Расставляя приборы, она стремилась к тому, чтобы стол радовал глаз — экономить время ей не приходило в голову.
— Я-то думал, ты собираешься поступать в театр.
— А я не передумала, — ответила Мари-Анн, удивленная этим вопросом отца.
Мысленно Аршамбо уже полностью расставил приборы и теперь не мог помешать себе вызвать бригаду квалифицированных специалистов, в которой на каждого были возложены строго определенные функции. Закончив работу, эти вымышленные рабочие направились за жалованьем на кухню, где Генё призвал их проявить требовательность, так что в результате госпоже Аршамбо пришлось выложить двести франков. Стол был накрыт в рекордное время, хоть это и влетело в копеечку.
— Скажи, этот сын Монгла — он тебе нравится? Почему ты не отвечаешь?
— Я сама не знаю.
— Его попытки выглядеть этаким щеголеватым всезнайкой кажутся мне просто вульгарными. Я знаю, что у него есть автомобиль и он частенько ездит в Париж. Должно быть, он обещал тебя свозить туда?
Чтобы не отвечать, Мари-Анн нырнула в буфет по самые плечи. Отец дождался, когда она оттуда выберется, и повторил вопрос. Девушка слабо отнекивалась.
— И еще он, небось, сказал, что знает директоров театров?
— Да, у него много влиятельных знакомых. В прошлую субботу он обедал с министром национального образования.
— Сомневаюсь, — отозвался Аршамбо, про себя подумав, что в подобной встрече нет ничего невероятного и даже необычного.
— Он знал по Сопротивлению его кузена.
— Поверь мне, дитя мое, уж только не благодаря покровительству мелкого торгаша из маленького городка, каких сегодня сотни тысяч, ты сможешь сделать карьеру в театре.
По правде говоря, Аршамбо понятия не имел, какой путь быстрее всего сегодня мог бы привести девушку на театральные подмостки. Почему бы, действительно, молодому провинциальному мультимиллионеру, какое-то время ошивавшемуся в Сопротивлении, не слепить актрису?
— Учти, все достигается только трудом. Осенью ты поедешь в Париж, к тетушке Элизе, и начнешь заниматься. При хорошей подготовке ты преуспеешь, но только если будешь рассчитывать на собственные силы. Что же касается молодого Монгла…
Появление Пьера в рубашке и босиком положило конец беседе. До этого юноша, не разгибаясь, корпел над сочинением на тему: «Дух Сопротивления в трагедиях Корнеля». На носу у него красовалось чернильное пятно.
— Получилось шесть страниц убористым почерком, — похвастал он. — Об одном только «Горации» Корнеля накропал целых две.
Пьер был несказанно горд этими двумя страницами, на которых сравнивал маршала Петена с Камиллой, а генерала де Голля — с молодым Горацием. Бахвальство, с каким он принялся цитировать свое сочинение, в конце концов вызвало у сестры раздражение, и она нелестно отозвалась о его труде. Задетый за живое, Пьер заявил, что его не интересует мнение тупицы, которую угораздило четыре раза подряд срезаться на экзамене. В ответ Мари-Анн обвинила брата в низком угодничестве перед учителем французского, ярым коммунистом. Пьер и впрямь слукавил, введя в свое сочинение наряду с маршалом и генералом еще и Марселя Кашена, директора газеты «Юманите», под личиной старого Горация — единственно для того, чтобы выгнать побольше строк.
Присутствовавший при ссоре Аршамбо тоже заподозрил сына в том, что он вынудил старика Горация к подобному перевоплощению не без тайной корысти. Отец и воспитатель, он должен был бы решительно осудить лесть в любом ее проявлении как один из гнуснейших пороков, но, уже собравшись открыть рот, вдруг запнулся при мысли, что в подтверждение этого у него нет наготове ни одного достойного аргумента, а когда подходящий нашелся, момент был уже упущен.
Ссора разгорелась не на шутку, молодые люди обменивались язвительными репликами. Если Мари-Анн эта пикировка доставляла видимое наслаждение, то взгляд ее брата выражал озлобление и обиду. Заметив это, она высказала все, что думала о характере Пьера. Тот в ярости налетел на сестру и взлохматил ей волосы. Мари-Анн влепила ему пощечину.
— Эй вы, полегче! — прикрикнул отец. — Посуду перебьете.
Пьер толкнул сестру на кровать, и они принялись тузить друг дружку. Мари-Анн была старше и крупнее брата, но силой он ее превосходил. Тем не менее она энергично отбивалась, не желая сдаваться. Отцу, который предусмотрительно отодвинулся, все-таки досталась случайная оплеуха. В это самое время в дверь из коридора постучали.
— Ну-ка, угомонитесь, учитель пришел.
Аршамбо встал с кровати, и дети, раскрасневшиеся, встрепанные, с яростно сверкающими глазами, поднялись вслед за ним. В столовую вошел высокий худощавый человек с посеребренными сединой волосами. То был учитель Ватрен, преподаватель математики в старших классах блемонского коллежа. Как и Генё, лишившийся крова, он тоже был вселен в квартиру Аршамбо, в самую маленькую комнатку. Попасть в нее можно было только через гостиную, но благодаря его скромности и учтивости это неудобство было вполне сносным. Он остановился рядом с Аршамбо и улыбнулся молодым людям.
— Эти паршивцы сейчас дрались на кровати, — сообщил их отец. — Даже я получил по уху.
Ватрен свежо, молодо рассмеялся. Даже когда он бывал серьезен, его худое лицо и светлые глаза лучились радостным удивлением, подкупали доверчивостью. Он с восхищением оглядел ребят, накрытый стол и сквозь застекленную дверь прямоугольник голубого неба с черным пятном тучки.
— Какой денек! — воскликнул он. — Я провел полдня в поле. Полеживая на травке, проверил кипу письменных работ.
Он счастливо хохотнул, подошел к двери в свою комнату и, толкнув ее, отодвинулся, пропуская вперед Аршамбо. Так уже было заведено, что по возвращении с завода инженер заходил к Ватрену в комнату или дожидался его, чтобы войти туда с ним вместе. Ему нравилось общество учителя, нравилась своеобразная независимость его ума, в котором видимое отсутствие приверженности к чему бы то ни было удивительным образом сочеталось с живейшим, даже жгучим интересом ко всему на свете, нравилась та благожелательность, с какой он вникал в переживания и сомнения, которыми делился с ним Аршамбо. Ни в своем кабинете на заводе, ни в кругу семьи, ни где-либо еще инженер не испытывал такого ощущения раскованности и свободы, как в этой крохотной комнатенке, где раскладная кровать, платяной шкаф, рабочий стол, туалетный столик и чугунная печка оставляли свободными всего каких-нибудь четыре квадратных фута пола.
Уступив стул Аршамбо, учитель сел на кровать. Он с восторгом заговорил о своей загородной прогулке, о запахе травы на прибрежных лугах, о кружевном шатре яблони, сквозь который пробивались солнечные лучи.
Аршамбо, пропустив эти излияния мимо ушей, перебил его на полуслове:
— Ватрен, мне нужно вам кое-что рассказать. Представьте себе, сегодня у нас на заводе проходило совещание…
Он поведал о вмешательстве Леруа, о раболепии патрона, о молчаливом соглашательстве инженеров и начальников служб и об их стыдливых взглядах.
— Да нет же! — воскликнул он в ответ на вопрос учителя. — Они ничем себя не запятнали. Просто в большинстве своем они были маршалистами, причем отнюдь не ярыми. Хотя нет, маршалисты — это даже не то слово. Не участвуя в коллаборационизме сами, они уверовали в его полезность и в полезность правительства Виши и, я убежден, верят в это до сих пор. Их доводы вам известны, они совпадают с моими.
— Вы излагали их не далее как вчера, — сказал Ватрен. — Они представляются мне достаточно вескими.
— Веские или нет, не имеет значения. Главное — что они верят в это или верили. Следует ли думать, что теперь у них нечиста совесть и они боятся Леруа? Но он совершенно безобиден. Может, им перед ним стыдно? Стыдно за свои убеждения? Но вот я — и сейчас твердо верю в то, во что верил во времена оккупации, и мне не стыдно… И однако… Послушайте, Ватрен, я должен признаться, что перед Леруа и ему подобными тоже чувствую себя неуютно. Но это не страх и не стыд. Как вы это объясните?
— Должно быть, это просто-напросто некоторое лицемерие с вашей стороны, — ответил Ватрен.
— Лицемерие? По-вашему, я лицемер?
— Я не говорю, что вы лицемер, но бывают одни времена, когда убийство становится долгом, и бывают другие, которые требуют лицемерия. Мир замечательно устроен. В человеке заложена масса способностей, которым не грозит пропасть втуне.
Ватрен говорил это без тени иронии. Тон его был серьезным, даже проникновенным.
— Загадочный вы человек, — сказал Аршамбо. — Есть люди, безразличные ко всему, они видят одними и теми же глазами и плохое, и хорошее. Но про вас можно сказать, что вы взираете на все с любовью и восхищением. Замечу в скобках, что это, должно быть, очень здорово.
— Это большое счастье, — прошептал Ватрен.
— Поделились бы своим рецептом. Не знаю, что со мной происходит, но с некоторых пор это не дает мне покоя.
— Попытаюсь.
День убывал. Через узкое окно, выходившее на развалины и окружающие луга, в комнату заползали сумерки. Мари-Анн открыла дверь, собираясь поставить учителю на стол тарелку супу. Тот вскочил и принялся поспешно освобождать место, сбрасывая тетради и книги на кровать, так что в конце концов на столе остался лишь ярко раскрашенный глобус на деревянной подставке. Сколь из лености, столь и из стеснительности Ватрен воздерживался от пользования кухней, хоть и имел на это полное право. Он довольствовался наскоро приготовленными холодными кушаньями. Впрочем, по настоянию госпожи Аршамбо он согласился, чтобы на обед и в ужин ему приносили тарелку горячего супа.
— Вы открываете передо мной новые горизонты, — сказал Аршамбо, вставая. — Быть может, что-то и станет яснее.
За семейным столом отец в разговор не вступал. Размышляя над словами учителя, он позабыл о Леруа. Повседневная жизнь Блемона теперь представлялась ему несколько по-иному. Перед его глазами возникали картинки города: улица, перекресток, угол разрушенного здания, вокзал, почта, помещение лавки, стойка кафе. На фоне каждой из этих декораций группа блемонцев обсуждала цены на мясо, войну в Японии, карточки на текстиль, дефицит мыла, восстановление зданий или другую злободневную тему. В любой такой группе, как бы малочисленна она ни была, Аршамбо непременно обнаруживал одного-двух, а то и больше субъектов с неискренним, в отличие от остальных, взглядом и искательной улыбочкой; они казались счастливыми уже от того, что их терпят. Иногда он видел самого себя: стремясь не выдать свои истинные мысли, он отделывался молчанием, кивком или улыбкой, ясно дававшей понять собеседнику, что он с ним целиком и полностью согласен.