, и часть материи выбрасывается в космос. Стабильный элемент с массовым числом нуклонов пятьдесят шесть — это, как вы знаете, железо, наиболее распространенное вещество в нашей вселенной. В соединении с кислородом образуется оксид железа Fe2O3, он же красная охра. Самый дешевый пигмент для изготовления красителей…
— Гениально! — выдохнула полненькая медсестра.
— Велиор, вы чудовищный эрудит, — поддакнула подружка.
— Многие знания — многие скорби, — пробормотал Гуревич и быстро переложил себе на тарелку последний кусок пирога.
— Циммерман, а давайте-ка музыку! — потребовала докторша, прикуривая новую папиросу от прежней.
Новожилов поставил пластинку, хотел запустить патефон.
— Постойте, постойте! Вам подарок, доктор! Чуть не забыл! — Ремчуков эффектным жестом вынул из кармана и потряс над ухом коробочку. — Патефонные иголки! Немецкое качество!
Интимно, с нижнего регистра, шагнуло в комнату «Танго соловья».
Как чудно высвистывал эту мелодию Лёнька Май, лежа в песчаных дюнах у моря! Пошленькая музыка толкнулась в сердце, отозвалась беспробудной тоской.
Кто я, откуда пришел и куда уйду? Для чего эта мука, ханжески прикрытая пустыми романтическими сказками? Зачем моей плоти непременно нужно для счастья это судорожное и краткое обладание чужим телом? Кто заставляет меня с таким отчаянием желать постороннего и опасного человека? Что за голоса внутри меня ведут нескончаемый спор?
Не проще ли покончить разом со всем этим, уничтожив постыдную летопись моей жизни? Морфий не для того ли был украден, чтоб умереть без боли, во сне?
Дамы вытащили танцевать мужчин. Докторша подняла с места Циммермана, полная медсестра Новожилова. Худенькая направилась было к нему, но Воронцов без всяких церемоний повернулся спиной и скрылся в коридоре.
Зашел в уборную, чисто вымытую и пахнущую хлоркой, со старомодной фаянсовой раковиной, с высоким смывным устройством, украшенным подвесом на бронзовой цепочке. В зеркале — жалкое, усталое лицо, круги под глазами. Типичный портрет неврастеника.
Вернулся в коридор, обнаружил черное крыльцо, выходящее в сад. Ветер утих, в отдалении шумела река. Темнели на фоне закатного неба деревья, усыпанные мелкими яблоками и сливами. Из сарая слышалось квохтанье кур.
Алексей всей грудью вдохнул запах подгнивающих плодов, сладкий и ностальгический.
— Что-то вы, Алексей Федорович, не веселы. Всё тоскуете по нашему прекрасному вольноотпущеннику? — Циммерман пошатнулся на крыльце, усмехнулся собственной неловкости. — Я и сам, признаться, не устоял под стрелами Амура. Глаза, улыбка, что за плечи, что за душа! Впрочем, сердце я одел гранитом, тра-ла-ла и что-то там…
— Лев Аронович, я должен перед вами извиниться. Когда я лежал в госпитале, я украл у вас из аптечного шкафа четыре пузырька с морфином.
Циммерман шагнул в сад, заглянул ему в лицо.
— Да что вы? А я думал совсем на других. Ну, и что вы сделали с препаратом?
— К сожалению, вернуть уже не могу. Сам не знаю, зачем тогда взял. Таисия вскрывала фурункулы своему мужу, Игнату Котёмкину, я дал ему как обезболивающее. Немного развел в воде. А всё остальное… одним словом, больше ничего нет.
— Но сами вы, надеюсь, не употребляли?
— Один раз выпил раствор, но понял, что делать этого больше нельзя. Человек не должен привыкать к такому способу счастья…
— Ну слава богу. Честно сказать, у нас были хлопоты от этой кражи, пришлось разбираться. Впрочем, появилась причина уволить фельдшера, пьющего и весьма невежественного.
В приступе самобичевания Воронцов вдруг решил, что исповедь должна открывать всю правду до конца.
— Я передал эти пузырьки… одному лагернику. С меня требовали денег, и я расплатился… Вы понимаете, на зоне это валюта, и весьма ценная.
— Да, понимаю.
Циммерман уже казался совершенно трезвым. Лицо его выражало серьезное и глубокое сочувствие.
— Дорогой мой, это большая ошибка! Вы напрасно так близко его подпустили. Урки народ отпетый, неисцелимый. Воры — не люди, уж поверьте, я их много повидал. Зараза, человеческая гниль.
Снова заныл больной палец на ноге. Черт дернул признаться. Зачем? Чтоб выслушать пустое нравоучение? Алексей коротко поклонился.
— Извините еще раз. Я должен идти. Хочу успеть на автобус.
Лев Аронович удержал его за локоть, приблизил свое крупное лицо, понизил голос почти до шепота:
— Вам бы сперва почитать его дело. Понимаете, блокада, война. Ведь этот Маевский — он людоед. Их банда делала котлеты из человечины, сами ели и торговали на рынке… В деле есть показания…
В ушах зазвенело, будто его ударили ладонями по барабанным перепонкам. Циммерман продолжал говорить, но Воронцов видел только, как шевелятся губы.
— Простите, простите…
Не помнил, как прощался с гостями. Только лицо Ремчукова, равнодушный и злобный взгляд насекомого, почему-то застрял в памяти.
Шел по городу без мыслей, почти машинально.
В полупустом автобусе сел в угол у окна, открыл подаренную Циммерманом книгу. Читая, начал успокаиваться, согреваться.
В памяти всплывали целые четверостишия, но общий смысл поэмы вдруг стал открываться иначе. Когда-то был заворожен бесчувствием, посмертным целомудрием души, которой чужды радость и страданье. Как в колыбели мирно спит дитя, так в смертной колыбели — Эвридика. Хотя желанья умерли в душе, но Рильке между строк дает понять — она не хочет выходить на землю.
Теперь же он подумал об Орфее и прочитал совет необходимый, быть может — жизни будущей зерно. Иди и не оглядывайся вспять. Подземный мир покинь без размышлений. И сожаленье к прошлому оставь. Иди вперед, живые голоса пусть заглушат унылый стон умерших. Иди и наслаждайся красотой и безобразьем, радостью и болью. Не избегай страданья, ведь оно — такой же плод на дереве познанья, как радость, благодарность, чистота. Испытывая горе, ты живешь, и, может быть, еще узнаешь счастье. Цветок вечерний в память Эвридики брось в реку. И оставь слепым теням их сумеречный мир без сожалений. Иди и не оглядывайся больше…
Мир книги и собственных размышлений так захватил Алексея, что он проехал остановку у центрального КПП. Спохватился, вскочил. Пришлось выходить у реки, пробираться по тропе между плакучими ивами.
На середине моста Воронцов остановился. Из облаков вышла луна, и река осветилась серебристым сиянием.
Разговор с Львом Ароновичем, Рильке, полночь над рекой, луна. Что это как не знаки, указующие путь из мрачной ямы, в которую он провалился бог знает сколько времени назад? Он смотрел вниз, на воду, и физически переживал внутренний перелом, переход от самоубийственного упадка к возрождению. Да, он Орфей, и вот его правда — идти вперед, не оглядываясь, откинуть прошлое, и только так он сможет вывести душу свою, Эвридику, из мрачного мира теней.
Сходя с моста, Воронцов вспомнил, что здесь встретил Нину Бутко. Воспоминание живо отозвалось в душе — неловкость, с которой он придерживал ее за локоть, и раздражение от глупого ее кокетства, и запах цветочных духов.
Этой девушке самой уготована была судьба цветка, который сорвали, чтоб вдохнуть аромат, насладиться его красотой и бросить без сожаления.
Воронцов услышал шорох за спиной, как будто большое животное продиралось сквозь заросли. Послышался звук удара, плечо обожгло, он дернулся в сторону. Свирепое, рычащее существо напрыгнуло сзади, сдавило шею. Удар, взрыв в голове.
Так и не успев понять, что с ним произошло, Воронцов увидел вспышку перед глазами и провалился в темноту.
Сундук Зинаиды
Жизнь завертела Таисию, как белку в колесе. Разрывалась она между прачечной и администрацией, где по вторникам и четвергам убирала директорский кабинет. Майор Аус уехал в Москву, но обещал скоро быть, послал телеграмму: «Намерений не изменил».
Заведующий клубом через библиотекаршу выписал из Таллина книжки про организацию услуг питания. По ночам Тася, роняя тяжелую от дремоты голову, осваивала приготовление и подачу холодных закусок, бутербродов, различных напитков. Думала с тревогой, как же придется ей обслуживать и начальство, и пьяную молодежь — поди-ка, всем угоди! А если попадется хулиган вроде Игната? Побьет посуду, не заплатит за вино?..
В прачечную взяли на полставки молодую зэчку из нарвского ИТЛ, которая освободилась по амнистии для матерей с малолетними детьми. Сидела Анна по мужской статье — за пьяную драку и нанесение телесных повреждений подруге, которую застала со своим женихом. Сына родила в лагере, как сама говорила, «не то от Федьки, не то от горькой редьки».
Зинаида вызнала кликуху Анны, получив тем самым повод зубоскалить над новой помощницей, которую в лагере прозвали Нютка — Мокрая Дыра. Та не лезла за ответом в карман, и Таисия невольно краснела, слушая их похабные перебранки.
Вместе с тем Квашня почуяла, что перемены в жизни Таси происходят неспроста, и сразу отгородилась от нее показным высокомерием. Теперь она звала Таисию не иначе, как «барыня-сударыня» или «мадам-в-жопу-дам», вышучивая при ней креп-жоржеты, фильдеперсовые чулки и кружевные панталоны, намекая, что Тася ради пошлых нарядов уронила женскую честь и пошла по рукам. Нютка сопровождала подначки Зинаиды заразительным хохотом.
Таисия не сердилась, не вспоминала Квашне, как та ее сама толкала к житейским удовольствиям, сетуя на короткий бабий век. Вины за собой Тася не чувствовала и в ответ на ерничество молчала либо отшучивалась.
Злословие, впрочем, не мешало Квашне разворачивать свою сектантскую деятельность. Выяснилось, что по воскресеньям в Нарве Зинаида сама правит по старообрядческим книгам домашнюю службу, читает проповеди и «пророчествует». Тасе об этом рассказала Анна, которая бывала на этих бдениях и живо описывала злющих старух, скопцов, «богом ушибленных» инвалидов, исковерканных войной и болезнями, которые стекались с окрестных поселков послушать «матушку Зинаиду». Нютка шепотом призналась, что на этих сборищах вечно пьяная баба Квася падает оземь, трясется и кликушествует, а болящие кладут на себя ее руки, суют головы ей под подол. Многие верят в целительную силу «блаженной пророчицы».