Урал грозный — страница 23 из 94

щение.

Петя встречает меня в цеху, как обычно, бодрый, чисто выбритый, бледный, утомленный бессонницей. В глазах его — затаенное страдание и неостывающий жарок. Мне кажется, что дома, у себя в комнате, один со своими мыслями, он мечется, как зверь в клетке. Нужна большая сила духа, чтобы владеть собою, работать спокойно, вдумчиво, внимательно и решать методически и кропотливо большие и маленькие вопросы технологии производства. К нему поступает множество всяких предложений от рабочих, и с каждым из них он говорит серьезно, обстоятельно, по-дружески, просто. Предложения бывают полезные и ценные, а иногда нелепые, но он с одинаковой внимательностью рассматривает и те и другие. Хотя на деле он и доказывает человеку бедность его мысли и технологическую малограмотность, но всегда одобряет его, поднимает в нем дух и веру в свои силы.

— Мне не важно сейчас,— говорил он,— какова ценность предложения, важно беспокойство человека... Раз он заволновался, значит будет расти.

Его строгое спокойствие казалось со стороны холодной деловитостью. В нем никто не заметил бы никаких внешних перемен, но я-то хорошо видел, что происходило у него в душе. Его жгла одна мысль, одна жажда — мстить. Гибель Верочки, безумие Наташи — это его личная трагедия, но она неотделима от страданий миллионов людей, от моих страданий. И мы без слов понимали и чувствовали друг друга. Мы оба работали с одинаковой страстью. Но эта страсть выражалась у нас по-разному: он как-то угрожающе замолчал и ушел в себя, а я горел, волновался и часто не мог управлять собою.

Как всегда, Петя берет меня под руку и ведет по широкому проходу в дымную, грохочущую даль, где вспыхивают молнии. Разумеется, он направляется ко мне в инструментальную мастерскую.

— Ну, показывай! — говорит он как будто равнодушно.— Хочу сам убедиться, как выражается в действии универсальность станка. Сегодня оснащать станок не советую. На вахту станешь после пересменки. Надо отдохнуть и приготовиться.

— Я уж проверял, Петя, не один раз. Пятнадцать норм верных.

Он — в курсе дела. Приспособление, над которым я ломал голову много дней, общие и детальные чертежики, конструкция, которая наконец доведена до экономной и четкой простоты,— все это потребовало огромной затраты сил. И когда я почувствовал, что мысль додумана до конца и влита в вещественную форму, я в короткий миг пережил блаженство освобождения: точно я вынырнул откуда-то из тягостной глубины, полной грудью вдохнул свежий воздух и увидел синеву неба. И я впервые понял, что простота — самая трудная вещь и что нет более сложных путей, чем искание этой простоты. Она кажется обидной после всех мытарств. Посмотришь на чертеж и усмехнешься: что же ты возился столько времени, сжигал свой мозг, когда эта штука так же проста, как сковородник?

— На моем месте ты сделал бы все с максимальной экономией сил, Петя,— говорил я ему по дороге в мастерскую.— Если бы не твоя помощь, я корпел бы черт знает сколько времени и измотал бы себя. Скверно и невыгодно быть дилетантом.

Он смотрит на меня с проникновенной насмешкой друга, который видит меня насквозь. Потом с сердитой теплотой в голосе обличает:

— Однако кроме тебя никто еще не добился и не осуществил такого приспособления. Не сделал этого и я, как видишь, хотя я не только технолог, но и конструктор. Не притворяйся и не кокетничай передо мной. Ведь сам же ты видишь, что дело — в идее, в озарении, а не в исполнении. Надо твердо верить, что ты даешь и будешь давать заводу то, чего не дают другие.

Петя — потомственный ленинградец. Он родился и вырос в рабочей семье. Наши отцы — старые товарищи, которые вместе боролись во всех трех революциях. Его старик не один раз сидел в царских тюрьмах и в пятнадцатом году сослан был на Лену. В Октябрьскую революцию был ранен при взятии Зимнего Дворца, дрался на Восточном фронте и был полковым комиссаром. Нам, ребятам, он охотно рассказывал о своих бесчисленных приключениях, и мы слушали его, затаив дыхание. Если бы застенографировать все его рассказы, получилась бы поучительная и захватывающая книга! Он близко знал Ленина, и в его рассказах он рисовался мне и богатырем, и очень близким, очень простым человеком, сердечно горячим, таким же молодым, как мы с Петром. Это была на редкость дружная семья. Кроме Петра, было еще трое ребят. Младшему из них, двенадцатилетнему Гришке, больше всего нравилось крутиться около нас, зрелых комсомольцев. Жили мы во весь размах — бурно и шумно: и оглушительно спорили, и танцевали, и устраивали шахматные турниры, и занимались спортом — футболом, лодочными гонками на Неве. И мне особенно было по душе, что отец Петра, как молодой, принимал самое живое участие в наших делах. Я приходил в восторг, когда он, возвращаясь с завода, кричал:

— А ну-ка, ребята, готовьтесь к волейболу! Вываливай на двор!..

Мы с Петром были уже на рабфаке. Он выбрал себе Институт машиностроения, а я стремился на завод к фрезерному станку. Мой выбор осчастливил отца: он был фанатиком заводского труда и к тяге молодежи во втузы относился с угрюмо-пуританским недоверием.

— Избалуются,— ворчал он, посматривая на меня колючими глазами из-под лохмато-серых бровей.— Избалуются, разболтаются...

Заводской труд меня очень привлекал, и я нетерпеливо ждал выпускных экзаменов. Самым большим удовольствием для меня было блуждать по заводским цехам. Многие часы проводил я около станков и, как завороженный, следил за красивой работой фрезерных машин. Они казались мне волшебными. Ко мне привыкли, у меня появились друзья, и я часто сам становился к станку. Кое-кому из парней было интересно возиться со мной как с понятливым и любознательным учеником, я был там своим человеком, а станок уже слушался моих рук.

Петя возмутился: как это можно бросать ученье на полпути? Самый гнусный недостаток у людей — это не доводить дело до конца. Недоучка — это не человек, а дробь человека.

Он оттаял немножко, когда я поклялся ему, что буду глотать знания, не отрываясь от производства. Но потом, когда я заявил ему после окончания рабфака, что решил постигнуть литературные науки, он растерялся от изумления.

— Ты с ума сошел, Колька! У тебя какой-то кавардак в голове.

Но это еще больше укрепило нашу дружбу, а ведь самая задушевная дружба — это буйная дружба юности.

...В инструментальной мастерской я начал работать как слесарь над деталями приспособления для своего станка. Никогда, кажется, я не переживал такого волнения, как в первый короткий час. И потом весь день до вечера я не мог успокоить свое сердце. Я не хочу описывать здесь конструкции приспособления. Мои чертежи останутся в архиве заводоуправления, а мои мысли и удары сердца угасают вместе с прожитым днем. Я хочу писать повесть своей души...

Этот год был самым трагическим в моей жизни, страшный путь человеческих страданий и борьбы.

Мне кажется, что жить и работать в тылу — несравненно труднее, чем быть на фронте. Ненависть к врагу требует битвы с ним лицом к лицу. Расстояние в тысячи километров терзает душу тишиной неба и суровой трезвостью труда. Чтобы преодолеть эту отдаленность, недостаточно одного напряжения. Надо обладать острым чувством видения и страстью бойца, сердце которого кровоточит гневом...


3

Перед тем как мне нужно было стать на трудовую вахту, в цех ввалилось начальство во главе с директором Павлом Павловичем Буераковым — низеньким, коренастым человеком с красным лицом, с хитрой искоркой в щелочках глаз. Носик у него пуговкой, он уютно прячется между щеками, и ему там, должно быть, тесно. Буераков ходит во всем сером — серое пальто, серая широкая кепка, серые замшевые сапоги. При своей полноте он должен был ходить тяжело, с одышкой, но он стремительно несется впереди всех и покрикивает молодым тенорком. Всех он знает в лицо и по имени, знает нрав каждого рабочего, помнит о таких событиях его жизни, о которых и сам рабочий забыл. Его звонкий, веселый голос издали слышен в цеху.

— Здорово, Гришин! Как дела? Жена-то еще плачет по Ленинграду? Ага, и ты, Костя, на глаза мне попался... Ты что же это, курносый, не дотянул вчера?.. А я-то надеялся на тебя, дружок!..

От этого жизнерадостного голоса и прыткости в цех как будто влетает свежий ветер.

Буераков тоже наш, ленинградский, и здесь он такой же, точно война и пережитые испытания совсем не отразились на нем. А ведь только благодаря его энергии, настойчивости и находчивости завод заработал на полный размах раньше положенного срока. Может быть, эта его живость и веселый дух и возбуждали во всех бодрость, неутомимость и упорство. Он опытный инженер. Без него и завод как-то нельзя себе представить.

Рядом с ним широко шагал длинноногий длиннолицый главный инженер — Владимир Евгеньевич. Лицо у него холодное, замкнутое, тонкие губы сжаты крепко, и очень редко услышишь его голос. Особенно неприятны у него глаза: они смотрят в упор на человека, но словно не видят его. Они и беспокоят своим безучастием и отталкивают своей пристальностью. Но это — человек сердечный. Он сросся с заводом и весь без остатка растворился в нем.

За ним шел с Петей парторг ЦК, Алексей Михайлович Седов, наш товарищ юности, смуглый парень с горячими глазами.

Я волновался, но старался быть спокойным, невозмутимым, и мне было приятно, что эти люди посматривали на меня с некоторым недоумением: они думали застать меня в лихорадке а я даже не обращал на них внимания, поглощенный работой у своего станка.

В этот раз я пришел в цех, как обычно приходил на смену: без лишних разговоров, без приветствий; занял свое место, надел халат и молча, с методической неторопливостью проверил мотор и все приспособления, подсчитал и привел в порядок заделы.

Хотя меня и не было видно за станком и только соседи могли заметить тощую фигуру в халате, но я чувствовал, что в наших фрезерных кварталах горячо. Ко мне никто не подходил, не задавал вопросов,— все знали, что во время работы я был неприветлив. Тем более теперь: мое рабочее место было ограждено. И только мельком я встречал пристальные взгляды своих друзей и справа и слева. Старые рабочие делали вид, что заняты не менее меня, а молодые, кажется, нервничали сильнее, чем я сам.