Урал – быстра река — страница 17 из 23

1

– Наташа, наверное, ты меня завтра повезёшь в Оренбург, – сказал Мишка жене. – Меня там оставишь, а коня приведёшь обратно. Верхом мне ездить пока нельзя, наверное, пристроюсь пока где-нибудь в обозе.

– Хорошо, Мишенька, поедем. И я ещё попрощаюсь там с тобой, – сказала заплаканная Наташа…

От орудийных раскатов, доносившихся с гор Общего Сырта, дребезжали стёкла оренбургских домов. Михаил с Наташей ехали по улицам города.

На пороге приёмной атамана округа Михаилу перегородил путь какой-то офицерик. Он пристально посмотрел на Михаила и попятился назад, в приёмную, видимо, решив ждать представления этого молодого казака без погонов. Где и когда он видел его, офицер не мог припомнить.

Рыжеватый, выше среднего роста с правильным, простым и добродушным лицом атаман Бурлин стоял за столом. Повернувшись в полуоборот к Веренцову, он выслушивал адъютанта с небрежно захлёстнутым через плечо назад аксельбантом. На правой руке казачьего офицера-адъютанта висела нагайка. С голубого верха лохматой папахи крестом хлестал серебряный галун. Адъютант зачем-то часто ухарски брал руку под козырёк. Бурлин косил глаза в сторону Веренцова.

Офицер у порога переминался с ноги на ногу, ждал Мишку, не уходил.

– Ну, я вас слушаю, молодой человек, – обратился к Веренцову атаман, обхватив обеими руками концы небольшого столика после того, как адъютант резко ударил шпорой о шпору, круто, как на ученьи, повернулся и, звеня шпорами, быстро вышел из кабинета.

– Я по вашему вызову, господин есаул, из Благословенной станицы. Веренцов Михаил Степанович, – сказал Мишка.

– Если не ошибаюсь, вы – старший урядник, ещё две ступени и вы – прапорщик… Буду с вами откровенен, – вкрадчиво сказал Бурлин.

Атаман продолжал:

– Положение Оренбурга критическое: большевики рвутся через Имангулово – Сакмарская, город продержится не более двух-трёх дней. Вам, благословенцам, а тем более Веренцовым, оставаться нельзя. Дмитрий Степанович у меня вчера был и просил меня послать казака к вашему отцу, чтобы убедить его покинуть станицу в момент подхода к Оренбургу большевиков. Вы зайдите ко мне ещё сегодня часа в четыре. К этому времени я буду иметь сведения о Дмитрии Степановиче. Он сегодня рано утром повёл наступление на врага в районе Дедово-Исаево. А пока, до свидания. – Атаман подал руку.

У порога Мишку встретил офицерик.

– Вы были в командировке в Самаре с атаманом войска? – спросил он запальчиво.

Михаил нерешительно и неопределённо наклонил голову.

– Я вас знаю, я Красногорской станицы. Вы и ещё один форштадтский приглашали меня с собой в гости. Я тогда был старший урядник, а теперь за боевые отличия на фронтах произведён в прапорщики.

Мишка равнодушно заметил:

– Небольшая радость для отступления-то, а для поражения так просто опасно.

Прапорщик отрывисто попрощался и быстро вышел из кабинета.


Обозы нескончаемой вереницей тянулись по улицам Оренбурга, направляясь на восток, на большую дорогу в Орск. Ехали именитые люди города, ехали в повозках, пристроенных на санях, ехали с семьями, в одиночку. Шли обозы с оружием, обмундированием, шли возы из разных мастерских и заводов – везли оборудование и материалы так называемого англичанского арсенала. На санях лежали кузнечные мехи, рядом торчали черенки молотков и кувалд, приваленные наковальнями, громоздились шкуры, выделанные на сыромять и шагрень[49] для шорно-седельной мастерской.

Предполагали организовать мастерские в верхних станицах, так как отступать далеко никто не собирался.

2

Михаила прикомандировали к обозам окружного правления, следующим вдоль железной дороги Оренбург – Орск, привязанной к реке Сакмаре станциями Гребени, Жёлтинская, Сары.

Орудийные раскаты, иногда пулемётная стрельба, доносившиеся со стороны станций Каргала и Майорские степи, сообщали панический страх беженцам-богатеям, всем недовольным советской властью или провинившимся перед ней.

Перегруженные поезда больше не вмещали в себя, в лютый холод люди ехали на крышах вагонов. Поезда больше стояли, чем шли: не хватало топлива, воды. Пассажиры сходили с поезда, собирали щиты для топки паровоза, лопатами забрасывали снег в тендер, мало-помалу двигались вперёд.

Проносился слух, что красные появились где-то с фланга или нападают с тыла, тогда поднимались крики и смятенье, плач женщин и детей. Люди бежали от вагонов, вернувшись, искали своё добро, которое не всегда оказывалось на своих местах или вовсе исчезло…

Кричали: «Куда едем? Зачем едем? Куда нас везут при таких беспорядках? Всё это виновато глупое начальство!» А сами все ехали и ехали дальше от дома, хотя никто не тянул, не посылал отступать… Везли жён, детей, вещи, бросив больше: скот, дом, имущество – всё, что трудами наживалось десятки лет.

Слепили бесконечные степи в саване морозного, скрипучего снега. Метель завывала заупокойными голосами, сбивала с дороги, облекала в холодную дремоту.

Всё впереди было чужое, неприветливое, не обещающее покоя и счастья. С каждым часом пути отступления всё более грозил призрак разлуки с родиной.

На пикетах не хватало квартир, в зимнюю стужу спали во дворах под одеждой не всегда тёплой – хорошая одежда была не у всех.

Не было фуража животным, они жалобно, с тоской взывали о помощи, с каждым днём худели, умирали. И людям не хватало продовольствия, ложились спать голодными, зная, что их ждёт голодное утро. Хлеб и мясо замерзали так, что при дележе их пилили пилой. Грызли, ломая зубы, мёрзлый хлеб, из дёсен текла кровь, обагряя кусок…

Русские люди бежали от русских людей, сеялась во все стороны жестокая смерть – народы России истребляли друг друга.

3

Шестнадцатого января Оренбург заняли красные части. Фронтовая линия пролегла между ним и станицами Нежинской, Благословенной, Меновой двор, Павловской, Чернореченской. К северу от Оренбурга ещё стойко держались Имангулово, Исянгулово, Дедово-Исаево. Ещё севернее советские части вклинились до Кананикольского и Белорецкого заводов.

Почти без боёв сдав Оренбург, белые стали тотчас рваться к нему. На сотни вёрст по лесам Башкирии протянулся фронт, непрерывной вереницей он посылал убитых казаков для похорон в родных станицах. Хоронить их выходили все. Душераздирающий плач не умолкал по нескольку дней. Каждый думал, что завтра его очередь встречать своего близкого убитым, и каждый хоронил чужого, как родного мужа, отца, брата…

В марте по всему Оренбургскому войску пронеслось воплем: на реке Салмыш казакам изменили кустанайские части.

Чтобы отбросить красных на участок станции Общий Сырт и прервать железнодорожное сообщение Самара – Оренбург, белые перебросили через Салмыш, на западный берег до двух батальонов пехоты кустанайского набора.

Как только пехота переправилась, полк казаков последовал за ней и высадился на западном берегу. Лёд, застрявший где-то выше переправы, прорвал брешь, и вставший было ледоход пошёл снова.

Кустанайским частям было приказано повести наступление в западном направлении от реки. Кустанайцы, наступая, дошли до цепи красных и без выстрелов, по договорённости, передались им. Соединившись с цепью противника, они обрушились на казаков.

Обескураженные казаки в панике бросались в реку с конями и без коней и тонули, сжатые льдинами или застреленные на воде с берега. Принявших бой на берегу побили там.

По всем станицам пронеслись проклятья кустанайцам за измену. Ещё более углубилась пропасть между казаками и не казаками. Даже богачам-мужикам, хотя они и состояли в рядах белых добровольцами, казаки перестали верить. Видя это, солдаты бросали оружие и уходили домой или переходили на сторону красных и тут же шли в наступление на белых.

Через несколько дней после падения Оренбурга линия фронта передвинулась к востоку, оставив на стороне советских войск станицу Благословенную. Её атаковали с юга, когда казачья кавалерия отошла на киргизскую территорию. Несколько часов станица находилась никем не занятой.

К двум часам дня в нескольких верстах появился усиленный наряд конной разведки. Группа конников продвигалась медленно. Жители вступали в спор, одни говорили, что это вернулись казаки, другие – что пришли красные. Наконец, подъехавшие на полувинтовочный выстрел кавалеристы дали по станице залп, другой, третий. С пустых улиц им никто не отвечал, жители попрятались. Конная разведка, дождавшись подкрепления, приблизилась к станице, осторожно въехала в улицу, затем – в правление.

Набатом оповестили о сборе на общее собрание, но казаки собирались нерешительно, боязливо, насчитали не более одной пятей обыкновенного состава жителей. Через рассыльных объявили: кто не пойдёт на собрание, тот выражает ненависть к советской власти и готов немедленно бороться против неё – он будет немедленно разыскан и предан суду военного трибунала. Тогда нога за ногу поплелись выгнанные жёнами казаки, они затравленно озирались, жались друг за друга. Председательствующий объявил об организации ревтрибуналом власти в станице, после чего военная часть уехала.

Станица долго оставалась пустой. Наконец, приехавшие из Оренбурга представители власти потребовали сдать оружие и указать на организаторов партизанского отряда и всякого рода зачинщиков сопротивления советской власти.

Степан Андреевич Веренцов, наотрез отказавшийся отступать и оставшийся дома, был вызван на общее собрание первым. Вслед за ним вызвали ещё пятерых из тех, чьи сыновья занимали видные посты в отряде или сами они негодовали на советскую власть, состояли на видных административных должностях, служа старому или Временному правительству.

Веренцов обвинялся в том, что он состоял на службе царского правительства в должности атамана станицы.

Арестованных под усиленным конвоем поместили рядом со столом судей. Началось короткое следствие перед ещё более коротким судом.

Минуты Веренцова были сочтены, хотя общее собрание, как один, кричало: «Товарищи! Эфтот человек, што ни на есть – душа, как брат родной, всем был. Он такой славный да смирный, што курицу не обидел. А што касатца сыновьёв, дак он их не учил, оне сами ево научат. Нижалам отдавать ево на убитства! Вот и всё тут».

Степан Андреевич стоял рядом со столом и безразлично, устало смотрел на всех. Таким же безразличным взглядом скользил он по сидящим сбоку его за столом приезжим из города – с красными бантами на груди и красными лентами через шапку. По виду Веренцова можно было судить, что ему всё равно: ехать ли в трибунал губернии, откуда возврата быть не могло, или пойти домой. Он думал: «Умереть-то уж и не плохо бы, хватит, пожил, да вот хотелось бы с сынками-то хоть бы ещё раз увидеться. Да и то сказать, если бы убили уж здесь, то – ладно, а то ведь они в город повезут. А там убьют да в Мошков овраг бросят…» Приезжие записали себе что-то в блокноты, приказали Веренцову сесть на пол рядом со столом. Старик сел с видом барашка, которого привязали к столбу бойни и пошли за ножом.

Винтовки за плечами приезжих гипнотически приковывали взгляд Степана Андреевича. Они зловеще смотрели в потолок, как одноглазые циклопы, как будто прислушивались к словам судей, ожидая жертву. Веренцову хотелось отвести от них взгляд, но голова сама собой поворачивалась к винтовкам. В далёком прошлом, в годы действительной военной службы оружие не внушало никакого страха, наоборот, казалось предметом забавы или надоедало, как ненужная вещь, теперь на него было жутко смотреть – сердце кололо какой-то иголочкой.

У одного из приезжих сбоку, спрятавшись в кобуре, висел револьвер «Смит-Вессон» – этот верный спутник и помощник убийства. В отличие от винтовки, выпускающей так много смертоносных пчёл, называемых пулями, в вольный свет без вреда, револьвер на близком расстоянии поражает почти без промаха, а потому он более опасный, как бы ни прятал свой глаз в кобуру. Ожидающий смерть с большим ужасом смотрит на револьвер, чем на винтовку. Степан Андреевич тяжело дышал и флегматично смотрел на толпившихся людей.

Вызвали второго старого казака. Он стоял бледный, как напудренный, бессмысленно озираясь кругом. После нескольких слов в оправдание своей невиновности на предъявленное ему обвинение председательствующий посадил его рядом с Веренцовым – видно, их готовили к отправке в Оренбург. О виновности этого казака вопросов общему собранию не задавали.

Более свирепо предъявили обвинение ещё нескольким старым казакам и их усадили так же рядом. Наконец, вызвали из коридора охраняемого нарядом караула старого казака Василия. Того Василия, весельчака и выпивуху, шутника и проказника в прошлом, который когда-то рыл колодец в Копонском овраге для общества, заленился рыть до воды, навозил в эту яму воды бочкой и пытался сдать её атаману станицы как колодец «с исключительным обилием воды». Теперь Василия захватили в киргизском ауле, где он лечился после ранения, полученного при нападении на местных большевиков, когда был убит активист Василий Сальников.

На клюшках, с трудом Василий прошёл к столу, от него смердело: без медицинской помощи рана гнила. Он ничего не сказал суду, а лишь свирепо смотрел на приезжих. На вопрос городских, что же всё-таки общее собрание думает с ним сделать, было сказано: «Есть воля ваша, и всё…»

Приезжие распорядились запрячь две подводы, чтобы вести арестованных в город, сами же удалились совещаться.

Арестованные сидели молча, как будто не о чем было говорить в последний раз. Родных не подпускали, они толпились у окон и выли на разные голоса, других в истерике тащили домой.

Елена Степановна лежала с мокрым полотенцем на лбу, бредила. Другие несли своим близким в дорогу продукты: когда-то, мол, ещё убьют, а покушать-то надо будет… Но есть вряд ли кто из арестованных хотел.

Через несколько минут представители городского трибунала вышли к собранию, снова, на этот раз стоя, заняли места.

– Веренцов Степан Андреевич кто? – громко назвал председатель.

Степан Андреевич встал:

– Я буду.

– Можете идти домой, – сказал председатель.

– Идти собираться, да? – переспросил Веренцов.

– Да нет, совсем идите домой. Вы оправданы народом.

Веренцов тяжело сел, потом так же тяжело встал и, переваливаясь с ноги на ногу, пошёл к выходу.

– Ваша как фамилия? А ваша? А ваша? – спросили приезжие ещё троих арестованных.

Те назвались.

– Можете тоже идти домой. А эти четверо поедут с нами, – объявили городские остальным.

Трое отпущенных чуть не побежали из школьного помещения и скрылись в толпе. Тем временем две подводы подъехали к школе, арестованных вызвали. Василию помогли сесть на телегу, куда сел и конвой. Остальные арестованные пошли следом за телегой. В другую сели представители городского трибунала.

Арестованные не разговаривали, язык не шевелился, каждый думал бессвязное своё, но каждому казалось одно: «Не будут они с нами тащиться шагом целых семнадцать вёрст до города, а вот выедут за станицу, постреляют и уедут…»

Урал бушевал по-весеннему, ледоход уже начался. Огромные ледяные глыбы, громоздясь друг на друга, с дикой силой ползли на берег, втыкаясь глубоко под крутые яры, ломались, высоко дыбились и грохались тысячепудовыми громадинами на воду. Жёлтая, как глина, вода выворачивала со дна муть между расступившимися льдинами, вырывалась крутящимися шарами или образовывала глубокие воронки, кипела, как в гигантском котле.

Поднявшись из берегов, река подтачивала огромной высоты отвесный яр, принимала в своё лоно тысячепудовую береговую дань, от грохота которой дребезжали стёкла в домах станицы, вздрагивали и просыпались по ночам люди. Дорога в город шла по-над рекой, по ней везли арестованных.

Телеги отъехали от станицы с полверсты, направляясь к городу. Едущие впереди представители трибунала остановились, стала и телега с арестованными. Один из городских спрыгнул с телеги, за ним второй, третий, они подошли к арестованным, в упор смотрели на них.

В нескольких шагах с оглушительным грохотом грянула в уральскую пучину глыба земли величиной с дом, на мгновение сделав в воде огромный погреб, замыкая который, волны с такой силой хлопнулись друг о друга, что не меньше сорокаведёрной бочки воды выбросилось на огромный яр вместе со шматками земли и глины. Кони отскочили в сторону, люди вздрогнули. Один из городских указал пальцем на первого арестованного, тот побледнел.

– Иди домой, ну, живо! – сказал он. – И ты тоже иди. А этот поедет с нами, – указал он пальцем на Василия Андронова.

Трое из трибунала сели в телегу и погнали рысью в Оренбург.

4

Михаил Веренцов отступал со множеством обозов на Орск и дальше, на Троицк. Нельзя было найти ни газет, ни депеш, из которых было бы видно положение на фронтах, под Оренбургом, в Благословенной. Слухи ходили самые разноречивые, нелепые.

Ехали по необозримым снежным полям. Зайцы, празднуя время любви, перебегали дорогу большими стаями. Иногда вдалеке пробегали волки и лисицы, в них стреляли от обоза из винтовок, но на выстрелы они не обращали внимания. Бриллиантами разливались снежные звёздочки на тёплом, мартовском солнце. Воздух – чистый, тепловато-сонливый днём и морозно-бодрящий ночью делал небо тёмно-голубым. На севере иногда мелькали незнакомые вспышки северного сияния, похожие на очень далёкие молнии.

Обоз окружного правления остановился на длинной улице огромной станицы Новоорской. По обеим сторонам улицы смотрели двухэтажные и полутораэтажные дома со множеством больших окон, завершённых полукруглыми верхними косяками и ажурно выпиленными цветными стёклышками – дома самой зажиточной части станицы, казаков. Хозяева их как будто специально заселяли эту улицу, чтобы жить рядом и беседовать о своих богатых делах. Теперь они вышли на улицу – с большими окладистыми бородами, подпоясанные голубыми кушаками сверх одежды. Папаха – с вшитыми голубыми верхушками. В талию пригнанная поддевка без боров[50] обнажала колени, где сверкал на брюках голубой широкий лампас. Молодых казаков не видно, они на белом фронте.

Казаки чинами и званиями пониже были посланы в улицы менее зажиточные, с меньшими домами и расквартированы скученней. Михаил подъехал к дому местного середняка на второй улице от центра. Встречать квартирантов вышел пожилой хозяин, радушный весельчак и хлебосол из казаков. Он с шуткой обратился к приезжим, с ног до головы осмотрел Михаила и его товарищей. На вопрос о фамилии ответил: «Болодурин».

Быстро надвигались сумерки, морозной мглой окутывали станицу. Далёкая от фронта Новоорская была далеко и от событий конца семнадцатого и восемнадцатого годов. Здесь жили ещё мирной, не тронутой ни войной, ни революцией жизнью. Приближение фронта мало действовало на жителей – они не знали, что такое район военных действий. Где-то была буря, сумрачно висели тучи, грохала гроза, а здесь были солнце, ясная погода. Никто здесь не представлял, что война – это обжорство, воровство, грабёж, насилие, реквизиции, пожары, смерть. Не думали жители этих мест, что им придётся вынести на своих плечах всё, что не пришлось вынести ни западной, ни центральной России с четырнадцатого по семнадцатый год.

Собравшиеся в доме приезжие и хозяева, беседуя, готовились уже садиться за стол для ужина, как в ворота кто-то прошёл, шаги послышались на надворном крыльце, потом без стука и предупреждения, как это здесь делается, открылась дверь, и на пороге появилась молодая женщина.

– Ох ты, моя красавица, иди-ка, иди скорее за стол! Совсем уж было без тебя поужинали, – радушно, с материнскими нотками говорила хозяйка дома, помогая раздеться пришедшей молодице. – Вот наша дочка, несчастная. Она у нас молодёхонькая, а уж вдовой около трёх лет.

– Как раз два с половиной, – улыбаясь, поправила гостья.

– А где вы живёте, здесь или отдельно? – спросил Мишкин товарищ.

– Да я живу в своём доме. В мужнином, – поправила себя казачка.

– А как ваша фамилия? – спросил тот же казак.

– Мельникова.

– Где же ваш муж?

– Убитый в шестнадцатом году в киргизах, на усмирении.

– Обожди, Саша, – остановил рукой своего товарища Веренцов. – Мне кажется, её мужа убили тогда же, когда моего станичника, тоже Мельникова, приняли за убитого. В общем, перепутали фамилии. Как звали вашего мужа? – спросил Мишка.

– Звали Василием, а убитый он летом шестнадцатого года…


Вот что тогда произошло.

На усмирение киргизов, восставших в 1916 году, с Австро-Германского фронта направили шестнадцатый Оренбургский казачий полк. Благословенной станицы казак Мельников Василий попал с этим полком в Актюбинские степи, где уже шли упорные бои. Киргизы нападали на регулярные русские части полчищами, по нескольку десятков на одного, так их оказалось много. Царское правительство думало легко справиться с этой вспышкой, но вынуждено было стянуть туда довольно крупные воинские части.

Василий Мельников, проезжая с дальнего запада из огня империалистической войны, не мог увидеться с родными и написал им письмо, отправив его на станции в Оренбурге.

Как только родители Мельникова получили весточку, где только и говорилось, что полк направляется в актюбинские степи в 300–400 верстах от Оренбурга, отец выехал на свидание к сыну, надеясь разыскать его.

Предвкушая встречу с единственным сыном, отец радовался, как никогда. Шутка ли, пройти через гибельные поля далеко на западе, в чужом краю, где смерть схватывает за горло всякого, – и выйти невредимым, появиться почти под стенами родного дома, где жизнь теперь обеспечена, как на отдыхе в далёком, спокойном тылу.

Мельников-старший был ещё молод, в чёрной, как смоль, бороде, на курчавой голове – ни одного седого волоса. На лице бесконечная улыбка. Он представлял, как будет горд перед товарищами Васи за сына, который уже борется с врагами за родину, за веру, за царя. Как будет горд Вася своим молодым, красивым отцом! Он представлял сына в серой военной шинели с голубыми погонами, голубыми лампасами на брюках, голубым околышем на синей касторовой фуражке с кокардой.

Давно ли он, младенец, спал или играл в люльке, а белые, как ковыль-цветун, волосёнки, разметавшиеся по подушке, вызывали у отца смех и шутливые замечания красивой блондинке-жене, что, мол, у сынишки-то ничего моего нет, а только твоё, да, пожалуй, ещё чьё-то, а чьё, не знаю, об этом расскажет сын, когда вырастет. В ответ жена смеялась и целовала ребёнка и мужа.

Вспоминалось, как сыну исполнился год. По традиции казаков его должны были посадить в седло – и ребёнок заплакал, ощутив холодное, жёсткое седло и боль в ножках от его взрослой ширины. А ещё через год он должен был уже ехать на коне, придерживаемый взрослыми.

Сын научился ездить, а потом – скакать, бешено джигитуя на страх и гордость родителям. Теперь он скачет где-то по полям с обнажённым клинком или со страшной казачьей пикой на бедре. Он во всё горло кричит «ура», оглашая степи Киргизии, как оглашал этим зовом русской атаки поля и леса Австро-Венгрии и Восточной Пруссии.

Отец внезапно приедет в полк, доложит о своём пребывании командиру полка, потом командиру сотни, куда будет вызван Василий Дмитриевич Мельников, и, заключив в крепкие объятия, поздоровается, расцеловавшись с ним, отец.

Заколотилось сердце, когда поезд остановился на последней станции, откуда день верховой езды до части, где сын.

Вот уже двор одного из степных аулов. По двору проходит пожилой казак с вещевой сумкой на боку. Отец присматривается к каждому, проходящему в штаб полка и обратно. Ему теперь кажется, что все похожи на Васю. Пробегая, казаки останавливались, присматривались к незнакомому старому казаку и, бросив на ходу: «Откуда, дядя?» – исчезали, занятые своим делом.

– В гости, што ль, приехал, дядька? – спросил, наконец, один.

– Да вот, сынок, к сыну шут меня нёс такую даль. Сын мой здесь служит, Мельников Василий. Не знаешь такого, милок? – почему-то дрожащим, виноватым голосом спросил отец.

– Как не знать? У нас он в сотне был, а потом… Вон там, в землянке наш командир сотни, его спросите. – Замявшись, казак побежал к воротам.

Тупо заныло сердце Мельникова. Тёмное предчувствие резануло его, прежде чем он успел подумать о чём-либо: «Что бы это значило? Неужели Васи здесь нет, откомандирован куда? Неужели придётся долго ждать? Не дождавшись, уехать? Уф!» – замедлил шаг отец, двигаясь к помещению штаба.

В кабинете командира полка он нерешительно снял фуражку, переступая с ноги на ногу, осторожно сказал:

– Здравствуйте, ваше высокоблагородие.

Командир полка равнодушно ответил и вопросительно смотрел на пожилого казака:

– К кому в гости пожаловали, отец? – спросил он.

– Да я, ваше высокоблагородие, к сыну в гости приехал из Благословенной, из-под Оренбурга, сынок мой здесь у вас служит…

– Как его фамилия? – перебил командир полка.

– Мельников Василий Митрич, – дрожащим голосом произнёс казак.

На пороге штаба стоял командир сотни и, слыша ответ, вопросительно и растерянно смотрел на командира полка.

– Пройдите сюда, сядьте, – обратился командир полка к гостю. – А вы, есаул, расскажите несчастному отцу героя о случившемся с его сыном.

Мельников то и дело вытирал холодный пот с бледного лица, часто дышал, затравленно смотрел по сторонам, как будто искал защиты. Предчувствие говорило, что сейчас придётся услышать страшное, непоправимое, безутешное.

Командир сотни нерешительно пытался начать.

– Ваш сын… знаете ли… тяжело ранен, очень тяжело, – сказал он, глотая какой-то пересохший ком. – Я думаю, что он теперь уже не жив.

Мельников бесцельно встал и рухнул на стул, и снова встал, ноги его дрожали, глаза безумно смотрели вверх. Вбежал взводный, подхватил несчастного под руки, не давая падать, усадил на стул. Взводный полагал, что Мельникову всё уже сказали и стал успокаивать отца подробностями:

– Ну успокойтесь, папаша. Вам нужно гордиться, что сын ваш убит как герой, как защитник веры, царя и отечества. Ах, как жаль, что вы не приехали двумя днями раньше. Ведь Вася-то убит только вчера, на моих глазах.

Командиры полка и сотни уже не останавливали проговорившегося взводного, они опустили головы, как будто были виноваты в смерти казака.

Мельников-отец что-то невнятно бормотал, беспрерывно повторяя: «Вася, Вася, Вася…» Он был близок к помешательству. Его держали, он не мог сидеть, валился. У командира сотни катились слёзы, он вытирал их давно не стиранным платком.

Мельников судорожно забился, в каком-то полусне или горячке тихо засмеялся, зашептал:

– Вася, Вася, зачем ты так сделал, зачем ушёл от нас, зачем не пришёл к нам, там у нас тепло, лето, зелень, луга кругом… Ох, ох… – с искажённым лицом, в несколько минут осунувшийся, постаревший, страшный шептал Мельников-отец.

Он с силой рванулся, встал, поддерживаемый командиром сотни и взводным, как пьяный, с головой, упавшей на грудь, поплёлся к двери. В двух шагах остановился, безумно глядя в одну точку выше косяка, простёр руки вперёд, закричал:

– Вот он, вот он, Вася, идёт сюда по двору, Вася, Вася! – И опять рванулся вперёд.

Его держали – помешательство его было видно всем. Командиры и взводный с горьким сожалением смотрели друг на друга, не зная, что делать.

За дверью послышался весёлый, звонкий голос:

– Где он, ты сказал? Куда пошёл? Да ведь здесь штаб полка, сюда заходить неудобно, – весело кричал этот же голос.

– Да вот как раз он в штаб-то и зашёл, я сам видел. Ну, открывай же дверь! У меня приехал бы отец, дак я бы за ним к самому начальнику дивизии попёр ба, – настаивал второй голос.

Наконец, дверь крепко рванули, в комнату вбежал Василий Мельников. Отец что-то бессвязно говорил. Сын крепко прижал его к груди, жарко целовал в лицо…

Командиры и взводный отступили, недоумевающе смотрели друг на друга.

– Вы какой сотни, казачок, и как ваша фамилия? Скажите нам, пожалуйста, – взяв Василия за плечо, ласково спросил командир сотни.

– Я, Мельников Василий, второй сотни, первого взвода, ваше скородие, – взяв под козырёк, ответил Мельников-младший.

– Ну вот, господин полковник, – обратился командир сотни к командиру полка, – этот урядник второй сотни, а я командую четвёртой сотней. У меня был Мельников Василий Новоорской станицы, который вчера убит, будучи со мной вместе в схватке.

Командир полка беспокойно щипал небритую бороду, недоумевающе озирался вокруг…

Мельников-отец несколько пришёл в себя, но равнодушно смотрел на сына, как будто нити радости и восхищения, как и нити горя и слёз, разом оборвались в нём. Он и после не мог припомнить, в какой одежде, в какой комнате и в каком состоянии увидел он тогда сына.

Когда сын, поражённый, поднёс ему зеркало, отец увидел, что его чёрная голова вся серебрилась сединой…

Глава восьмая