Профессор успокоил, обещал сам проверить и взять больную под свое личное наблюдение. Но все же чувство тревоги не оставляло Дубенко.
— И стыдно — не могу... должен поехать в больницу, видеть сам. Может быть, когда-нибудь люди проверят наше поведение и обвинят, что в такое тяжелое время мы занимались пустыми делами...
— Что за пустые дела?
— Ну как же! Когда умирают миллионы, вдруг волнует здоровье жены, бросаешь завод и мчишься в больницу. И наряду с мыслями о боевом самолете, которого, как хлеба, ждут там, думаешь и думаешь о семье, о своем горе...— Дубенко развел руками.— Ломаю себя, хочу выбросить из головы свои тревоги, а... не могу. Вот осматривал машину, сбрасывал бомбы, говорил с людьми, и все время как молнии: вдруг вспыхнет, вспыхнет — все о ней, о Вале. Так не положено директору, ничего не попишешь... Ну, а ведь ты посмотри, тебе вон не только что семья, а гончак твой на ум лезет. А ведь верно — остался гончак один, бегает по городу, ищет тебя, а потом, поди, сидит где-нибудь на горящей улице возле трубы, поднимает вверх узкую морду и воет так страшно, что пугает даже немцев...
— Не дразни меня, Богдане. Собирайся и прокатись к жинке. Что там за ангина? Никому не будем говорить о нашем разговоре,— пошутил Рамодан.— Я и сам не пойму, нюни тут аль просто человечье, что ничем не заглушишь.
Голубой столбик термометра, прибитого к фасадной двери, показывал тридцать шесть градусов. Пальто, пуговицы, воротник и шапка покрылись сединой. Снег со скрипом ложился зубчатой линией за автомобилем.
Дубенко сидел за рулем. Ему казалось — путь к больнице очень далек, подъем к городу труден и слишком медленно идет машина.
Знакомые обледенелые львы, бетонные ступеньки. Он сбросил пальто у раздевалки, отряхнул унты.
— Вы куда? — нерешительно спросила его няня.
— Туда. Дайте халат.
Женщина машинально выполнила его приказание. Тесемки завязал на ходу.
На площадке ему встретилась больная — тогда она лежала рядом с женой.
— Где Валя?— спросил он.— В какой палате?
— Вон в той,— указала она,— вторая дверь от комнаты профессора. Валя как раз возле двери, но к ней нельзя. Вообще нельзя никому в ту палату.
— Спасибо.— Богдан не слушал больше ее.
Он быстро шел по коридору. Его никто не останавливал, вероятно, у него было очень решительное лицо. Он мог оттолкнуть любого, кто преградил бы путь к ней. Ему казалось, что он слишком доверил всем, забыл про нее и теперь будет наказан за свое невнимание. Ведь не видел ее со дня операции, собственными глазами не удостоверился. А может быть, ее нет... Вторая дверь — так сказала женщина. Остановился. Десяток кроватей, и на них больные с серыми лицами.
— Нет... ее нет,— прошептал он.
Следующая дверь... Она... она лежала невдалеке от двери, и они встретились взглядами. Богдан бросился к ней, припал к изголовью. Валя не могла повернуть головы, а только смотрела на него испуганными глазами. Ведь сюда пускают только когда больной очень плохо. Эта мысль пришла в ее сознание и испугала.
— Как ты попал сюда, Богдан?
— Прорвался, никто не видел,— шептал он, целуя ее мокрый лоб, ощущая росинки пота на ее коже,— прорвался по-партизански.
— Хорошо,— она слабо улыбнулась.
Мелкая испарина выступила на лице. Валя была рада его приходу, но очень страдала.
— Мне только что поставили банки. Температура тридцать восемь и пять...
Он встал на колени, взял ее руку, гладил ее и шептал бессвязные слова утешения и их общей радости. Он говорил о первых наших победах, о будущем страны. Может быть, он сообщал ненужное, но он хотел успокоить ее. Богдан знал одно — болезнь должна уступить, когда кругом будет хорошо, когда Валя почувствует, что выздоровление возвратит ее в мир прежний, что снова будет семья, дом.
— Мы увидим Алешу,— прошептала она благодарно.
— Увидим, увидим, родная моя...
— Спасибо... теперь мне будет легче. Только хотелось бы, чтобы их отогнали от Москвы... от Москвы...
— Отгоним, Валюнька.
— Иди, дорогой.
— Ты устала?
— Да. Спасибо, что пришел... Кланяйся всем: Рамодану, Шевкоплясу, Лобу, Ивану Михайловичу и... Белану.
Она закрыла глаза, и он увидел ее посиневшие веки.
— Открой глаза,— настойчиво попросил он.
Валя открыла глаза и улыбнулась.
— Я было испугался.— Он провел ладонью по своим глазам.— Теперь ничего...
— Передай привет Виктории,— Валя слабо пошевелила бледной кистью руки,— пора...
Он поднялся, приложился губами к ней и вышел, осторожно наступая на носки. В коридоре его встретил профессор, завел к себе в кабинет.
— Я слежу за вашей женой и прошу вас дать мне возможность ее вылечить.
— Я ничего, товарищ профессор.
— Нет... нет... все же хозяином здесь я, а не вы, дорогой Богдан Петрович.
— Простите меня.
— Ах! Ну что с вами говорить,— профессор вскинул очки на лоб,— вот все такие мужья. Имеет — не ценит, а потеряет — плачет... Идите к себе. И не забивайте себе голову пустяками. Лучше давайте скорее свои машины — ведь мы с вами давно уговорились...
XXXIX
Шевкопляс вышел из барака, потер нос, щеки и поднял глаза к термометру, покрытому, как бородой, игольчатыми наростами снега.
— Сколько? Тридцать девять? Кабы с ветерком — сжег бы, проклятый морозище, так?
— Пожалуй, так,— согласился Лоб, поднимая меховой воротник,— в такую погодку армянского коньячку... Или подполковник Лоб ничего не понимает в настоящей жизни, бр-р-р...
— Пойдем, пойдем, подполковник коньячок,— пошутил Романченок, подхватывая Лоба под локоть.— Ну и толстый ты, чертило. Разнесло на казенных харчах.
— Толстый, толстый,— хрипел Лоб,— моя фигура скрыта под шкурами овцы, собаки и оленя. А вообще подполковник Лоб строен, как... Виктория.
— Насчет Виктории поосторожней,— сказал Романченок и почему-то смутился.
— Во время великих войн дамы всегда играли значительную роль в судьбе воинов, не так ли, полковник?
— Меня интересуют представители военной комиссии. В девять тридцать Романченок должен лететь, а они клюют зерно, так?
— Наверное, там уже всю машину обнюхали, облазали,— Романченок прибавил шагу.
Они шли к сборочному цеху, шутили, обгоняли друг друга на узкой тропке, протоптанной в глубоком снегу, толкались плечами, чтобы согреться, но думали об одном: о машине.
Дубенко сегодня, рано поутру перевернувшись на другой бок, открыл глаза и больше не мог заснуть, хотя отец еще храпел, а он поднимался на работу, обычно «когда еще черти не бились на кулачки»: Богдан тоже думал о первой машине.
Беспокоился о ней и Рамодан; он вообще бодрствовал всю ночь, ходил по цеху и подгонял сборку самолетов, которые потоком должны хлынуть вслед за «юбилейной машиной». А при выходе из цеха он столкнулся с Данилиным и Тургаевым. Те спорили о «хвосте». Данилину не нравилось качество древесины, и он, разбудив Тургаева, притащил его сюда.
В салон-вагоне поднялся Угрюмов, выпил стакан боржома и позвонил Кунгурцеву, попросив его к себе. Кунгурцев приехал через восемь минут — он ждал звонка Угрюмова. Этим двум людям тоже не спалось. И когда их «эмка» мчалась от станции вверх по улице, между сугробами снега, по направлению к заводу, Угрюмов сказал Кунгурцеву:
— Как школьники перед экзаменом. Что это, просто спортивный пыл или тревога за жизнь?
Кунгурцев поднял свои черные глаза.
— Очевидно, последнее. Шахтеры просили меня пустить первую машину над поселком и шахтами в стык двух смен. Как-никак тоже старались. Им будет приятно видеть машины, ради которых они здорово поработали.
Богдан находился на станции Капитальная в тайге, где он форсировал подготовку к постройке поселка белых коттеджей имени рабочего Хоменко. Он вышел из душной комнатки диспетчера и, посмотрев на небо с вкрапленными в него бледными звездами, пробормотал:
— На Украине, в Кременчуге, небо куда лучше... Увидим и Украину, и Кременчуг... вот только удалась бы она.
Она, машина, стояла, распластав упругие плоскости. За ночь из машины вымели стружки и сор, обычно остававшийся после монтажников. Бока ее и ребра крыльев матово светились — так блестят крылья сытого гуся после купанья. Но можно ли сравнить с птицей это могучее и грозное тело!
Люки и смотровые окна были раскрыты. Мастер и начальник цеха ревниво следили, чтобы приемщики не поцарапали свежую краску. Запах сиккатива и ацетона носился в воздухе. На линии ходил старичок в драповом пальто, с ведерком краски и трафаретом. «Райвоенком» прикалывал звезды следующим призывникам.
Романченок покинул Шевкопляса и Лоба. Он должен узнать мнение военных представителей — приемщиков. Как кому, а Романченку лететь первому, и он не хотел бы попасть впросак.
Шевкопляс беседовал с мастером, которого он знал еще «оттуда».
— Полетит, Матвей Карпович?
— Определенно, Иван Иванович.
— Как в аптеке на весах, так?
— Точно, Иван Иванович.
— Как будто и не трогались с Украины?
— М-да,— мастер глубоко вздохнул,— как будто и не трогались с Украины, Иван Иванович.
— Поживем — увидим.
— За этой машиной остальные пойдут, как цыплята, Иван Иванович.
— Нехай так. Нужны машины такие дозарезу, Матвей Карпович. Читал Сталина? Чтобы свести к нулю превосходство немцев в танках, нужно увеличить производство противотанковых самолетов, понял? Он твои самолеты поставил первыми, понял?
— Понял, Иван Иванович.
— То-то же...
— Если моторы вовремя подбросят, стаями будем выпускать.
— Очень правильно все понял, браток. Нужны именно стаи. Наш рабочий класс золотую кубышку таскает на плечах...
Военный представитель подписал предъявление. Начальник сборочного цеха махнул рукой. Команда, стоящая у дверей ангара, налегла на створки и с трудом раздвинула их. Пахнуло холодом. Впереди открылось укатанное поле. От домика летно-испытательной станции подходили Угрюмов, Дубенко, Рамодан, Тургаев и Кунгурцев. Немного погодя вышел Лоб. Заложив руки в «карманы-молнии», стоял, покачиваясь и сплевывая. Он, вероятно, успел уже «клюнуть».