Уран. Роман-реконструкция — страница 47 из 59

Смерть заморозила сердце, и голос Лёнечки без трепета, лениво обронил:

— Не припомню, гражданин начальник. Вроде он, а может, нет. Мал я был тогда, уж столько времени прошло.

Азначеев нажал кнопку звонка под столом. Явился надзиратель.

— Уведите.

Поднялся Лёнечка, и черт дернул взглянуть, как начлагеря убирает фотографию обратно в стол. Тут он узнал, что военный с полковничьими лычками, который снялся вместе с семьей в московском ателье в тридцать восьмом году — это сам генерал-лейтенант Назар Усманович Азначеев, родной отец карапуза с зайчиком на кармане пальто.


От Азначеева цирик отвел Лёнечку на завтрак. Поварихи оставили ему каши, пайку хлеба с довеском, подкинули к чаю рафинада. Но перешучиваться с бабенками настроения не было. Ел машинально, думал о своем.

Будто открыли шлюз, хлынули из памяти картины. Солнечная комната, крепкий мужчина в майке и черных трусах делает зарядку с гантелями. Лёня ждет с нетерпением похода в зоопарк. Едут на трамвае. Смотрят бегемота, мартышек, медведей в клетке с толстыми прутьями. Отец покупает мороженое. А потом садится перед сыном на корточки и вытирает платком запачканную щеку. Лёнечка чувствует на платке запах его слюны, отдающей табаком «Герцеговины Флор» и тем летучим ароматом, которым пахли рюмки на столах после праздника.

Судьба-анафема, трудный подарок подкинула ты жигану. Пойти, открыться? Рассказать как на духу — про пацана убитого, подмену имени, детдомовскую жизнь? Много мог вспомнить он в подтверждение правды — как звали бабку и мать, адрес свой ленинградский, школу, зайчика этого на пальто. Вот только дальше-то куда? К папаше в роту? В юридический институт?

Май про себя хохотнул от такого предположения.

Прощай, блатная жизнь, веселая свобода? Воровская ельна, разбойный фарт? На какой малине примут бродягу, у которого отец — пес лагерный, надсмотрщик над ворами?

Но было что-то еще, важней размышлений практического порядка. Сосала душу тоска. Это смерть, ехидна костлявая, не хотела возвращать молодого любовника в мир живых.

Так ничего не решив, после обеда вернулся Лёнечка в пустой барак, где дневальные только что вымыли с хлоркой полы. Увидал Лукова, который перетаскивал постель ближе к месту Фомы, нового смотрящего по хате. Луков управился с делом, подсел к Лёнечке на вагонку.

— О чем базлали с Толкачом?

— Да так, алямс-тралямс… Речи толкал насчет сознательности. Бегу по амнистии, бумаги подписал.

— А ты не беги так шустро, фраерок, безносую догонишь, — осклабился Луков. — Голод сходняк созывает. До тебя вопросы есть.

Лёнечка кивнул, закрыл глаза. Он почувствовал непривычное равнодушие ко всему, происходящему на зоне. Блатная жизнь, уже которая по счету, слезала с него, как змеиная шкура.

Ночью снова плясала перед ним бесстыдная девка, выставляла груди, выворачивала промежность. Наконец удалось схватить ее, в мясистую дыру вколотить свою плоть. Девка разинула рот, хохоча, и Лёнечка увидал, что в горле у нее, в черной пустоте, клубятся черви.

Боги покидают

Народы обожествляют правителей — не только из одного раболепия. Тот, кому подвластна жизнь и смерть миллионов, перерастает человеческую природу. Властитель неизбежно ощущает гул эпох. Да, в нем, словно в печной трубе, гудит сквозняк истории. И обращаясь к мирозданью, он должен получать ответ немедля. Распознавать их — целое искусство. Однажды мирозданье замолчит.

И ужасом наполнится пустое, больное и изношенное чрево. И всемогущий бронзовый титан, привыкший пить ваш трепет и покорность, и сеять страх, и суд вершить великий, вдруг падает с кровати на ковер. Опухшие, как глиняные, ноги не подчиняются его приказам. И проще легионы двинуть в пропасть, чем шевельнуть ушибленной рукой.

Из горла хрип, вращение глазами — лишь по привычке отдавать приказы. Но их не принимают к исполненью. Мышиный шорох, дальше — тишина.

Лежащий на ковре возле постели, он слышит неизбежное: оркестр. Тимпаны, бубны, лиры и свирели и голоса неведомой природы. Те голоса, которым доверялся он при начале своего пути. Бесовское или ангельское пенье — не разобрать.

Он был семинаристом, затем жрецом. И богом. Да, бесспорно. Он бог и царь, сомнений в этом нет.

Кому же этот призрачный оркестр поет осанну, покидая город? Остановитесь! Слышите? Я здесь!

Но музыку, как призрачный корабль, уносит мироздания теченье. И небо, опустевшее безмолвно. И бляшкою закупорен сосуд.

В соседней комнате три человека. Им подали коньяк и чай в стаканах. Один в очках. Он думает о бомбе. Он должен получить ее скорей.

Внушает страх бесполая улыбка, ему подвластны тайные приказы. Он составлял записку Эскулапу, чтоб печень, сердце, мочевой пузырь и мозг вождя, из тела извлеченный, хранить в формальдегиде восемь лет.

Уран, хрипящий на ковре персидском, вдруг видит, как из темного угла выходит труп с простреленным затылком. Один из тех, кого казнили тайно, в подвале, никому не объявляя, и в тайном месте спрятали под землю, чтоб не было могилы и креста. Чтобы к нему не приходили плакать, не называли мучеником веры, не воспевали доблести героя. Чтобы о нем забыли на земле.

Уран построил смертную машину, чтоб отправлять детей во чрево Геи. Но как могла земля извергнуть тело? И почему оно стоит в углу?

Земля на волосах и на одежде. Глаза закрыты, посинели губы. Но движется покойник беспощадно, и серп блестит в протянутой руке.

И вот уже ни стен над ним, ни крыши. Ковер исчез — под ним земля сырая. И прорываясь из земли ростками, выходят дочери и сыновья. Они давно мертвы и молчаливы, но в голове твоей их крик предсмертный сливается в один ужасный грохот. И движется огромный океан…

Голубая рубашка

Чтобы напроситься в гости к Ремчукову, майор Аус отбросил политес и вечером дождался хозяина у двери. Тонкая зацепка, которую дал Воронцов, могла оборваться, но и привести к новому повороту в расследовании.

Комсорг занимал половину старой деревянной дачи неподалеку от школы. Поджидая Велиора у калитки, Аус мысленно перебирал страницы личного дела комсомольского секретаря.

Родился в Смоленской области, в учительской семье. Рано потерял отца, жил с матерью. В годы войны — эвакуация, болезнь. В сорок третьем вернулся в освобожденный Смоленск, работал на восстановлении разрушенного города, поступил в ремесленное училище. Начал выделяться на общественной работе, был направлен на курсы при местной Высшей партийной школе. В Ленинграде окончил институт, работал на предприятиях отрасли. В 1951 году направлен на Комбинат в должности освобожденного секретаря комсомольской ячейки. Не женат. С 1946 года числится нештатным сотрудником НКВД.

Ремчуков подходил к дому один, цепко поглядывая по сторонам. Дрогнул ноздрями — почуял запах табака. Аус вышел из-за куста.

— А я-то думаю, кто меня поджидает, — комсорг протянул узкую сухую руку.

— Разрешите войти?

Ремчуков открыл калитку.

— Проходите, у меня от органов секретов нет.

Даже Ауса, привыкшего к походному быту, жилище удивило казарменной, сиротской простотой. Стены выкрашены белой краской по старым, вздувшимся обоям. Самодельный платяной шкаф, потускневшее зеркало, с которого местами осыпалась амальгама. На пороге — обрезанные меховые унты, служащие домашней обувью; пара не новых, но еще крепких сапог. Железная кровать, педантично застеленная армейским темно-зеленым шерстяным одеялом. Стол, покрытый клеенкой, пачка газет, стеклянная чернильница, перо. Портрет Сталина в рамке под стеклом. Вождь в фуражке, поднял руку в приветствии.

В такой комнате может жить или святой — убежденный фанатик, либо же циничный лицемер. Впрочем, подумал Аус, первое нередко уживается с другим.

Сходство с казармой или тюремной камерой разрушал, пожалуй, только раструб граммофона, сверкающий сусальным золотом из угла.

— Неплохая машина. Можно взглянуть?

— Пожалуйста. Граммофон и пластинки остались от прежних жильцов.

— А кто здесь жил до вас?

— При немцах — какой-то генерал. Неподалеку, кажется, был аэродром. Впрочем, вы это знаете лучше. Давайте-ка горячего чайку!

В сенях он налил воды в латунный чайник, разжег примус.

— Сколько у вас патефонных иголок!

Аус взял с полки коробочку, точно такую, как описывал Воронцов.

— Да, представьте, целая пачка в сто штук. Всё это богатство я нашел на чердаке, кто-то спрятал, еще во время войны или раньше.

— Пластинки, я смотрю, в основном немецкие?

— В общем да. Но есть и классическая музыка. Штраус, Верди, Чайковский.

— А что вы предпочитаете?

— Признаться, редко слушаю. Приходится вести большой объем работы. Организация, учет, совещания, встречи. По вечерам самодеятельность, кружки. Много отчетности…

Ремчуков подвинул стулья, вынул из тумбочки два стакана, железную сахарницу.

— Извините, к чаю только баранки.

Сдержанный, но приветливый. Привычка к самодисциплине — скорее положительное качество. Правда, есть в нем что-то неприятное, двойное дно. Майор представил, как секретарь каждый вечер аккуратным почерком составляет доклады в Особый отдел, пересказывая подслушанные разговоры.

Ремчуков присел на стул.

— Что ж… Чем обязан?

— Велиор Николаевич, я хотел задать пару вопросов… про Нину Бутко.

— Я вроде бы всё рассказал… Хотя понимаю, это ваша работа.

Он выглядел слегка растерянным, как и следует человеку, которого застали врасплох. Аус продолжал наблюдение. Некрасивый, блеклый. Оттопыренные уши, бесцветные глаза, средний рост. Такого увидишь в толпе — не запомнишь.

— Нина мне нравилась, я даже пытался ухаживать. Но у нее было много поклонников. Она ездила в Ригу, в Ленинград. Видимо, я казался ей скучным…

Аус помолчал, выдерживая паузу.

— Нормировщица Качкина сообщила, что в конце апреля видела вас вместе с Ниной в таллинском автобусе. Но вы почему-то вышли один, не доезжая остановки.

— Что ж, Нина пару раз просила ее сопровождать за покупками. Она не хотела, чтобы нас видели вместе — сами знаете, сплетни. Маленький город.