— Так и накатал — «ни ухом ни рылом»?
Бутко усмехнулся под щеткой усов, но продолжал сверлить глазами, и короткопалая рука выстукивала марш поверх картонной папки.
— Котёмкин з селян, хлопец простый. А нам разобраться треба.
Воронцов отвел глаза. Мельком подумал — отчего повсюду красят доски пола этой ржаво-бурой краской, маслянистой, как засохшая кровь?
— Таисия сама ушла от мужа. Он пил и поднимал на нее руку. И, насколько я знаю, она получила развод.
Бутко кивнул.
— Вот и добре! Оформляй с Котёмкиной законный брак, а мы с директором помиркуем. Обещали — сделаем. Получишь комнату в новом доме, со всеми удобствами, для семьи, — Бутко поднялся, похлопывая Воронцова по спине, провожая к двери. — А то налетив як шулика… Коршун по-нашему.
— Тарас Капитоныч, — Воронцов сглотнул сухой комок в горле. — Еще один вопрос. Мне нужна мобильная бригада. На срочные аварии, на ликвидацию недоделок. Человека три в личное мое распоряжение.
Бутко поскучнел.
— Штат открыть можливо, тильки людей теперь нема. Из ремесленных пришлют человек десять, дай бог, к лету.
— Безобразие! — Воронцов полетел как с горы. — Требуете полтора плана, а людей не даете!
— Де я тоби их возьму? — Бутко сердито выпучил глаза, перешел на сиплый крик, привычный участникам еженедельной планерки. — Напеку як пирожкив?!
— Вы понимаете, что это не шутки? Я срываю специалистов с плановых работ на аварийные участки! — подыгрывая ритуалу, Воронцов тоже закричал, упершись руками в стол. — Хоть заключенных пусть мне выделят! Ведь можно дать бесконвойных!
Бутко задумался на секунду.
— Расконвоированных? Це добре. Можно. Посодействуем.
— Вот и посодействуйте! Напишите запрос Корецкому! Только без этой волокиты, с нарядами за две недели. Чтобы я мог сам перебрасывать их с участка на объекты по необходимости!..
— Вот и напиши, будь ласка. Запрос, обоснование, по форме. А мы посодействуем. Разве же кто против?..
Бутко почти вытолкал Воронцова из кабинета.
В приемной Ниночка подкручивала громкость у радио, передавали тарантеллу. Тут же пролистывал бумаги секретарь комсомольской ячейки Велиор Ремчуков — худой, ушастый, с неприятным взглядом. И кадровичка Ангелина Лазаревна будто поджидала Воронцова. Что ж, ничего невероятного не было в том, что они с Ниночкой подслушивают разговоры через дверь.
— Алексей Федорыч, на базу завезли интересный импортный бостон. Вы можете отовариться. Сходите, отложите себе отрез.
Алексей достал скомканный, забытый в кармане платок, вытер пот со лба. От волнения не понимал смысла разговора.
— Бостон? Это что?
— Это материя, — фыркнула Ниночка. — Из нее костюмы шьют.
— Вы молодой мужчина, интеллигент, а ходите в спецовке, как простой рабочий.
— Ну допустим, я возьму бостон, — Воронцов заметил, что Ремчуков изучает сломанный им карандаш. — А где я сошью этот костюм? Ехать в Ленинград?
— Во-первых, лучше ехать в Ригу, там работает Дом мод с хорошими портными. Во-вторых, скоро и у нас откроется ателье.
— Хорошо, — Алексей внезапно почувствовал, что несправедлив к этим женщинам, не сделавшим и, очевидно, не желавшим ему ничего плохого. — Раз вы говорите, что мне нужен костюм, я обязательно закажу.
Он вышел на свет. Сомнения, мучившие его вот уже несколько дней, с тех пор, как Леонида поставили на разгрузку урановой руды, не только не разрешились после разговора с Бутко, но причиняли еще большее беспокойство. Может ли тот, кто сам чудом выплыл, спасти утопающего ближнего? Не затянет ли их вместе гибельный водоворот? Да и какой ему ближний Лёнечка Май — заключенный, вор, опасный, хоть и социально нечуждый элемент общества?
Воронцов посмотрел, щурясь, в небо, на высоко кружащих чаек, но его отвлек новый приступ кашля. Он сплюнул мокроту и направился в сторону Первого участка.
Лёнька Май
Лёнечка красивый, ладный, хоть в кино снимай. Зубы белые, бережет их в драке. Для их крепости и приятного запаха всегда жует, перекатывает во рту смолистую хвойную веточку.
Волосы у Лёнечки черные, вьющиеся. Бабка смеялась над ним, пятилетним — откуда такой чумазый взялся, может, цыгане подменили? Он спорил, топал ножками в красных сандаликах, хоть знать не ведал тогда никаких цыган.
Лагерникам бреют головы, но блатные имеют поблажки — носят «полубокс», «итальянку» или волнистую челку на глаза, как у Лёнечки. Глаза ему достались от матери — темно-карие, с лиловым стрекозиным отсветом, главное оружие против женского пола.
Как глянет наглыми зенками — так вольняшкам из женского персонала, не говоря уж про кухонных зэчек, сердце оборвет. Применяет и другой подход, жалостный. Губы выпятит, сделает брови домиком, ресницами похлопает — как есть сирота казанская. Другие зэки платят за женские ласки, а Лёне и так от баб не отбиться. Дарят ему теплые вещи, вяжут носки.
Веселый Лёнечка, песен знает несчетно. Идут зэки понурые, как тягловые лошади, а он вдруг частушку затянет про девок и попа. Или жестокий романс:
Я сын рабочего, подпольщика-партийца,
Отец любил меня, и я им дорожил.
Но извела отца проклятая больница,
Туберкулез его в могилу положил.
А то засвищет «Танго соловья» — заучил с пластинки, которую гоняют в лагере по репродуктору. Порфирий Иваныч смеется: «Как есть Таиса Савва, мастер художественного свиста!» А Лёнечке не обидно, он бродяжным людям настроение поднимает. Оттого и кликуху получил легкую, праздничную: Лёнька Май. От фамилии Маевский.
Лёнечка — прирожденный вор и фамилию украл у пацана, блатного кровника. Впрочем, хозяину уже не пригодится — погиб в Ленинграде под бомбежкой. Так что вроде и не обокрал товарища Лёнечка, а продолжает жить и за себя, и за кореша. Один бывший ксендз ему рассказывал, что у поляков, германцев и прочих западных народов бывает несколько имен — на счастье. А Лёнечка жиган фартовый — счастье за ним ходит, случай бережет. Девять жизней ему отмеряно, как кошке. Правда, пять из них он уж истратил.
Первая была в Москве. Из нее помнил только слона в зоологическом саду, толстую, вечно сонную няньку и зал с хрустальными люстрами, где мать сидела в меховой горжетке, а отец ел розовое мясо и дал ему попробовать кусочек, истекающий кровью — ростбиф.
Отец исчез внезапно, и Леня до сих пор не знал почему. Помнил только золотой кант на петлицах и запах табака. С тех пор, наверное, отличал по нюху дорогой сигарный табак от прочих, хоть сам и не курил.
Мать с пятилетним сыном и годовалой дочкой переехала в Ленинград.
Вторая жизнь в старинной комнате с высоким потолком запомнилась влажным балтийским ветром, летней пылью. Еще помнил Лёнечка, как болел скарлатиной и в горячке хотел потрогать лепной узор вокруг люстры. Казалось, вот сейчас дотянется рукой, без всяких лестниц и табуретов. Хотел подняться к светлому пятнышку лампы, как другие грезят достать с неба луну.
После болезни ему сшили пальтишко с заячьим воротником, записали в школу под бабкиной фамилией Ненужный. Посреди зеленого сада, рядом с голой статуей, мать строго приказала прежнюю свою фамилию не называть, а про отца говорить, что умер от тифа.
Третья жизнь продолжалась дольше двух первых, впечатала в память события, как подошва сапога вминает колосок травы в сырую глину.
В комнате буржуйка, от дыма узоры на потолке покрылись копотью. На буржуйке в котелке варят похлебку из клея. Холодно, страшно. Не слона в зоопарке, не темноты, не покойников теперь боялся Лёня, а живых людей, которых рвал железными когтями голод.
К зиме померла сестренка, вслед за ней бабуля. В феврале сорок второго года — мама. У нее на барахолке вырвали из рук кулек мороженой картошки, обменянной на золотое колечко. В кулек она зачем-то положила и хлебные карточки.
Лёнечка просидел два дня в комнате с покойницей. Убил крысу, сварил в кипятке. До сих пор помнил вкус полусырого мяса с песком и шерстью — такой вот ростбиф в пустой коммунальной квартире с десятью опечатанными комнатами.
На третий день кончились соседские книги, топить стало нечем, и пионер Лёнечка Ненужный пошел на улицу, в свою четвертую жизнь. Знал уже, куда податься — на барахолку, к ворам. Спасибо, не прогнали девятилетнего прыща. Спасли от гибели, приставили к работе.
Лазать в форточки брошенных квартир, искать припрятанные ценности, промышлять на толкучке, «дергая» товар у зазевавшихся торговцев и покупателей, Лёнечка обучился быстрей, чем тригонометрии. В двенадцать лет он уже свистел через зуб, пил вино на воровской малине, имел авторитет в среде блатных. А вот курить не стал в память о матери. Школьником дал ей слово, что не притронется к папиросам, и клятву держал.
Женщин Лёнечка тоже узнал раньше сверстников, и в этом ему повезло. Уличные шмары, жадные и глупые, при нем стыдились своей распутной жизни. Ласкали, баловали хорошенького воренка, как сестры младшего братика. Учили беречься от дурных болезней, ворожили ему красивую жизнь, большую светлую любовь. Бывшая артистка показала аккорды на гитаре. Жалостные песни Лёнечка выучил сам.
Когда прибился к малолетней банде рыжий, обсыпанный веснушками, как пестрое птичье яйцо, Лёка Маевский, стали работать в паре. Лёнечка помог тезке освоиться с блатными обычаями, научил секретным знакам и тайному языку. Но перед самым снятием блокады товарищ погиб от бомбы. Лёня горевал по нему, как не убивался по родной матери. В стылой комнате с покойницей он сам умирал, а теперь уже понятно стало, что выжил.
Оттаял Ленинград, кончилась война. В милицию навербовали демобилизованных. Воров загоняли, как стаю волков за флажки. Поймали и Лёнечку. В память о товарище и так, на всякий случай, он назвался Маевским и навсегда принял чужую судьбу. В интернате началась его пятая по счету жизнь, и кончилась она первым сроком на малолетке. Второй срок он потянул на восемнадцатом году жизни, за драку с поножовщиной.
Но и здесь ему повезло. Отправили не в суровые воркутинские лагеря, не на Колыму, которая среди блатных имела прозвание «Освенцим без печей». А попал он в образцовый трудовой лагерь на территории Эстонской Советской Республики, которая вступила на путь социалистического развития в 1940 году, перед самой войной.