Уран. Роман-реконструкция — страница 54 из 59

Понимая, чем обернется дело, Лёнечка не давал ей опомниться. Показал на сумку.

— Чего там у вас?

Закопошилась, вынула сверток.

— Второпях собрала, гостинца тебе. Пряники, сало, сыр домашний. Хлеб.

— Сыр давайте, — он развернул тряпицу, отломил, начал есть. Нагнулся поближе. — А гроши, тетенька, есть у вас?

— Деньги? — она поджала губы. — Есть маленько. Дать, что ли?

— Одна на вас надежда, — заныл, зажалобил Лёнечка. — Голодуем! Хоть сутками работай, всё одно начислят кукиш с маслом, начальство-то проворовалось… А в промкооперации дороговизна! Одежу я чужую взял, чтобы не позориться. А так в дырявых ботинках хожу, ревматизму нажил — одно мучение!..

Женщина полезла под юбку, где у нее в чулке был спрятан поистертый гаманок. Открыла, хотела отсчитать сколько-то, да вдруг засовестилась, вынула всё.

— На вот, полтораста. Себе на дорогу только возьму…

Май цапнул деньги. Жевал сыр, одновременно в кармане сворачивал купюры тонкой трубочкой, чтобы запрятать в потайное место.

За фанерной загородкой, которыми стол был разделен на шесть частей, тихо зудел Нашмарка. Девушка с пухлыми губками вместо сочувствия лезла советовать — мол, надо лучше работать, поставить себя в коллективе. Лёнечка сообразил — сестра. И схожа на личико, и характер, видать, такой же гордый. Да некому поучить.

— Что про отца-то не спросишь? — тетка слегка отстранилась, снова пристально оглядывая жигана.

— Как здоровье папашино? — ляпнул Лёнечка, думая о своем — пронести бы деньги мимо охраны, не делить с Луковым и новыми положенцами. Времена нынче такие, что каждый за себя.

— Отец твой погиб геройски, при взятии Киева. Награжден орденом Красного Знамени. В школе нашей теперь уголок его памяти… Пионеры стоят в почетном карауле.

— Вот дело! Приеду — погляжу. Где вы живете-то теперь?

— Да всё там же, — настороженно отвечала женщина. — Инда не помнишь?

— Помню, отчего же, — жиган подмигнул сорочьим глазом. — Да только малость смутно.

Тетка замолчала. Он доел сыр, отер руки о тряпицу. Сало развернул — его не спрячешь, надо нести блатарям на общий стол.

— Ножика-то не будет у вас?

За перегородкой Нашмарка вдруг тонко, по-звериному завыл, зарыдал, колотясь головой о стол. Лёня перегнулся, цыкнул:

— Ша, падло, парафин!

Опущенный затих, глотая сопли.

Тетка глядела на жигана, распахнув глаза. Шепнула одними губами:

— Кто ты, парень?

Май прищурился.

— К чему такой вопрос?

— Наш Лёня мальчик был светлый, весноватый. А ты навроде татарина и волосом черный.

Жиган сгреб сало, пряники, сунул котомку за пазуху.

— Война меня обуглила, тетенька. До самых печенок сожгла.

Цирик Пестик выглянул из коптерки, объявил бакланам, что их два часа свиданки истекли. Лёня тоже поднялся.

— На передачке спасибо вам и за прочее беспокойство. Домой поезжайте, родичам кланяйтесь. Да язык-то за зубами держите, а то ведь я найду. И школу имени папаши моего, героя Красной армии, и адресок ваш у начальника спишу.

Женщина покачала головой.

— Бог с тобой, не пугай. Пуганая я.

— Значит, оба мы с вами, тетенька, люди опытные, должны друг дружку понимать.


Через КПП прошел благополучно, пронес и сало, и хрусты. В барак не поспешил, а завернул в секретный угол за кочегаркой, где при Порфирии случались толковища. Тут была щель между двумя кирпичными стенами. Если в нее протиснуться, открывалась ниша вроде колодца, с каменной лежанкой, на которую шло тепло от угольной печи. Тут прятал Лёнечка хороший ножик с наборной ручкой, выигранный в карты у покойного Камчи.

Май почистил щель ногой, отпихнул птичьи кости и перья — остатки кошачьего обеда, скользнул в нишу и прилег. Жевал сало с хлебом, думал о своем житье-бытье. Гадал, пойдет ли тетка доложить начальнику о происшествии, или хватит ей ума не поднимать лишнего шума.

Время шло к поверке, жиган уже собрался вылезти из своей щели, как заслышал неподалеку голоса. Сообразил, что новые хозяева барака — Фомич Хромой, Луков и Кила — завернули в потайное место почирикать на рыбьем языке. Затих, прислушался.

Зэки замышляли оборваться — совершить побег из зоны. План подготовил сам Голод, которому, видно, опостылела давиловка в ШИЗО. Всем прочим участникам сходки тоже маячили впереди немалые срока, вот и решили дернуть судьбу за хер.

Луков сообщал: завтра, в ранних сумерках перед вечерней поверкой, к воротам пойдет машина с тюками грязного белья для прачечной. К этому времени Голода поведет в столовую цирик подмазанный, Коля Моряк. Он изобразит, что растерялся, и даст Голому Царю забрать свой пистолет. Фомич и Кила должны захватить машину, шофера взять в заложники либо убить. И дальше, не дав охране опомниться, таранить ворота и гнать по трассе до ближайших лесов.

Положенцы, видно, не в первый раз обмусоливали подробности побега, спорили. Фома сомневался насчет вертухаев на вышках — мол, положат их очередью из автомата, да и весь сказ. Горе Луковое представил новый аргумент.

— Заложницу берем, в нее стрелять не станут.

— Кого это?

— Хозяйскую кралю, — Луков понизил голос. — Завтрева апелляции разбирают в актовом зале, и адвокатша там будет. Ее к шестому часу вызовут на проходную. Захватим, ей и прикроемся.

— Да как ты ее вызовешь?

— Мол, срочное письмо, из Москвы. Наш человек занесет.

На зоне давно прознали, что московского генерала, папашу жены начлага, причалили по делу Берии. Красючка ходила через зону бледная, со сжатыми губами. В лица заключенных не смотрела — видно, по инструкции. Но охрану не брала, из гордости. Мол, дисциплина в лагере строгая, никто не посмеет обидеть жену начальника лагеря. Этим и решил воспользоваться Голод. Луков распределял роли:

— Вы пойдете в лабаз, вроде купить папирос. Помешкаете там у дверей. Я буду недалече. Как Голода выведут, так подойдет машина. Вы с Фомушкой прыгайте в кабину, давите шофера. Там и красючка подбежит, я ее приму. Заточку ей к шее — и в машину. Голод сам запрыгнет в кузов.

— Я десятку огреб по звонку, а этот облакшить нас хочет, в обратники, срока добавлять! — кипятился Фома. — В петлю голову суем…

— Остынь, яйца в жопе испечешь, — лениво огрызнулся Луков.

— Дело воровское, — сказал как отрезал Кила. — Бог даст, на волю вырвемся.

— А коль не даст?

— Тогда в блатное небесное царство, до корешей любезных на свиданку.

Еще потолковав, полуцветные разошлись, и Лёнечка, повременив, вылез из своего укрытия.

Чужое дело, а застряла заноза в башке. На поверке, пока староста зачитывал газету, Лёня всё поглядывал на Лукова — легко ему рассуждать, а каково на деле выйдет? Фома Хромой стоял как в воду опущенный, зато Кила — тридцатилетний угрюмый вор, зарезавший семью бухгалтера в Подмосковье, выглядел довольным и даже радостным.

Ночью на вагонке жиган ворочался, обдумывал ситуацию. Может, выгорит у Голода оборваться, а может, застрелят их на КПП — куда ни кидай, а бабе Азначеева беда. Случайной пулей убьют или заточкой в шею лебединую. А то в лесу по кругу пустят — и в болото.

Пойти, рассказать Азначееву? Подписать себе навеки приговор, объявиться мосером, предателем блатного братства? По воровскому катехизису донос на корешей карается смертью. Можно, конечно, надеяться, что начлаг его прикроет, не позволит выплыть наружу бумажкам — без описи и прописи вертухаи ведь и шагу не ступят. Пошлют положенцев на строгий режим. Фома, Кила да и сам Луков, может, еще спасибо скажут, что шкуры свои спасли. А там забудется дело, да и Голод иначе как-нибудь нарвется на расстрел.

Да нет, не забываются такие кренделя. На трупах мосеров мочой расписываются каторжане. И хуже смерти бывают кары, которым подвергают перевертыша-доносчика.

Так ничего и не надумал жиган, под общий храп и стон барака уснул.

Крым во сне увидел Лёнечка. Будто он плещется в теплой воде, и тут же плывет лебедицей жена Азначеева в желтом купальном костюме. А может, не она, а та красотка с засаленной журнальной картинки, которая прежде висела над нарами Порфирия, а после пропала, будто нырнула вслед за хозяином в небытие. И Лёнечку плывущего кто-то схватил за лодыжку и дернул вниз. Глядь — а под ним в воде соромная рыжая баба, смеется, осклабив зубы, и тянет жигана на дно, в хрустальную пещеру.

А там уж скачет зайчик с кармана детского пальтишки, и мать, и сестренка, будто живые, сошли с фотографии счастливого семейства.

Проснулся жиган отчего-то в слезах. За всю жизнь не помнил, чтобы так больно жамкала сердце тоска. Решил — а чего решил, и сам не понял.

Макария

Генерал-лейтенант Азначеев наблюдал, как весь уклад лагерной жизни, сложившийся в послевоенное десятилетие, амнистия расшатала за пару летних месяцев. На волю пошли «мужики», осужденные по «бытовым» и хозяйственным статьям, водилы-аварийщики, мелкая блатная сошка. Массово освобождались военнопленные. Именно эти категории заключенных «давали план» и составляли основу кадров Спецстроя.

Без тягловой опоры «мужиков» лагерное сообщество начало разваливаться на два неравных ломтя. Бóльшую, но разнородную и в основном пассивную, запуганную массу составляли «политические», сидящие по доносам или «прицепом», по соучастию в крупных процессах. Меньшую, но могучую и почти бесконтрольную силу представляли уголовники с большими сроками — по Указу от 4 июня 1947 года, прозванному «четыре шестых», за любой рецидив сроки были повышены до двадцати пяти лет. Выделялись опасные бандиты «тридцатипятники», для которых свобода представлялась совсем туманной перспективой.

Урки отвергали тяжелый труд на «общих работах», иногда предпочитая даже смерть. Политические часто были неспособны выполнить норму по состоянию здоровья, с непривычки, из-за отсутствия необходимых компетенций.

Вместе с тем начальство колоний подвергалось суровым мерам воздействия за неисполнение плана строительных работ, лесозаготовок, добычи угля и руды, поэтому в некоторых лагерях затягивали с оформлением амнистий, ожидая из министерства сокращения норм выработки. Повсе