1
Империалистическая война полыхала уже два года. Мужское население станиц заметно поредело: на улицах и в поле только женщины, старики и подростки. Сократились и посевы, кроме хозяйств, не тронутых военными требами. Годы войны радовали разве только урожаями.
Сегодня осмотр посевов. Пусть сенокос не закончен, но жать колосовые пора настала. Осмотрел все свои посевы и решил немедленно приступить к жнитву Степан Андреевич Веренцов, казак лет шестидесяти, ещё прямой, с курчавыми седыми волосами и окладистой с сединой бородой. Он возвращался домой на тарантасе с женой Еленой Степановной, на вид ещё молодой, со следами недавней красоты в тонких чертах.
Настроение у Веренцовых приподнятое: урожай на всех их загонах хороший. Жена задаёт нескончаемые вопросы о жнитве, о сенокосе, на котором осталось много не заскирдованного сена, и о хозяйстве вообще. Степан Андреевич не успевает отвечать, иногда просто ленится и отмалчивается.
– А сколько у нас нынче всего посеяно, отец? А?
– Да я тебе уже тыщу раз говорил: кубанки русской и безостки восемнадцать десятин, да шесть овса, да три проса, да там картошки, да бахчишки… Ах, да смотри, мать, нас Гнедой не по той дороге повёз. Нам ведь надо на бахчи заехать, дынёшек нарвать, а он нас домой потащил. – Степан Андреевич потянул за одну вожжу, чтобы свернуть с дороги.
– Ну что ты, отец, не смотришь? Ведь если не заедем на бахчи, то увезём назад домой харчишки для караульщика, – укоризненно заметила Елена Степановна.
Степан Андреевич виновато улыбался, насвистывая какой-то мотив.
Долго ехали без дороги по пожелтевшим ковылам и бороздам на залежах. Борозды указывали: здесь когда-то были посевы. Из-под ног коня выскочил заяц, он сидел в своём убежище до последнего, когда Гнедому оставался до него шаг. Заяц теперь бежал, спотыкаясь, чуть не до смерти перепуганный. И Веренцовы были недовольны: кинувшийся от зайца Гнедой чуть не вытряхнул их из тарантаса…
Внезапно вылетали совы, садились невдалеке на кучу земли или старого сена, с удивлением смотрели круглыми жёлтыми глазами, с угрозой разевая рот и вертя огромной головой.
Степан Андреевич шёпотом ругал Гнедого за тряское бездорожье. Наконец, уже невдалеке от бахчей выехали на дорогу, которая тут же стала расходиться по разным межникам среди бахчевых клеток.
Около Веренцова загона их встретил седой караульщик старик Прокофий. В молодости он пришёл из Тамбовской губернии, спасаясь от малоземелья. Кроме жены да четырёх детей, ничего не привёз. Сначала Прокофий нанимался в работники, а в летние сезоны отдавал в батраки и двух своих сынишек. Теперь живёт самостоятельно, имеет дом, принят обществом на постоянное жительство. В этом году он сеял бахчи с сельчанами и решил окарауливать их сам, как и бахчи ближних хозяев.
– Чевой-то долго ты, Степан Андреич, не едешь на свою бахчу. Я уж заждался. Дынь очень много наспело, иные переспели, развалились, – сказал вылезший из балагана и вытирающий усы и бороду Прокофий. Он вежливо поклонился Елене Степановне и подал руку Степану Андреевичу.
– Ну, до дынь тут. С покосом никак не развяжемся: копён восемьсот бросили не скирдованных. Жать хлеб скорей надо, – оправдывался Веренцов.
Как молодые, Веренцовы спрыгнули с тарантаса, привязав к колесу вожжи, не надеясь на Гнедого, – тот с тоской посматривал на дорогу к дому и косо водил глазами в сторону хозяев.
Все трое взяли мешки, пошли по бахчам собирать дыни.
– Ну, чего там про войну-то слышно, Степан Андреич? Скоро у них там мир-то будет, ай нет? – спросил Прокофий.
– А пёс их знает, у них не поймёшь, – ответил тот, – то так напишут, то этак. Сейчас, говорят, какие-то еропланы стали летать да подглядывать, а то бонбу кой-когда сбросят. Вот так сукины сыны, до него додумались. Тут уж надо бы поскорее ударить на немцев и разбить, а то ещё до чего-нибудь додумаются. А у нас на фронте-то, говорят, войсков меньше, чем в тылу. Ну какая это война – один воюет, а пятеро под забором спят. Мой Пётр пишет из Финляндии, что их до сих пор не отправляют на фронт, как бы они не просились. Ну что они их там солить, што ли, хотят, всю войну их там держат?
Восьмой Оренбургский казачий полк, где служил Пётр – средний сын Веренцовых, вместе с Донскими, Кубанскими и другими казачьими полками стоял в Финляндии с начала войны четырнадцатого года.
– Ну и шут с ними, пусть не отправляют, целея сыновья будут, – заметил Прокофий.
– Целея, целея, – горячился Веренцов, – тогда и воевать не надо, а сказать немцам: «Лезьте на спину, ладно уж, будем возить». Вильгельм-то ведь сам полез, кто его звал? – Прокофий молчал. – Вот Дмитрий мой, тоже вернулся с фронта, – продолжал Веренцов, – казаков обучает в Бердской станице. Поехал я туда к нему недавно, да только расстроился. Там такое войско, што всех палкой можно перебить: у одного бельмо на глазу, у другова одна нога короче другой, у третьева обе ноги короче, чем следоват. Крестник Егор пишет с фронта, што из присланного пополнения некоторые и ружья-то держать не умеют, а некоторые бегут с фронта домой.
– Андрей мой пишет, – шепотом говорил Прокофий, – што скоро, пожалуй, война кончится… Да уж скорей бы кончалась, ну её к лешему, кому она нужна?..
Веренцов не ответил. Он не разделял такого взгляда. Он голубил в сердце надежду на полную победу над противником, сыновей своих ждал с войны офицерами или с полными бантами Георгиевских крестов… на худой конец.
Разошлись врозь. Долго собирали дыни и арбузы, носили к балагану, укладывали в тарантас.
– Ну, будет, отец, ну их, с дынями. Вот-вот затрезвонят от обедни, нас будут ждать обедать, – положила конец этому Елена Степановна, подошедшая к мужу.
– Правда. А то вон уж и Гнедой все глаза проглядел, ждёт не дождётся, – согласился тот.
Веренцовы тронулись к станице. Сзади слышались слова благодарности Прокофия за оставленную сметану, молоко, ватрушки, табак. Ещё раз оглянувшись, Степан Андреевич закричал: «Ешь больше дынь, Прокофий, теперь ездить за ними некогда будет!»
– Ну вот и слава богу: посевы посмотрели, дыни везём, – умиротворённо заговорила Елена Степановна. – А как я рада, что на наших загонах все хлеба хорошие. Ну, как наш загон, так хлеб стоит, как умытый, лучше всех. А всё Бог дал, всё Бог…
– Вот то-то и оно-то, – отозвался Веренцов, – а ты всё, дурья голова, весной тарахтела: «Будет, отец, сеить, хватит сеить», – передразнивал жену Веренцов. – Вот теперь как намолотим тышчи четыре одной пшеницы, ды овса, ды проса, вот тогда и жени Мишку зимой. А хлеба у нас, говоришь, хорошие, то я так и знал, что будут хорошие. Это не то што Бог дал, а надо обработать хорошо, да хорошими семенами засеить, тогда и Бог, хоть не хочет, а даст. А то, черти, не спашут, как следоват, не заборонют, да и засеют мусором, потом сидят и ждут урожая, а урожай-то идёт мимо ихнева загона и не видит, што здесь чево-то посеяно. Вот так-то… Мишка у нас – тоже молодец работать, сделат всегда по-хозяйски и без лени. Што молодец, то молодец, нечего зря говорить, – закончил размышлениями вслух о младшем сыне Степан Андреевич.
Приехавшая на отдых в станицу молодая барыня, встретив Мишку с друзьями в роще, поделилась восторгом с подругой:
– Да-а… Экземпляр… Не пожалела природа ни материала, ни внимания, – и загадочно-томно улыбнулась Мишке. О его-то женитьбе и сказал Степан Андреевич жене.
Елена Степановна ухватилась за эти слова. Она давно уговаривала мужа женить сына. Доводы приводила разные: «Ну и што же, если набор в армию? Пусть берут, сноха останется в дому, опять работать есть кому будет. А разве лучше, если его где-нибудь ножом пырнут ночью на улице? Вот они нынче все с ножами стали ходить».
Степан Андреевич упирался, не соглашался: вот, мол, вдруг с Дмитрием или с Петром што-либо на фронте случится, так у тех сколько детей останется? Тех надо воспитывать, а тут ещё и Мишку женим, и от него будут дети. Пусть ходит холостой.
– Што ты, што ты, отец, Бог милостив, не допустит, ничего не случится, – волновалась Елена Степановна.
– Милостив, милостив. Я ничего не говорю, я так, к слову, от слова ничего не случится, а война своё берёт, – такими доводами отвечал Веренцов. А теперь он сдался. Помолчав, буркнул невнятно:
– Да, пожалуй, жени, шут с тобой, – и махнул рукой.
– Да, да, да, ну, конешно, надо женить, знамо, женить, – подхватила весело жена. – Но вот кого сватать-то, отец, мы за него будем? Все девки мне как-то не нравютца, какие-то все вихровки.
– Ну, если здесь не нравютца, то в Нежинку езжай, может, там полутши, – советовал муж.
– Ну, везде они нончи одинаковы, – растягивая слова, говорила Веренцова. – А на сторону сватать я не поеду. Как праздник, так сноха будет ташшить Мишу туда в гости. Да погостить, скажет, пусть на недельку-другую к своим, а я опять одна по хозяйству. А нынче зимой только одних дойных коров будет пять штук, ды теляты, ды ягняты.
– Да его и женить-то сейчас не надо бы, да ведь он избегался весь, как кобель, – заворчал Степан Андреевич. – Он уже года два не ужинат; уж Митька хорош был пёс, а этот чишше того в десять раз. Кода приходит с улицы, кода спит, чёрт ево знат, зараза. Зимой скотину как следоват не уберёт, убежит через плетень или через сарай. Встанешь на двор перед утром, смотришь: лезет через плетень, как сатана.
Елена Степановна присмирела, она знала, что в этих случаях муж всегда сваливал вину «за плохое воспитание сына» на неё.
В большие праздники, когда в станице шли гулянья, Елена Степановна не спала ночей. Мишке она тогда говорила: «Миша, сыночек, я только боюсь, чтобы они в драке не оттискали тебе бока». Мишка уверял мать, что никогда этого не случится. В драках он почти не участвовал, да и пьяным напивался очень редко, берёг силы для других похождений.
Степан Андреевич продолжал:
– Вот у кума Ивана парень, у Ивана Степановича парень, у Митрия парень, – как красные девки ходят. А этот холера, как бугай обчественный, ну как бугай. Ты скажи ему, чтобы он не водил к нам Семёнова Гришку и не дружил с ним, Гришка по бабам ходит. Отец его, Семён Петрович, в воскресенье пришёл на сходку в правление, а там Михайлин сват прямо при всех и ляпнул ему: «Семён Петрович! Ради бога, привяжи ты свово Гришку, от нево сношонку никак не спрячешь. Бежит и бежит со двора. Пошлёт её старуха вечером коров доить, а она наденет ведро на кол вверх дном и – ходу. В ворота не удасца, так через плетень убежит, вот и смотри ей взад-то. Побить её боюсь. Пожаловатца Гришке, он, идол, ишшо бока отомнёт». А ты знаешь, мать, как ему, Семёну Петровичу, стыдно было. Вот и наш Мишка шататца до света. А всё ты, всё ты, холера лупоглазая, избаловала ево: «Мой сыночек, мой чафранчик», – передразнивал жену Степан Андреевич. – Вот напечёт он нам лепёшек, этот «чафранчик»… А тода пристала: «Гармонь, отец, купи ему гармонь двухрядку». Прямо одолела, чёртова цыганка, у-у-у, черти… – в сердцах выговаривал Степан Андреевич присмиревшей от Мишкиных проделок Елене Степановне.
2
Без радости прошло детство младшего сына Веренцовых – семья в те годы переживала трудные времена. Степан Андреевич пришёл с действительной старшим урядником, был выбран станичным атаманом и прослужил на этой должности девять лет. Семья скопилась большая, а хозяйство без рабочих рук пришло в упадок. «Если бы я не бросил атаманить, – говорил после Веренцов, – то на себя и на ребятишек пришлось бы сумки повесить. А жена всё ещё послужить да отдохнуть уговаривала».
Бросил Степан Андреевич службу атамана, но долго не мог вылезти из нужды, пока не подросли старшие дети: дочь и два сына.
С давних пор их станицу посещали летом дачники: из разных городов приезжали сюда подышать свежим степным воздухом, покупаться в Урале с его прекрасными пляжами, попить кумыс из ближайшего киргизского аула, порыбачить, поохотиться. Ежегодно все дома станицы занимали господа-дачники, а хозяева ютились в землянках во дворе – зимнем прибежище для телят и ягнят.
Дачники, чаще всего – женщины, барыни, как их здесь называют, мужья их где-то служат. Приезжали и парами, но «бог их знает, супруги они или посторонние? Бог им судья. Бывало, куда ни пойдёшь, – рассказывают жители, – везде видишь: господа лежат в одиночку, лежат парами, обставятся зонтиками да бутылками с кумысом. Лежат в поле, лежат в роще чуть не под каждым кустом, лежат на песке по берегу Урала. Ну, везде, везде лежат. Говорят, будто бы греются да зажариваются на солнце: „выгоняют какую-то болезнь“. Ково они там выгоняют, ково загоняют, леший их знает, дери их горой», – говорили жители станицы, погружённые в собственные крестьянские дела. Бывали случаи, что такую-то барыню видели с таким-то казаком, тоже будто бы «подогревались».
Мишке было пять лет, когда к Веренцовым приехала барыня из Перми с тремя детьми, няней и кухаркой.
Было лето. Проснувшись рано утром, Мишка направился было на улицу, но решил зайти в землянку, где мать готовила что-то и пекла хлеб. Мишка надеялся перекусить. А есть он хотел всегда.
Войдя в землянку, он попросил у матери поесть.
– Вон там в чугунке варёная картошка, ешь, – сказала мать, не поворачивая головы. Мишка заглянул в чугун. Там был мелкий, варёный в кожуре картофель, который лень бывает чистить.
Мишка взял чугунок руками, как ухватом, и понёс на стол, испачкав руки в саже, которую сейчас же вытер о рубашку. Отломил, насколько хватило сил, кусок хлеба, достал из печурки соль и принялся за еду. Он очищал картофель от кожуры, присаливал и покидывал в рот одну за другой вприкуску с хлебом. Это продолжалось долго. Елена Степановна уж забыла о Мишке, суетясь у печки. Тишина была нарушена появлением барыни на пороге землянки. Ей, как видно, не спалось на новом месте, она уже выходила на крутой берег Урала – до него было шагов сто, и, вернувшись, решила поближе познакомиться с хозяйкой-казачкой.
Она тут же заметила Мишку, чья белая, как ковыль-цветун, голова еле возвышалась над столом. Он не видел в чугуне картошку и доставал ее ощупью, привставая для этого. Опять садился и опять вставал, громко сопел и жевал с набитыми щеками, из-за чугунка крадучись смотрел на барыню, поминутно вытирая рот и нос рукавом рубахи.
– Ах, какой прекрасный, какой очаровательный мальчик! Это ваш, хозяюшка? – спросила барыня и, не дожидаясь ответа, пошла к столу. – А что он здесь кушает? – как бы сама себя спросила она. – Ах, батюшки, хозяюшка! Да вы что: такую грубую пищу да такому малюточке! Ах, боже мой, боже мой! – чуть не со слезами повторяла дачница. Елена Степановна вспомнила, какую участь может ждать её картошку и быстро пошла к столу со словами: «Ах, чёрт бы его взял, а я и забыла, он тут наверное всю картошку сожрал». Она заглянула в чугун: «Так и есть. Ах ты, обжора ты этакий! Да как ты не подавился? Вот смотри, – обратилась она к барыне, – грубу пишшу, говоришь. Да ведь я тут без малова на четверых варила, а он всё стрескал. Вот тебе „чаровательный“, возьми ево за грош, язви ево», – вопила она. Мишка, видя, что ситуация принимает опасный оборот, поспешил сбежать на улицу.
Изумлённая барыня молча покинула землянку: «Боже мой, боже мой, каких детей людям Бог даёт, с каким аппетитом! Картофель, сухой картофель! И едва ли у него когда-нибудь желудок болит, судя по его виду. А мои-то – боже мой! – мясных блюд не надо, сладкие не хотят, молочные на желудок действуют. Да если накормить их сухим картофелем, да ещё таким недоброкачественным, – ну и поминай, как звали…»
Елена Степановна, оставшись одна, продолжала ворчать:
– Ну пусть только явится этот «чаровательный», я ему накладу палкой. Те были хороши, хоть кадык завязывай тряпкой, жрали – не наготовишься, а этот дак ещё жаднее всех…
Кухарку свою барыня застала ожидающей распоряжений к завтраку. Она рассказала о том, что минуту назад видела и слышала, обрисовала Мишку, назвала его необычайным существом, выросшим, как цветок-тюльпан на этой грубой ковыльной почве. Решив немедленно посмотреть этот цветок, кухарка предложила барыне попросить хозяйку, чтобы та отпускала мальчика к господскому столу – может, под влиянием Мишкиного аппетита и дети будут хорошо кушать. Барыня похвалила кухарку за находчивость. И делегация направилась к землянке.
Елену Степановну они застали на том же месте и за тем же делом. После вступительной речи барыни с доказательствами необходимости и пользы мишкиного участия в господских обедах приступили к главному: просьбе, где по адресу хозяйки и её мужа не скупились на обещания благодарности в случае согласия. Наконец, кухарка сказала:
– Ну поймите же, хозяюшка, ведь с вашим мальчиком ничего не случится, у нас его никто не обидит, за это вы уж, пожалуйста, не беспокойтесь.
Елена Степановна давно бы прервала квартирантов и не дала бы так себя упрашивать, но она долго не могла понять, что от неё хотят господа. Когда те кончили, она, рассмеявшись, сказала, что была бы очень рада, если бы господа взяли Мишку, этого обжору, себе совсем. Причём остерегла, что Мишка может обожрать их, разорить.
Замахав руками на это предостережение, женщины, до безумия радуясь, выпорхнули из землянки. И начались приготовления к завтраку. Елена Степановна между тем недоумевала: «Ну зачем им надо, чтобы ихние дети много ели? Ходят, ишшут помошников пожрать. Гы-ы, чудные-то… Тут впору кадыки ребятишкам завязывать, а они бегают по дворам, ишшут помошников обедать, ничо в толк не возьму».
Когда в господской половине завтрак был готов, приглашать к столу Мишку пошла вся семья: барыня, няня, кухарка и трое детей. Замыкала шествие кошка Мурка, привезённая из Перми, белая как снег, и мохнатая, как ёлочный дед мороз. В тот момент, когда весь отряд был за воротами, Мишка сидел на дороге посреди улицы, вытянув ноги, и нагребал пыль в подол рубашки. Барыня сразу узнала его и, как-будто найдя утерянную драгоценность, закричала: «Вот он, вот он! Этот самый!» Мишку стали звать на несколько голосов: «Мальчик, мальчик, иди сюда!» Мишка не сразу понял, что зовут его. Оглянулся за спину – нет ли кого за ним, там никого не было. Тогда только Мишка решил, что позывные относятся к нему. В беспорядке на этот раз высыпал пыль из подола, вытер о рубашку пыльные ручонки, заложил их за спину и как взрослый зашагал к воротам, где его ожидали семь душ.
– Как тебя зовут, мальчик? – обратилась к нему барыня.
– Мишкой. А што? – ответил и сразу спросил Михаил Степанович, не убирая рук из-за спины.
– Мишенька, нам всем страшно хотелось бы, чтобы ты всегда, всегда участвовал с нами при кушании в завтрак, в обед и ужин. Ты сейчас кушать хочешь?
Первых слов Мишка не понял, но последние ему очень понравились:
– Хочу! – живо ответил Мишка и бойко посмотрел на всех. Все расхохотались.
Впервые Мишка слышал подобное. Он привык к более лаконичному: «Иди обедать, иди жрать, ждать не будем». И это было понятно и достаточно.
Старшая дочь барыни Юля перечислила Мишке названия блюд на завтрак, но ни об одном из них Мишка никогда не слышал. Он прошёл вперёд и направился на гостевую половину, сопровождаемый всеми. Он шагал и недоверчиво озирался по сторонам – не подвох ли какой.
На кухне их ждал стол с приготовленными тарелками, мисками и светлыми, как зеркало, металлическими ложками. Детей рассадили за столом. Мишку поместили между шестилетним Бориком и восьмилетней Кларой. Мишкин одногодок Борик ростом выше Мишки, но вдвое тоньше и легче. На грудь им повесили белые, как снег, салфетки. Повесили и Мишке на потерявшую цвет от грязи рубашонку. Он сидел с опущенными по швам руками и робко рассматривал свою салфетку. Его белая голова еле виднелась из-за стола. К мишкиному удивлению, перед каждым поставили отдельную тарелку и положили коварную, горячую, как огонь, во время еды ложку.
Мишка знал обеды лишь из одной общей большой чашки, всей семьёй, деревянными ложками, поэтому всё, что сейчас происходило за столом, захватило его так, что время для него остановилось. Он поворачивал голову в сторону каждого, кто приносил что-либо на стол. А когда увидел в руках кухарки желе, не выдержал, спросил:
– А это што у тебя, сладкий кисель, што ли?
– Да, да, да, именно кисель, – скороговоркой ответила та.
– Ево тоже есь будем, што ль? А? – поинтересовался Мишка.
– Разумеется, кушать, а куда же его девать? – улыбалась барыня.
– Гы, я думал, гостям наварили. У нас только гостям варят, – сказал Мишка, шмыгнув носом и подвинув тарелку с чем-то к своему краю.
– Да, да, гостям мы наварили. Но ведь ты-то у нас гость? Ну вот тебя и будем угощать, – успокоила кухарка.
Мишка недоверчиво улыбался и облизывал губы. Юля, тринадцатилетняя дочь барыни, целовала его в голову, в лоб, в щёки. В ответ Мишка чесал места поцелуев и вертел головой.
Положили котлеты с подливом – обычно завтрак был скромнее, но сегодня походил на обед – няня предположила, что дети, проголодавшиеся в дороге, будут, мол, кушать больше обычного.
Как только Мишкину тарелку наполнили, он, не дожидаясь других, тотчас взял в обе руки по котлетке и быстро съел, а подлив выпил через край, прежде чем ему успели сказать: «Мишенька, ты с хлебом кушай, а то желудок испортишь». После этого отвернул салфетку и тщательно вытер о рубашку руки и губы. Затем подвинул к себе тарелку с белым хлебом и стал есть хлеб.
Никогда этим женщинам не приходилось видеть подобное и так смеяться. Весь обед они забавлялись своей «игрушкой», которая невозмутимо отвечала на все вопросы с детской простотой, а главное, деревенскими выражениями. Барчуки, недоумевая, смотрели на него и тоже смеялись, особенно Юля.
После завтрака дети вышли из-за стола, с них стали снимать салфетки. Мишкины оказались более грязной изнутри – от рубашки, испачканной в пыли, в саже, в дегте и ещё в чём-то, несмотря на то, что вчера он её сам «стирал» в Урале, перемазав в болотной грязи в роще, куда ходил с друзьями за грачатами.
Когда сняли салфетки, Мишка отряхнул и разгладил рубашку на животе, как бы опасаясь: не испачкалась ли она о салфетку, и направился к выходу, но Юля его остановила:
– У нас есть хорошие игрушки, мы пойдём все вместе играть на улицу. А сейчас нужно поблагодарить маму, няню и тётю.
Слова «поблагодарить» Мишка не понял, но когда дети стали подходить к женщинам, подавать руки и говорить «спасибо», Мишка последовал их примеру – это ему было известно.
Совсем забыл Мишка о том, что он дома. Ему казалось, он попал в какой-то неведомый мир. Он забыл всё, что помнил о доме вообще. Проходя мимо своей землянки по двору, он постарался поскорее прошмыгнуть, чтобы не быть снова втянутым в её безрадостную бездну. Больше всего он боялся, чтобы не вышла мать и не отругала за то, что он надоедает господам, да ещё и объедает их. А может, мать не забыла ещё картошку?
Принесённые игрушки совсем ошеломили его. Таких красивых мячей Мишка не видел никогда в жизни, даже у барчат, а уж у друзей – где там иметь такие сокровища! Вот уж теперь он наиграется в мяч, сколько захочет. А то свалял из коровьей шерсти, что это за мяч? Слёзы одни, а не мяч! Намокнет – суши его целый день, а потом шмякнешь об стену, а из него вода во все стороны, и не отпрыгивает. Мученье одно.
Без Мишки теперь даже не садились за стол – дети заявляли: мол, у них плохой аппетит, когда нет Мишеньки. Когда наставало время обеда, а Мишка отсутствовал по каким-нибудь «неотложным делам», то приходилось ждать его или разыскивать, ничего не поделаешь.
Иногда заходила Елена Степановна и ласково для квартирантов спрашивала, не надоел ли им Мишка, да не объел ли он их, а то, мол, и прогнать неудобно. Тогда Юля бросалась ей на шею и просила не говорить этого. Барыня же подтверждала, что она очень довольна прекрасным настроением своих детей в обществе хозяйского ребёнка.
3
В середине срока господского отдыха приезжал на несколько дней сам барин, здоровый полковник лет сорока. Барин сказал, что Мишенька – необыкновенный мальчик с интересным, многообещающим будущим. Лаская Мишку, приговаривал: «Богатырь ты будешь с виду и казак душой…»
Барин уехал, и побежали, как прежде, весёлые, заполненные играми, купанием и обеденными церемониями дни.
Но всему бывает конец. Сизокрылым голубем пролетела Мишкина сплошная масленица.
Квартиранты, а особенно Юля, стали просить Елену Степановну отпустить с ними Мишку в Пермь. Елена Степановна не соглашалась:
– Оно бы шут с ним, наплевать, пускай бы ехал, у нас их, вы сами знаете, кроме него семеро, да и привезти то вы бы ево привезли весной, куда он к шуту денется, с хлеба долой, но ведь вы с ним замучаетесь. Мишка, ведь это такой человек – ево вон в город с собой возьмёшь, дак и то он злу тоску нагонит: домой да всё, домой хочу. А с вами вон только до обрывов доедет и начнёт кричать, как поросёнок под ножом. – Елена Степановна приводила убедительные примеры: – У-у-у, и не говори, Юлечка, и не проси, милая, проклянёте вы нас и себя.
Благодатный город Пермь представлялся Мишке не таким, как Оренбург со своими огромными, мрачными домами и душными, пыльными, шумными улицами, от которых в сон клонит и домой хочется. А в Перми и воду-то берут не из Урала, а из какого-то крючка, согнутого из железа, просто на улице. Тоже плохо, пойди-ка, искупайся там попробуй. Нет, Пермь-то, наверное, хорошая станица. Роща большая, больше нашей, грачат там, должно быть, полно, лови, сколько хочешь. Подсолнышков много растёт, а арбузов и дынь – сколько влезет. В ярах стрижиных гнёзд – видимо-невидимо, а рядом висит солодковый корень в руку толщиной, дёргай, знай. Мишка согласен ехать, но мать – ни в какую. Придётся остаться, нельзя же мать обижать, чего доброго, любить не будет. Мало ли што хочет Юля? Она, вон, говорит, што могут увезти меня потихоньку от матери, эх, какие хитрые, а рази так можно? Вот если бы они и маму взяли, вот это бы да!
За несколько дней до отъезда поехали в город фотографироваться с Мишкой, он был заснят в разных позах и гримасах. И отдельно с Юлей. До этого Мишка свою физиономию, кроме как в ведре с водой да в начищенном самоваре, нигде не видел, даже в зеркале. Зеркало у Веренцовых было старое, почерневшее, прибитое высоко, чтобы не достали дети. На прощанье Мишке подарили столько всяких игрушек, что их могло бы хватить до старости.
В день отъезда все уже до восхода были на ногах. Юля в эту ночь не спала ни минуты. Она несколько раз подходила к сеням землянки, где спал с матерью Мишка, совершенно равнодушный к завтрашнему событию. Елена Степановна не могла знать страданий Юли, иначе бы она отступилась от своего решения, отпустила бы Мишку с господами, а там, как знать? Может быть, и остался бы в Перми навсегда. Юля то ходила по двору, то сидела на крыльце и ждала, не выйдет ли Мишка; ей хотелось в последний раз погладить его по белой пушистой голове… Уже перед утром, когда Юля всё ещё сидела с распухшими от бессонницы глазами на своём крыльце, на вопрос няни «давно ли она встала» ответила: «Только сейчас». Что-то подсказывало ей, что правду говорить нельзя.
Никакие уговоры на Юлю не действовали, она рыдала до самого Оренбурга. С ней плакали и остальные дети, им тоже не хотелось расставаться с Мишкой. На одной из станций как будто уже успокоившаяся и смотревшая в окно Юля вдруг не своим голосом закричала: «Мишенька! Вон Мишенька!» – и бросилась к окну. Поезд, набирая скорость, отходил от перрона. Девочку еле удержали и успокоили. Позднее Юля рассказывала, что вне всякого сомнения, она видела на перроне Мишеньку…
И этому должен был прийти конец. Под новыми впечатлениями Юля постепенно забывала Мишку, но всё же дала себе слово, что хоть через десять лет, а увидится с ним, чтобы больше не расставаться. Какой любовью любила она Мишку – трудно понять.
Впал в тоску после отъезда квартирантов и Мишка. По нескольку раз на дню заходил он в дом, осматривал все уголки: не окажется ли там что-нибудь, напоминающее о дачниках, и, не найдя ничего, выходил со слезами. Иногда со двора он отчётливо слышал голоса Юли и барчуков в доме, бросался туда, но, кроме жуткой тишины, там никого не было.
4
Мишка перестал есть, с ним случилась горячка. Болезнь в таких случаях – лучшее лекарство. С квартирантами Мишке было не до друзей, ведь столько игрушек у барчат! А теперь, пожалуйста, можно сходить. Пришли друзья, и через несколько минут их ватага была уже в роще. Со всех сторон окружала их шелестящая листва, пронизанная золотистыми снопами солнечных лучей; густые кусты шиповника с ярко тлеющими плодами, заросли жимолости, опутанной цепким хмелем. Порхали, щебетали на знакомые голоса птицы.
Мишка забежал на то место, где больше месяца назад выпустил в кусты нескольких грачат из своего садка. Птенцы, очевидно, уже летали вместе со взрослыми, вон сколько их кружилось над головой, роняя белые капли.
Под кустами колючего шиповника и жимолости женщины выбирали ежевику, она росла здесь в изобилии, крупная, иссиня-чёрная, такая сладкая! Только пробивающаяся кое-где жёлтая листва выдавала приближение осени. На бахчевых полосах у рощи над Уралом звали к себе дыни, арбузы, тыквы, подсолнухи с тяжёлыми, свисающими, высматривающими что-то на земле головами. Ласкали глаз светло-жёлтые и буро-зеленоватые дыни, некоторые, не снятые вовремя, растрескались под жарким солнцем, источают аромат, стоит только взять в руки… А белые и полосатые тонкокожие арбузы! Воткнёшь в него конец ножа – арбуз тут же раскалывается пополам, мякоть в нём красная, даже с каким-то розоватым оттенком, посыпанная, как бисером, мелкими каплями влаги, а вкус, а аромат… Боже!..
Мишку не занимало сейчас всё это. Он неотступно думал об уехавших, ему казалось, что, пока он здесь, они вернулись в станицу. Он опрометью кинулся домой.
После этого Мишка пролежал ещё несколько дней. В полубреду видел перед собой Клару, пытающуюся побороть его, Борика – с худенькими ручонками. Иногда договорившись с няней съесть полагающееся ему не за столом, а на улице, Борик, подав Мишке знак, убегал с едой за соседний угол и ожидал друга. Дорогу за угол Мишка знал хорошо, там он с удовольствием «выручал Борика из беды».
Видел Мишка перед собой и милую, какую-то близкую, родную Юлю, никогда без улыбки не смотревшую на Мишку, в каком бы настроении ни была. Иногда, подбежав к ней, он обнимал её ноги. Он помнит постоянные слова Юли: «Мамочка! Да посмотрите же сюда, убедитесь, что Миша бесподобно забавный!» А иногда Юля с тем же бежала к Елене Степановне, целуя её, упрашивала пойти посмотреть на этого проказника, но Елена Степановна, поцеловав барышню, как дочь, отвечала:
– Боже мой, а то я ево не знаю. Он мне по ночам надоел, как лихоманка, все бока протолкал ногами, возьмите ево хоть на одну ночь, ради бога. – Но Мишка не хотел ложиться ни с кем, кроме матери, несмотря на то что у неё на постели кусали блохи и клопы.
Но вот и пожелтели листья на деревьях. Сильные осенние ветры сметали их в кучки, разбрасывали и, покрутив вокруг какого-то невидимого центра, складывали на другом месте. Совсем обнажились деревья, сквозь них ясно просматривалась даль. Горячие летом песчаные пляжи опустели и похолодали. Пусто и жутко в роще, не слышно в ней ни одного голоса. Там, где были тяжёлые головы подсолнухов, теперь чёрное поле, утыканное толстыми, короткими будильями. На бахчах темнели брошенные, убитые заморозками недозревшие дыни, арбузы, тыквы. Утки уже не плавали по реке, а собирались стаями по берегам – с поджатыми ногами плотно припав к песку, поминутно жалобно и громко кричали, как будто звали улетевшее лето.
По ночам в небе слышны были на разные голоса крики пролетающих птиц. Блестящая лента Урала хорошо видна им с высоты, она указывает путь с севера на юг – к морю на зимние квартиры. Иногда перелётные птицы останавливались на дневную кормёжку, стаями садились на воды Урала, озёр, стариц. Садились на просторные поля, собирали по жнивью оставшиеся колосья и зерно.
В эту осень Мишке казалось, что лето увезли с собой барчата и оно сейчас с ними там где-то.
5
Вскоре пошёл снег. Суровая настала зима. Ежедневно дули морозные ветры, воздвигая огромные снежные дюны. Как в спиртной бочке, захватывало дух. По ночам трескались оконные стекла. Даже в полдень не грело яркое холодное солнце.
Степан Андреевич собрался на ближайшую, в одной версте, мельницу смолоть пшеницы на муку. Мишка стал просить взять его с собой. Он знал, что на мельнице очень интересно: всё крутится, стучит, всюду что-нибудь сыплется. Но разве отец может понять всю силу и серьёзность Мишкиного желания? Он наотрез отказался взять, пугая трескучим морозом и вьюгой. Мишка обращался уже и к матери, чтобы та попросила отца, но она тоже отказалась. Она в этих случаях всегда, как назло, держит сторону отца. Да они, видимо, договорились как-нибудь оставить Мишку дома.
Тогда Мишка решил действовать самостоятельно: надел пальтишко и пошёл на улицу караулить. Когда отец выедет, Мишка побежит за ним вслед до самой мельницы на расстоянии, чтобы не увидел отец и не вернул назад кнутом.
Степан Андреевич поехал из ворот, не оглядываясь, только потеплее закрылся воротником тулупа от ветра. Мишка побежал сзади.
На выходе из станицы перед последними домами сильный морозный порыв хлестнул Мишке в лицо и сбил с ног. Он встал и побежал снова. Последние дома остались позади. Сани отца скрылись в пурге. Ветер дул в лицо. Мишка напрягал усилия. Давно исчез погнавший рысью отец. Морозный ветер, как спиртом, заливал нос, рот и уши, сбивая с дороги. Наконец ветер, как из гигантского насоса, резанул снегом в лицо. Мишка задохнулся, упал и потерял сознание. Метель в бешеной пляске закружилась над ним, наметая сугроб.
В последний момент Мишка услышал какой-то голос далеко впереди и испугался, что это отец заметил его. Как оказалось, это был голос казака – родственника Веренцовых. Он возвращался с мельницы и, когда поровнялся со Степаном Андреевичем, громко ответил на какой-то его вопрос и поехал рысью.
Вдруг конь его остановился и, фыркнув, бросился в сторону.
Казак соскочил с саней. Он решил, что Веренцов потерял какую-то одежду и поддел её кнутовищем. Одежда не поддавалась, пришлось взять руками и поднять…
Казак прискакал домой, бросил коня у ворот, вбежал в избу с Мишкой в руках и закричал растерявшейся от испуга жене: «Скорей давай отогревать, кажется до смерти замерз Веренцов Мишенька!»
Что стало бы с Юлей, если бы она видела сейчас Мишку? Она сошла бы с ума. Юля в этот момент сидела на мягком диване и рассматривала Мишку на фотографии, привезённой летом из-под Оренбурга. Сегодня ночью она так странно видела его во сне. Мишка стоял на зелёном поле, весело смеялся, а на голове у него был большой букет цветов, корни которых свесились до колен и крепко опутали ноги. «Это плохое предзнаменование», – сказала мать Юле.
Положенный на лавку, Мишка еле дышал. Он был без сознания. белыми, как снег, и жёсткими, как дерево, оказались пальцы на руках, щёки и уши. Всё это стали оттирать снегом. Осмотрели ступни ног, сняв валенки – ноги были не поморожены, но не догадались посмотреть колени, поражённые больше всего. В тёплой комнате они оттаяли сами, с них каплями стекала вода.
Через час Мишка пришёл в чувство и спросил:
– А где же Юля? Как какая Юля? Она вот сейчас тут стояла.
Ещё через два часа Мишку отвезли домой.
Елена Степановна благодарила родственника и его жену, заочно ругала Степана Андреевича и Мишку. Тем дело и кончилось. Мало ли чего бывает.
Степану Андреевичу рассказали об этом уже без всякой подчеркнутости и интереса. Так и прошло всё, только Мишка после этого лет пять жаловался на нестерпимую боль в коленках, но прошло и это. Да только ли это… Проходила суровая зима, наступало жаркое безоблачное лето. Не перечислить Мишке, сколько раз приходилось ему тонуть в Урале, прежде чем он научился плавать. Несколько раз сам вылезал из глубины, много раз вытаскивали за уши и за ноги купальщики постарше.
Но однажды Мишка чуть было не ушёл навсегда «бурок ловить». Спасла его, совсем скрывшегося под водой, какая-то девица. Не придавая этому большого значения, она вытащила Мишку на берег, шлепнула по мягкому месту, обругала; заметив его взгляд, закрылась ладонями ниже пояса и снова побежала в воду, крикнув на бегу:
– Чей-то, холера, ведь чуть совсем не утонул, собачий сын! – И тут же забыла о нём.
Мишка полежал на берегу, несколько раз его стошнило, потом он, как пьяный, поплёлся домой, где ничего о случившемся не сказал, чтобы не наказали и не запретили ходить на Урал.
6
И опять наступила зима… По слёзной просьбе Мишки старшие его сестрёнки рано научили его читать и писать, лишь бы приняли его поскорее в школу. Чтобы не оставался он дома и не приходилось бы сестрёнкам вздыхать, сидя в школе: «Ой, ну что же опять там сегодня будет с нашими куклами? Опять там остался этот Мишка, опять он все куклы разорит, собачонок».
Но Мишку по молодости в школу не принимали, и он отсиживался дома. Как ни следила Елена Степановна по просьбе дочерей за Мишкой, чтобы он не громил их кукол, не оставлял их «в чём мать родила», уследить за ним было трудно. Куклы были на печке, где поселялся и Мишка. Прогнать его оттуда зимой некуда, на улице холодно. Мишка посматривал на кукол, поставленных спиной к стене с растопыренными руками. Перед ними тщательно сложены лоскутики всяких цветов, разные пузырьки и бутылочки. Чего там только нет, сердце замирает! А как хочется всё посмотреть да поиграть! Но мать, как на грех, долго не уходит. Время тянется вечностью. Мишка, посапывая, то ляжет, то сядет неподалёку от кукол, то подвинется, то отодвинется. Наконец, мать ушла. Действовать нужно скорее, иначе вернётся мать и придётся с куклами распрощаться до завтра… Елена Степановна вскоре вернулась. Мишка сидел на том же месте, никаких подозрений.
К приходу девочек Мишка залезает под нары у печки. Он знает, что сёстры сейчас поднимут шум, но вот как старшие отнесутся к их горю – разгрому кукольной семьи? Если пошумят да перестанут, можно будет вылезти из-под нар, а если будет угрожать опасность, может быть, придётся посидеть до ночи, ничего не поделаешь.
– А где Мишка? – с порога спрашивают мать явившиеся из школы девочки.
– А шут ево знат. Убежал куда-то, – отвечает та.
– Ну, если удрал, значит, опять нашкодил, – совещаются между собой девчонки. Повесив сумки на гвоздь, быстро вскакивают одна за другой на печку – проверять своё несчастное хозяйство.
– Ай-ай-ай! Батюшки! Мама, мама, да что же ты смотрела? Да ведь что он здесь настряпал, востроглазый, – обнаруживают сестрёнки опустошение в кукольных рядах; крик, плач на разные голоса, угрозы по адресу опустошителя.
– Вот у этой куклы юбка была завязана на поясе, а он завязал на шее!
– А у моей, у моей-то руку завернул за спину, и теперь она не держится, мотается.
– А у меня вот здесь был пузырёк, а в нём вода, будто духи, а он, шельмец, воду-то вылил, а туда посадил муху да заткнул…
– Лоскутики, лоскутики самые красивые выбрал и не знаем, куда девал. Да ещё много тут беды натворил да разве сразу увидишь… А-я-я-й!
Мишка тоже чуть не подал голос из-под нар, мол, зря кричите: лоскутики-то все целы и заткнуты в валенок матери, но спохватился: время сейчас самое жаркое, да и вообще-то, пожалуй, дело дрянь. Как видно, сегодня придётся сидеть долго, перестарался с куклами-то.
Скоро обед, но тут, видно, не до обеда. Эх, и злые они сейчас, думает проказник. Но боялся Мишка напрасно, его никогда не наказывали, а проделки его вызывали у старших только смех.