не навредить его репутации1289.